Страница:
Лев Куклин
ГУМАНИТАРНАЯ ПОМОЩЬ
Вместо эпиграфа
После этого даль фиолетова,
После этого звонче трава.
После этого...
Мне после этого
Жутко хочется на острова.
Чтобы смело бродить без исподнего,
Чтоб роса омывала лобок,
Чтобы искорки гнева Господнего
Ощущала я пальцами ног.
Чтобы встретить его, неодетого,
С дерзким взглядом, подобным лучу.
После этого...
Всё – после этого!
Фиолетовой дали хочу...
Анатолий Аврутин
РАЗДВОЕНИЕ ЛИЧНОСТИ
Чёрные, лоснящиеся и упитанные грачи кричали гортанно на старых берёзах, вдруг по какому-то тайному сигналу одновременно срываясь со своих гнездовий и совершали круговые тренировочные полёты вместе с подросшим молодняком над крышами нашего Ельнинска и опустевшими пригородными полями.
Осень...
Уф! Наконец-то... Школьные занятия кончились, – по коридорам и дряхлым скрипучим лестницам и переходам на второй этаж прокатился гулкий медный голос... Нет, нет – не школьного звонка: для звуковых сигналов тётя Настя, гардеробщица и уборщица в едином лице, бывшая в прошлом церковной «свечницей», употребляла необычную реликвию – самый малый из колоколов со звонницы нашей Рождественской церкви, разорённой в смутные годы...
Этот бронзовый подголосок обладал удивительно звонким и чистым «серебряным» звуком, слышным далеко за бревенчатыми стенами школьного здания и вполне оправдывал свой девиз, выведенный затейливой славянской вязью по его ободу: «Благовествуй людям радость велию!»
Он и благовествовал.
Младшеклассники, словно вспугнутые с лошадиного овса воробьи так и кинулись врассыпную, держа в одной руке сумку с книжками, а другую – на ходу втискивая в рукав куцых пальтишек. Мои сотоварищи-восьмиклассники более сдержанно и солидно, но тем не менее достаточно споро исчезали в проулках и заогородах.
Я не торопился, ибо на одном из перемен Таня с «хлебной» фамилией Ржаницына успела тайком шепнуть: «Приходи после уроков на наше место!»
С совершенно независимым видом, словно бы прогуливаясь, но тем не менее – зорко зыркая по сторонам в поисках непрошенных свидетелей, я направился к нашему привычному месту на задворках красно-кирпичного двухэтажного особнячка, когда-то принадлежавшему рыботорговцу Осипову. Этот секретный закоулок густо зарос кустами жёлтой акации с тёмными созревшими стручками, сплошь усеявшими ветви. Из них мы в детстве изготовляли звонко верещавшие свистульки.
Татьяна и Наина выскочили на меня из кустов одновременно с двух сторон. Подчёркиваю – не Нина, а именно – Наина, как её окрестила мать, выбравшая ей это не часто встречающееся имя, видимо, по памятной сказке Пушкина. Впрочем, в школьном обиходе её привычно звали Нанькой...
Нам было по дороге на дальний край нашего городка, но этот факт совместного пути никак нельзя было афишировать перед необъективным и часто гримасничающим лицом нашей школьной общественности!
Наина сворачивала на Октябрьскую улицу, бывшую Архиерейскую, а мы с Татьяной шли немного дальше – к перекрёстку Прибрежной и Новой.
Ах, Татьяна, Таня, Танька, Танечка, наконец для меня – Танюра! Мы жили с ней в соседних домах и наши огороды соприкасались. Мы с ней вместе росли, дрались, ссорились и мирились, играли в прятки и «казаков-разбойников», и я воспринимал её как неотъемлемую часть своей повседневной жизни, в крайнем случае – как сестру, до тех пор пока...
Как я уже сказал, наши огороды соприкасались, но тем не менее, – их разделял крепкий, надёжно сработанный тын, между серыми ивовыми прутьями которого с трудом можно было протиснуть руку, и уж ни одна соседская курица не могла просочиться на суверенную соседскую территорию с враждебными намерениями копошиться там и выискивать даровых червяков на засеянных грядках.
Мы же могли проникать с дружескими, так сказать, визитами, минуя официальные калитки, сквозь специально сделанный и тщательно замаскированный лаз в этом палисаде, заборе, частоколе, крепостной стене, ибо жажда общения крепко связывала наши параллельно взрослеющие души.
Между вышеописанным тыном и задней стеной сарая-дровяника, находившегося уже на моей территории, таилось узкое тенистое пространство, сплошь поросшее чертополохом с огромными, в кулак, репьями и высоченной крапивой со стеблями толщиной с оглоблю. Под их защитой на вечно сыроватом чернозёме произрастали мертвенного цвета и сизые поганки со шляпками размером с чайное блюдечко. Туда же, в этот уголок российских джунглей, был втиснут старый дощатый ящик, служивший нам для долгих, секретных и доверительных разговоров при наших тайных свиданиях...
Но два года назад произошло памятное для меня событие, которое, как сказали бы во взрослом мире, в корне изменило историю наших привычных взаимоотношений...
В условленное время, когда я, сидя на нашем ящике для свиданий, пожёвывал кислый листик конского щавеля, послышался шорох и из зелёного туннеля крапивы и шишабары (так в наших краях называли репейник) вынырнула Танюра. Выражение её лица было и серьёзным, и задумчивым, и решительным, – всё вместе. Это насторожило и озадачило меня. Оправив на себе юбочку извечным женским жестом, – двумя руками подобрав её под себя, она медленно опустилась на сиденье.
Я ждал...
И тут Танька – Татьяна – Танюра, которая, начиная с третьего класса, всегда списывала у меня решения примеров и арифметических задач, взяла мою руку и, набрав побольше воздуха, – удивлённо и чуть хвастливо выпалила:
– Лёнчик... Знаешь, а у меня сисечки растут! Хочешь потрогать?
И поместила мою ладонь в вырез своей кофточки, предварительно расстёгнутой не на одну, а полностью – на все пуговки!
Я оторопел. Сердчишко моё, присутствие которого я до сих пор даже не замечал, вдруг застучало, как неисправный моторчик, сорвалось со своего места и явно застряло где-то в горле, потому что сразу стало трудно дышать...
А настойчивая Танюра накрыла мою ладонь, лежащую у неё в вырезе кофточки, своей рукой и решительно надавила на неё. Я ощутил прикосновение ласковой нежной кожи на небольших вздутиях в том месте, которое я издавна воспринимал – при неоднократных совместных купаниях голышом – как привычно плоское...
Рука у меня взмокла...
– Да ты погладь, погладь! – не унималась Танюра. – Бабушка моя в бане сказала: «Чем больше мнуть, тем больше грудь...» Думаешь, она шуткует? Я-то хочу, чтобы у меня она была большой, вот как...
– Как у вашей козы Розки? – неуклюже попытался сострить я. Но – голос у меня сорвался...
С тех пор я стал Таньки... ну, не избегать, конечно, не сторониться, но внутренне побаиваться: от первых прикосновений дело быстро перешло к взаимным исследовательским экспедициям наших рук по самым тайным закоулкам наших тел, мы делали значительные географические открытия неведомых прежде областей, и пришли к неопровержимым выводам, что наши заложенные, так сказать, Богом конструктивные особенности реагируют на наши... гм... исследовательские действия очень по-разному. И к тому же к седьмому классу настырная Танюра методом проб и ошибок обучила меня тонкому искусству поцелуев – как «без языка», так и «с языком», и к тому же – взасос...
Я безропотно подчинялся...
И вдобавок, – грудь у неё действительно налилась и окрепла, и теперь каждое упругое, тугое полушарие уже не умещалось под ладонью. И я, правда, с некоторой долей сомнения, всё же подумывал, – не мои ли регулярные потискивания этому способствовали?!
Короче говоря, к тому самому времени, о котором я рассказываю, моя закадычная подруга превратилась, словно бабочка из куколки, в рослую красивую девушку. Этого было у неё не отнять! Татьяна была совершенно непохожа на обычную северянку со светлыми волосами и серыми глазами. Свои прямые чёрные, прямо-таки с цыганским отливом – и в кого только она такая уродилась?! – волосы она стригла «под горшок», а спереди начёсывала почти лошадиную чёлку, ширмочкой падающую на её высокий белый лоб. Она частенько, забавно вытянув губы, отдувала эту надоедливую чёлочку со лба. Позже я узнал, что подобная причёска называлась красивым словом «каре»...
...лет двадцать спустя точно такой же причёской, приготовленной из прямых угольно-чёрных волос, прославилась знаменитая французская певица Мирей Матье, только вот изобретение её фирменной причёски приписал себе модный парижский парикмахер, и она, широко разрекламированная во всём мире, носила его имя: «сэссан»...
Так-то вот!
Татьяна Ржаницына и Наина Григорьева, как самые крупные девушки в классе, в этом году сидели на последней парте, справа от окна. Сидели они за моей спиной (между прочим, ещё и для того, чтоб удобно было списывать!), и иногда мне даже казалось, что я затылком ощущаю их тёплое смешанное дыхание...
С чего начинается раздвоение человеческой личности? Смею предположить, что раздвоение тела начинается, пожалуй, с задницы – ведь не с головы же?! А вот раздвоение души... Загадка! А я... мне, разумеется, не приходили в голову понятия «неверный» или «неблагодарный», но по каким-то ещё неведомым законам предпочтений это раздвоение я чувствовал совершенно отчётливо. Заключалось оно в том, что я продолжал зажиматься с Танюрой, а начиная с седьмого класса, положил глаз – их ведь, кстати, тоже два! – на татьянину подругу – Наину...
Видели ли вы когда-нибудь, уважаемый читатель, картину художники Бориса Кустодиева «Северная Венера»? Не видели? Даже в репродукциях? Жаль... Это – одна из самых любимых моих картин во всей русской живописи девятнадцатого века. Такая вот у меня индивидуальная выборочность!
А изображена на ней крупная, богатырского сложения (но, слава Богу, – никакая не культуристка!), улыбающаяся обнажённая девушка в русской парной бане. Она свободно стоит на нижней ступени полка, с которого только что спустилась: розовая, распаренная, чуть согнув правую ногу, – в классической позе Венеры, выходящей из воды. Левой рукой она откидывает со лба густые рыжевато-золотистые волосы, которые живым водопадом спускаются ниже поясницы, открывая могучую молодую грудь, а вот правой...
Правой рукой она должна была бы со стыдливой грацией, – согласно живописным традициям! – прикрывать треугольничек внизу живота... Она же прикрывает его (не живот, а именно треугольник!) – отработавшим своё берёзовым веником!
Но всё же виден крохотный кусочек её рыжего лобка... Такой из-за его огненного цвета древние греки уважительно называли «венерин холмик». Очень хочется накрыть его ладонью, ощутить под нею мягкость и шелковистость этой тайной поросли, притягательной и зовущей, – но всякий раз мысленно отдёргиваешь руку от этого маленького костерка, возжённого между ног: а вдруг – обожжёт?!
Перед нею на верхней полати полка стоит одноухий ушат с водой, стянутый ивовыми обручами, мыльная пена из которого переливается через край и весело пузырится, стекая по приступкам полка... От каменки ещё идёт густой сизый парок, а в левом углу картины за маленьким оконцем в раскрестившем пейзаж переплете рамы – в четырёх прямоугольниках стёкол виден кусочек средне-русского заснеженного до крыш городка. Солнечный морозный день. Снег скрипит под полозьями извозчичьих саней, сухой ядрёный воздух чуть покалывает лёгкие... Славно!
Осень...
Уф! Наконец-то... Школьные занятия кончились, – по коридорам и дряхлым скрипучим лестницам и переходам на второй этаж прокатился гулкий медный голос... Нет, нет – не школьного звонка: для звуковых сигналов тётя Настя, гардеробщица и уборщица в едином лице, бывшая в прошлом церковной «свечницей», употребляла необычную реликвию – самый малый из колоколов со звонницы нашей Рождественской церкви, разорённой в смутные годы...
Этот бронзовый подголосок обладал удивительно звонким и чистым «серебряным» звуком, слышным далеко за бревенчатыми стенами школьного здания и вполне оправдывал свой девиз, выведенный затейливой славянской вязью по его ободу: «Благовествуй людям радость велию!»
Он и благовествовал.
Младшеклассники, словно вспугнутые с лошадиного овса воробьи так и кинулись врассыпную, держа в одной руке сумку с книжками, а другую – на ходу втискивая в рукав куцых пальтишек. Мои сотоварищи-восьмиклассники более сдержанно и солидно, но тем не менее достаточно споро исчезали в проулках и заогородах.
Я не торопился, ибо на одном из перемен Таня с «хлебной» фамилией Ржаницына успела тайком шепнуть: «Приходи после уроков на наше место!»
С совершенно независимым видом, словно бы прогуливаясь, но тем не менее – зорко зыркая по сторонам в поисках непрошенных свидетелей, я направился к нашему привычному месту на задворках красно-кирпичного двухэтажного особнячка, когда-то принадлежавшему рыботорговцу Осипову. Этот секретный закоулок густо зарос кустами жёлтой акации с тёмными созревшими стручками, сплошь усеявшими ветви. Из них мы в детстве изготовляли звонко верещавшие свистульки.
Татьяна и Наина выскочили на меня из кустов одновременно с двух сторон. Подчёркиваю – не Нина, а именно – Наина, как её окрестила мать, выбравшая ей это не часто встречающееся имя, видимо, по памятной сказке Пушкина. Впрочем, в школьном обиходе её привычно звали Нанькой...
Нам было по дороге на дальний край нашего городка, но этот факт совместного пути никак нельзя было афишировать перед необъективным и часто гримасничающим лицом нашей школьной общественности!
Наина сворачивала на Октябрьскую улицу, бывшую Архиерейскую, а мы с Татьяной шли немного дальше – к перекрёстку Прибрежной и Новой.
Ах, Татьяна, Таня, Танька, Танечка, наконец для меня – Танюра! Мы жили с ней в соседних домах и наши огороды соприкасались. Мы с ней вместе росли, дрались, ссорились и мирились, играли в прятки и «казаков-разбойников», и я воспринимал её как неотъемлемую часть своей повседневной жизни, в крайнем случае – как сестру, до тех пор пока...
Как я уже сказал, наши огороды соприкасались, но тем не менее, – их разделял крепкий, надёжно сработанный тын, между серыми ивовыми прутьями которого с трудом можно было протиснуть руку, и уж ни одна соседская курица не могла просочиться на суверенную соседскую территорию с враждебными намерениями копошиться там и выискивать даровых червяков на засеянных грядках.
Мы же могли проникать с дружескими, так сказать, визитами, минуя официальные калитки, сквозь специально сделанный и тщательно замаскированный лаз в этом палисаде, заборе, частоколе, крепостной стене, ибо жажда общения крепко связывала наши параллельно взрослеющие души.
Между вышеописанным тыном и задней стеной сарая-дровяника, находившегося уже на моей территории, таилось узкое тенистое пространство, сплошь поросшее чертополохом с огромными, в кулак, репьями и высоченной крапивой со стеблями толщиной с оглоблю. Под их защитой на вечно сыроватом чернозёме произрастали мертвенного цвета и сизые поганки со шляпками размером с чайное блюдечко. Туда же, в этот уголок российских джунглей, был втиснут старый дощатый ящик, служивший нам для долгих, секретных и доверительных разговоров при наших тайных свиданиях...
Но два года назад произошло памятное для меня событие, которое, как сказали бы во взрослом мире, в корне изменило историю наших привычных взаимоотношений...
В условленное время, когда я, сидя на нашем ящике для свиданий, пожёвывал кислый листик конского щавеля, послышался шорох и из зелёного туннеля крапивы и шишабары (так в наших краях называли репейник) вынырнула Танюра. Выражение её лица было и серьёзным, и задумчивым, и решительным, – всё вместе. Это насторожило и озадачило меня. Оправив на себе юбочку извечным женским жестом, – двумя руками подобрав её под себя, она медленно опустилась на сиденье.
Я ждал...
И тут Танька – Татьяна – Танюра, которая, начиная с третьего класса, всегда списывала у меня решения примеров и арифметических задач, взяла мою руку и, набрав побольше воздуха, – удивлённо и чуть хвастливо выпалила:
– Лёнчик... Знаешь, а у меня сисечки растут! Хочешь потрогать?
И поместила мою ладонь в вырез своей кофточки, предварительно расстёгнутой не на одну, а полностью – на все пуговки!
Я оторопел. Сердчишко моё, присутствие которого я до сих пор даже не замечал, вдруг застучало, как неисправный моторчик, сорвалось со своего места и явно застряло где-то в горле, потому что сразу стало трудно дышать...
А настойчивая Танюра накрыла мою ладонь, лежащую у неё в вырезе кофточки, своей рукой и решительно надавила на неё. Я ощутил прикосновение ласковой нежной кожи на небольших вздутиях в том месте, которое я издавна воспринимал – при неоднократных совместных купаниях голышом – как привычно плоское...
Рука у меня взмокла...
– Да ты погладь, погладь! – не унималась Танюра. – Бабушка моя в бане сказала: «Чем больше мнуть, тем больше грудь...» Думаешь, она шуткует? Я-то хочу, чтобы у меня она была большой, вот как...
– Как у вашей козы Розки? – неуклюже попытался сострить я. Но – голос у меня сорвался...
С тех пор я стал Таньки... ну, не избегать, конечно, не сторониться, но внутренне побаиваться: от первых прикосновений дело быстро перешло к взаимным исследовательским экспедициям наших рук по самым тайным закоулкам наших тел, мы делали значительные географические открытия неведомых прежде областей, и пришли к неопровержимым выводам, что наши заложенные, так сказать, Богом конструктивные особенности реагируют на наши... гм... исследовательские действия очень по-разному. И к тому же к седьмому классу настырная Танюра методом проб и ошибок обучила меня тонкому искусству поцелуев – как «без языка», так и «с языком», и к тому же – взасос...
Я безропотно подчинялся...
И вдобавок, – грудь у неё действительно налилась и окрепла, и теперь каждое упругое, тугое полушарие уже не умещалось под ладонью. И я, правда, с некоторой долей сомнения, всё же подумывал, – не мои ли регулярные потискивания этому способствовали?!
Короче говоря, к тому самому времени, о котором я рассказываю, моя закадычная подруга превратилась, словно бабочка из куколки, в рослую красивую девушку. Этого было у неё не отнять! Татьяна была совершенно непохожа на обычную северянку со светлыми волосами и серыми глазами. Свои прямые чёрные, прямо-таки с цыганским отливом – и в кого только она такая уродилась?! – волосы она стригла «под горшок», а спереди начёсывала почти лошадиную чёлку, ширмочкой падающую на её высокий белый лоб. Она частенько, забавно вытянув губы, отдувала эту надоедливую чёлочку со лба. Позже я узнал, что подобная причёска называлась красивым словом «каре»...
...лет двадцать спустя точно такой же причёской, приготовленной из прямых угольно-чёрных волос, прославилась знаменитая французская певица Мирей Матье, только вот изобретение её фирменной причёски приписал себе модный парижский парикмахер, и она, широко разрекламированная во всём мире, носила его имя: «сэссан»...
Так-то вот!
Татьяна Ржаницына и Наина Григорьева, как самые крупные девушки в классе, в этом году сидели на последней парте, справа от окна. Сидели они за моей спиной (между прочим, ещё и для того, чтоб удобно было списывать!), и иногда мне даже казалось, что я затылком ощущаю их тёплое смешанное дыхание...
С чего начинается раздвоение человеческой личности? Смею предположить, что раздвоение тела начинается, пожалуй, с задницы – ведь не с головы же?! А вот раздвоение души... Загадка! А я... мне, разумеется, не приходили в голову понятия «неверный» или «неблагодарный», но по каким-то ещё неведомым законам предпочтений это раздвоение я чувствовал совершенно отчётливо. Заключалось оно в том, что я продолжал зажиматься с Танюрой, а начиная с седьмого класса, положил глаз – их ведь, кстати, тоже два! – на татьянину подругу – Наину...
Видели ли вы когда-нибудь, уважаемый читатель, картину художники Бориса Кустодиева «Северная Венера»? Не видели? Даже в репродукциях? Жаль... Это – одна из самых любимых моих картин во всей русской живописи девятнадцатого века. Такая вот у меня индивидуальная выборочность!
А изображена на ней крупная, богатырского сложения (но, слава Богу, – никакая не культуристка!), улыбающаяся обнажённая девушка в русской парной бане. Она свободно стоит на нижней ступени полка, с которого только что спустилась: розовая, распаренная, чуть согнув правую ногу, – в классической позе Венеры, выходящей из воды. Левой рукой она откидывает со лба густые рыжевато-золотистые волосы, которые живым водопадом спускаются ниже поясницы, открывая могучую молодую грудь, а вот правой...
Правой рукой она должна была бы со стыдливой грацией, – согласно живописным традициям! – прикрывать треугольничек внизу живота... Она же прикрывает его (не живот, а именно треугольник!) – отработавшим своё берёзовым веником!
Но всё же виден крохотный кусочек её рыжего лобка... Такой из-за его огненного цвета древние греки уважительно называли «венерин холмик». Очень хочется накрыть его ладонью, ощутить под нею мягкость и шелковистость этой тайной поросли, притягательной и зовущей, – но всякий раз мысленно отдёргиваешь руку от этого маленького костерка, возжённого между ног: а вдруг – обожжёт?!
Перед нею на верхней полати полка стоит одноухий ушат с водой, стянутый ивовыми обручами, мыльная пена из которого переливается через край и весело пузырится, стекая по приступкам полка... От каменки ещё идёт густой сизый парок, а в левом углу картины за маленьким оконцем в раскрестившем пейзаж переплете рамы – в четырёх прямоугольниках стёкол виден кусочек средне-русского заснеженного до крыш городка. Солнечный морозный день. Снег скрипит под полозьями извозчичьих саней, сухой ядрёный воздух чуть покалывает лёгкие... Славно!
ОСЕННИЕ СВИДАНИЯ
Именно такая вот кустодиевская девушка, чуть согнув правую ногу, лукаво поглядывала на меня под тенью (или – под сенью?! Вечно путаю...) уже по-осеннему пожухлых акаций. В левой руке она держала холщовую сумку (почти ни у кого у нас в классе не было портфелей!) с учебниками, а правой – теребила кончик своей знаменитой косы, перекинутой на грудь. Даже на наш мальчишеский взгляд эта толстенная, чуть ли не в руку, коса цвета спелого чёсаного льна была тяжеленной и, должно быть, весомо оттягивала назад наинкину голову... Своими ясными серыми глазами она смотрела на мир и на одну из деталей этого мира – на меня...
Я был тайно влюблён в неё, – до потери дыхания, до ощутимого холодка восторга в желудке, буквально – до полуобморочного состояния, но для неё-то это никакой тайной не являлось...
Плечом к плечу с ней стояла Татьяна. Обе девушки, по-своему красивые, контрастные – чёрная и белая, словно две шахматные королевы, они не представляли два враждующих лагеря, но наоборот – дружили без малейшей девичьей ревности, весело и преданно.
Но ежели Танюру я знал досконально – от подбородке до пяток, и изучил каждый квадратный сантиметр её тела, то какого цвета соски у Наины, и вмещает ли ямка её пупка унцию орехового масла – высший ранг красоты на загадочном Востоке, о чем я вычитал из книги сказок «Тысяча и одна ночь»! – я, разумеется, не имел ни малейшего представления!
Наина мне казалась девушкой строгой, поскольку выросла в староверческой семье, которые, как известно, отличались особенно строгими моральными устоями.
– Лёнчик! – доверительно вполголоса говорит Наина. – Приходи завтра вечером, поможешь нам с Татькой по геометрии...
– У неё мамка на три дня в Архангельское намылилась! – весело дополнила Татьяна, – а мы, по-моему, чтой-то давненько не баловались... – заговорщицки добавила она с очень, очень прозрачным намёком... – У тебя там... ничего не заржавело, а? – и Татьяна расхохоталась.
Для Танюры, конечно, цифры понятны примерно так же, как египетские иероглифы! Во всяком случае – мы все твердо знаем, что второй Софьи Ковалевской из неё не выйдет, но это явно никого не волнует, и прежде всего – саму Татьяну.
Завтра – суббота. Я, пока мы медленно движемся по дороге к дому, выношу на обсуждение некоторые организационные вопросы, после чего мы – совсем ненадолго – расстаёмся. У каждого из нас, и у меня о том числе, кроме школьных, имеются ещё и неотложные дела по дому.
Вот так в субботу мы собрались у Наины в натопленной комнате за столом, накрытым клеёнкой, к которой чуть прилипали обложки тетрадок.
Мои чертежи, доказательства и объяснения были приняты с полным пониманием, но длилось это недолго. И вскоре Танюра, совершенно не стесняясь Наины, начала меня целовать, высвобождать из петель мешающие ей пуговицы и наконец потащила меня за собой, оставив Наину прилежно склонённой над учебником... Мы оказались под спасительным одеялом... Это гигантское художественное полотно заслуживает отдельного обстоятельного описания! Соорудила это стёганое чудо умелая мастерица – прабабка Наины: в северных селениях вещи жили долго...
Одеяло было лёгким и необыкновенно тёплым, ибо его начинку составляла не какая-нибудь серая вата, а драгоценный козий пух. А складывалось оно долгими зимними вечерами из самых невероятных, разноцветных треугольных кусочков тканей самой разнообразной фактуры и раскраски: ситца и шёлка, сатина и батиста, чесучи и маркизета, коверкота и плюша...
Потрясающая, филигранная работа!
Наласкавшись, «набаловавшись» до одышки, мы оторвались друг от дружки, взяв себе небольшой перерыв.
– Нанька, а, Нанька... – влажным шопотом произносит Татьяна, натянувшая до подбородка наше одеяло. – Давай, залезай к нам... Ты уже в тетради глазами дырки провертела! Мы тебя не обидим, верно ведь, Ленчик?!
И произошло невероятное: Наина согласилась! Она стащила с себя платье и, придерживая одной рукой косу, юркнула к нам под одеяло, но со стороны Танюры.
– Дай-кось я тебе лифчик расстегну... – заботливо предлагает Татьяна. – Да чулки-то тебе зачем?!
Девчонки крепко обнялись и стали тереться друг о друга, словно резвящиеся кобылки на весеннем лугу, и вот тут-то я впервые воочию увидел, что соски у Наины – большие, – и не тёмно-коричневые, как у Татьяны, а соблазнительно рябинового цвета, когда та тронется морозцем и станет пронзительно-сладкой...
А чуть позднее я узнал ещё, что коленки у неё тугие и гладкие аж до скользкости, словно яблочная кожура, и – прохладные. А вот выше... выше она мою руку не пускала, и мои нетерпеливые пальцы долгое время спустя всё натыкались на тугие резинки её трусов – сразу же над коленями... Хотя, следуя заразительному примеру Татьяны, нашему «баловству» она обучалась необычайно быстро...
И под гостеприимным лоскутным одеялом мы часто оставались на ночь все трое.
Первую парадную половину их дома – добротного пятистенка – занимала их мать, старшая медсестра в местной больнице. Григорьев-отец погиб на фронте, и Елизавета Касьяновна жила в парадных горницах изолированно со своим... как бы это помягче выразиться... со своим постоянным квартирантом, жгучим брюнетом грузинского типа, который осел в нашем городке на спецпоселении. Как мне казалось, больше всего в квартирной хозяйке его привлекал некий спиртовой аромат, незримым облачком витавший вокруг её внушительных габаритов фигуры...
На «нашу» часть дома она никогда не заходила, предоставляя Наде и Наине полную свободу. Эта вторая половина являлась, так сказать, хозяйственной: в кухне стояла большая русская печь, здесь же имелся квадратный лаз в погреб-подвал, и ещё кладовая с припасами и заготовками, а также комната, двумя окнами выходящая в сад и огород. Вот эту-то комнату, одну стену которой целиком составлял бок русской печи, и занимали сестры.
Эта половина имела отдельный, независимый вход, что было очень удобно для наших занятий... не в школьном, разумеется, смысле.
Мы лежали рядышком, ощущая и согревая друг дружку, словно зверёныши, – волчата в логове или щенята в конуре, спали сладко и безгрешно...
Иногда какая-нибудь из девчонок вдруг приподымалась и, нехотя потягиваясь, в одной ночной сорочке, шлепая босыми пятками, выскальзывала за дверь – к большому ведру на кухне по малой нужде. А вы можете себе представить, какое долгое и опасное путешествие ждало бы кого-нибудь из нас, вздумай мы в снежную декабрьскую ночку отправиться к дальнему концу огорода, по узкой тропке между полутораметровыми сугробами в деревянный сортир, да ещё когда морозец – по старику Цельсию! – градусов этак под тридцать прихватывает за тёплую задницу?!
За дверью в кухню слышалось весёлое журчание, похожее на звонкий голосок весеннего живого ручейка, после чего босоножка с заметно похолодевшими пятками быстро юркала под блаженно тёплое одеяло и, расталкивая и раздвигая чересчур вольно раскинувшиеся тела, втискивалась на своё нагретое законное местечко.
Пользовался этим спасительным ведром и я, единственный мужичок в нашем коллективе.
Иногда ведро набиралось почта полнёхоньким, – особенно ежели впереди нас ожидало воскресенье, и мы могли спокойненько поваляться подольше. А вот выносить это тяжёлое ведро, в котором плескалась тёплая, желтоватая и пахучая смесь всех наших молодых мочевых пузырей, – эта обязанность являлась моей мужской работой, расплатой за бесстыдное примазывание к слабому женскому полу...
Я был тайно влюблён в неё, – до потери дыхания, до ощутимого холодка восторга в желудке, буквально – до полуобморочного состояния, но для неё-то это никакой тайной не являлось...
Плечом к плечу с ней стояла Татьяна. Обе девушки, по-своему красивые, контрастные – чёрная и белая, словно две шахматные королевы, они не представляли два враждующих лагеря, но наоборот – дружили без малейшей девичьей ревности, весело и преданно.
Но ежели Танюру я знал досконально – от подбородке до пяток, и изучил каждый квадратный сантиметр её тела, то какого цвета соски у Наины, и вмещает ли ямка её пупка унцию орехового масла – высший ранг красоты на загадочном Востоке, о чем я вычитал из книги сказок «Тысяча и одна ночь»! – я, разумеется, не имел ни малейшего представления!
Наина мне казалась девушкой строгой, поскольку выросла в староверческой семье, которые, как известно, отличались особенно строгими моральными устоями.
– Лёнчик! – доверительно вполголоса говорит Наина. – Приходи завтра вечером, поможешь нам с Татькой по геометрии...
– У неё мамка на три дня в Архангельское намылилась! – весело дополнила Татьяна, – а мы, по-моему, чтой-то давненько не баловались... – заговорщицки добавила она с очень, очень прозрачным намёком... – У тебя там... ничего не заржавело, а? – и Татьяна расхохоталась.
Для Танюры, конечно, цифры понятны примерно так же, как египетские иероглифы! Во всяком случае – мы все твердо знаем, что второй Софьи Ковалевской из неё не выйдет, но это явно никого не волнует, и прежде всего – саму Татьяну.
Завтра – суббота. Я, пока мы медленно движемся по дороге к дому, выношу на обсуждение некоторые организационные вопросы, после чего мы – совсем ненадолго – расстаёмся. У каждого из нас, и у меня о том числе, кроме школьных, имеются ещё и неотложные дела по дому.
Вот так в субботу мы собрались у Наины в натопленной комнате за столом, накрытым клеёнкой, к которой чуть прилипали обложки тетрадок.
Мои чертежи, доказательства и объяснения были приняты с полным пониманием, но длилось это недолго. И вскоре Танюра, совершенно не стесняясь Наины, начала меня целовать, высвобождать из петель мешающие ей пуговицы и наконец потащила меня за собой, оставив Наину прилежно склонённой над учебником... Мы оказались под спасительным одеялом... Это гигантское художественное полотно заслуживает отдельного обстоятельного описания! Соорудила это стёганое чудо умелая мастерица – прабабка Наины: в северных селениях вещи жили долго...
Одеяло было лёгким и необыкновенно тёплым, ибо его начинку составляла не какая-нибудь серая вата, а драгоценный козий пух. А складывалось оно долгими зимними вечерами из самых невероятных, разноцветных треугольных кусочков тканей самой разнообразной фактуры и раскраски: ситца и шёлка, сатина и батиста, чесучи и маркизета, коверкота и плюша...
Потрясающая, филигранная работа!
Наласкавшись, «набаловавшись» до одышки, мы оторвались друг от дружки, взяв себе небольшой перерыв.
– Нанька, а, Нанька... – влажным шопотом произносит Татьяна, натянувшая до подбородка наше одеяло. – Давай, залезай к нам... Ты уже в тетради глазами дырки провертела! Мы тебя не обидим, верно ведь, Ленчик?!
И произошло невероятное: Наина согласилась! Она стащила с себя платье и, придерживая одной рукой косу, юркнула к нам под одеяло, но со стороны Танюры.
– Дай-кось я тебе лифчик расстегну... – заботливо предлагает Татьяна. – Да чулки-то тебе зачем?!
Девчонки крепко обнялись и стали тереться друг о друга, словно резвящиеся кобылки на весеннем лугу, и вот тут-то я впервые воочию увидел, что соски у Наины – большие, – и не тёмно-коричневые, как у Татьяны, а соблазнительно рябинового цвета, когда та тронется морозцем и станет пронзительно-сладкой...
А чуть позднее я узнал ещё, что коленки у неё тугие и гладкие аж до скользкости, словно яблочная кожура, и – прохладные. А вот выше... выше она мою руку не пускала, и мои нетерпеливые пальцы долгое время спустя всё натыкались на тугие резинки её трусов – сразу же над коленями... Хотя, следуя заразительному примеру Татьяны, нашему «баловству» она обучалась необычайно быстро...
И под гостеприимным лоскутным одеялом мы часто оставались на ночь все трое.
Первую парадную половину их дома – добротного пятистенка – занимала их мать, старшая медсестра в местной больнице. Григорьев-отец погиб на фронте, и Елизавета Касьяновна жила в парадных горницах изолированно со своим... как бы это помягче выразиться... со своим постоянным квартирантом, жгучим брюнетом грузинского типа, который осел в нашем городке на спецпоселении. Как мне казалось, больше всего в квартирной хозяйке его привлекал некий спиртовой аромат, незримым облачком витавший вокруг её внушительных габаритов фигуры...
На «нашу» часть дома она никогда не заходила, предоставляя Наде и Наине полную свободу. Эта вторая половина являлась, так сказать, хозяйственной: в кухне стояла большая русская печь, здесь же имелся квадратный лаз в погреб-подвал, и ещё кладовая с припасами и заготовками, а также комната, двумя окнами выходящая в сад и огород. Вот эту-то комнату, одну стену которой целиком составлял бок русской печи, и занимали сестры.
Эта половина имела отдельный, независимый вход, что было очень удобно для наших занятий... не в школьном, разумеется, смысле.
Мы лежали рядышком, ощущая и согревая друг дружку, словно зверёныши, – волчата в логове или щенята в конуре, спали сладко и безгрешно...
Иногда какая-нибудь из девчонок вдруг приподымалась и, нехотя потягиваясь, в одной ночной сорочке, шлепая босыми пятками, выскальзывала за дверь – к большому ведру на кухне по малой нужде. А вы можете себе представить, какое долгое и опасное путешествие ждало бы кого-нибудь из нас, вздумай мы в снежную декабрьскую ночку отправиться к дальнему концу огорода, по узкой тропке между полутораметровыми сугробами в деревянный сортир, да ещё когда морозец – по старику Цельсию! – градусов этак под тридцать прихватывает за тёплую задницу?!
За дверью в кухню слышалось весёлое журчание, похожее на звонкий голосок весеннего живого ручейка, после чего босоножка с заметно похолодевшими пятками быстро юркала под блаженно тёплое одеяло и, расталкивая и раздвигая чересчур вольно раскинувшиеся тела, втискивалась на своё нагретое законное местечко.
Пользовался этим спасительным ведром и я, единственный мужичок в нашем коллективе.
Иногда ведро набиралось почта полнёхоньким, – особенно ежели впереди нас ожидало воскресенье, и мы могли спокойненько поваляться подольше. А вот выносить это тяжёлое ведро, в котором плескалась тёплая, желтоватая и пахучая смесь всех наших молодых мочевых пузырей, – эта обязанность являлась моей мужской работой, расплатой за бесстыдное примазывание к слабому женскому полу...
СОВСЕМ НЕ ОЛИМПИЙСКИЕ ИГРЫ
Я был уверен, что Танюра щедро поделилась с Наиной тайной наших летних занятий...
Широкая душа!
И теперь наши и без того непростые отношения продолжались втроём...
...Похихикивая и шутливо отталкивая друг дружку, Танюра и Наина в одних трусах устраивались на кровати по обе стороны от меня.
Скорее всего наше «балование» можно было называть любовными играми с поцелуями. Странно, но по-настоящему, губы в губы, да ещё с заглатыванием языка, взахлёб и с долгой остановкой дыхания, целовались мы крайне редко.
Пожалуй, мы больше ласкали и облизывали друг друга. Я скользил языком по грудям то одной, то другой девушки, сначала по правой, потом – по левой, проходил короткими, отрывистыми «поцелуйными» шажками овражек между ними, мягко крутил губами крупные ягодины податливых сосков, – попеременно то у одной, то у другой, оставлял влажный след в ямке-ложбиночке между ключицами, щекотал её языком, и это вызывало лёгкие вздохи и повизгивания...
По молодости лет я ещё не постиг изысканного желания поцелуя в нижние губы и посасывание женского «язычка», тем более, что Наина с твердокаменным упорством продолжала всё время оставаться в трусах.
Я ещё очень любил путешествовать по животу, вылизывать, словно бы воду из крохотной чашечки самым кончиком языка пупок и те складочки на бёдрах, которые образуются, когда чуть сгибают колени: в этих складочках, всегда самую малость влажных, языку становилось чуть кисленько...
От Наины порою по-особенному пахло... нет-нет, не какими-нибудь удушливыми арабскими духами, а тёплым парным молоком. В её домашнем хозяйстве находилась величавая белая коза по имени Майка и в наинкины обязанности входила как раз её вечерняя дойка.
Я воспринимал обеих девушек как составляющую часть окружавшей нас природы. К примеру – танюрины губы немного горчили, и эта горчинка напоминала мне вкус ивовой коры, когда прикусываешь молодую веточку...
И вообще Танюра и Наина распоряжались мною как своею личной собственностью.
Они ласкали меня, гладили, щекотали тонкими прикосновениями сосков, тискали мой напружиненный орган, а иногда Наина, когда бывала – выражаясь высоким стилем – в особенно приподнятом расположении духа, обматывала мой торчащий гордо вверх скипетр двойным оборотом своей великолепной косы и шутливо грозила:
– Ух, оторву!
– И съем... – подхватывала Танюра, и мы все трое катались от хохота. – Посолить бы не забыть...
– Это ж надо... – серьёзно сказала однажды Наина, – как на молодой подосиновик похож!
И осторожно поцеловала мой «обабок» в гладенькую лиловую шапочку...
Но конечно же, мой член, топорщась, как сучок, и демонстрируя поистине деревянную стойкость – не мог находиться в подобном возбуждении вечно!
И рано или поздно девушки понимающе наблюдали за окончательным и неизбежным обильным выбросом моей юношеской сметанки – куда придётся: то на их живот, то на грудь, а то и на ягодицы...
Тогда кто-нибудь из них приносила из кухни чистую льняную тряпицу и заботливо обтирали вяло лежащее то, что ещё несколько минут назад дерзко и упруго было воплощением мужской силы...
В наших игрищах девушки позволяли мне многое... за исключением самого главного: окончательного проникновения внутрь, в заветные тайные глубины... Так что наши неолимпийские игры оставались если и не вполне невинными, то чистыми ласками.
Я отчётливо понимал, что самое страшное для Наины и Татьяны, впрочем, как и для других сельских девчонок, было – забрюхатеть, залететь, забеременеть, в конечном счёте принести в подоле... Несмываемое на всю жизнь клеймо не только для себя, навеки зачумленной, отторгнутой, но и позорище для всей родни до пятого или седьмого – кто их там перечтёт?! – колена. Хоть вешайся, хоть с обрыва – в воду! Такие случаи бывали.
А вот так... да ещё в ночной рубашке – это было не зазорным, а ежели и грешком, то небольшим, извинительным, даже, пожалуй, больше любопытством или игрой.
И мы продолжали предаваться этим полуутехам. Потом для меня наши игры всё же кончались некоторым облегчением, удовлетворением (до чего смешное слово!). К тому же у меня перед девушками было одно неоспоримое преимущество: в свои пятнадцать лет я, военный мальчишка, уже не только знал, где у женщин находится таинственная майна, но и на какого живца ловят рыбу в этой незамерзающей проруби!
Широкая душа!
И теперь наши и без того непростые отношения продолжались втроём...
...Похихикивая и шутливо отталкивая друг дружку, Танюра и Наина в одних трусах устраивались на кровати по обе стороны от меня.
Скорее всего наше «балование» можно было называть любовными играми с поцелуями. Странно, но по-настоящему, губы в губы, да ещё с заглатыванием языка, взахлёб и с долгой остановкой дыхания, целовались мы крайне редко.
Пожалуй, мы больше ласкали и облизывали друг друга. Я скользил языком по грудям то одной, то другой девушки, сначала по правой, потом – по левой, проходил короткими, отрывистыми «поцелуйными» шажками овражек между ними, мягко крутил губами крупные ягодины податливых сосков, – попеременно то у одной, то у другой, оставлял влажный след в ямке-ложбиночке между ключицами, щекотал её языком, и это вызывало лёгкие вздохи и повизгивания...
По молодости лет я ещё не постиг изысканного желания поцелуя в нижние губы и посасывание женского «язычка», тем более, что Наина с твердокаменным упорством продолжала всё время оставаться в трусах.
Я ещё очень любил путешествовать по животу, вылизывать, словно бы воду из крохотной чашечки самым кончиком языка пупок и те складочки на бёдрах, которые образуются, когда чуть сгибают колени: в этих складочках, всегда самую малость влажных, языку становилось чуть кисленько...
От Наины порою по-особенному пахло... нет-нет, не какими-нибудь удушливыми арабскими духами, а тёплым парным молоком. В её домашнем хозяйстве находилась величавая белая коза по имени Майка и в наинкины обязанности входила как раз её вечерняя дойка.
Я воспринимал обеих девушек как составляющую часть окружавшей нас природы. К примеру – танюрины губы немного горчили, и эта горчинка напоминала мне вкус ивовой коры, когда прикусываешь молодую веточку...
И вообще Танюра и Наина распоряжались мною как своею личной собственностью.
Они ласкали меня, гладили, щекотали тонкими прикосновениями сосков, тискали мой напружиненный орган, а иногда Наина, когда бывала – выражаясь высоким стилем – в особенно приподнятом расположении духа, обматывала мой торчащий гордо вверх скипетр двойным оборотом своей великолепной косы и шутливо грозила:
– Ух, оторву!
– И съем... – подхватывала Танюра, и мы все трое катались от хохота. – Посолить бы не забыть...
– Это ж надо... – серьёзно сказала однажды Наина, – как на молодой подосиновик похож!
И осторожно поцеловала мой «обабок» в гладенькую лиловую шапочку...
Но конечно же, мой член, топорщась, как сучок, и демонстрируя поистине деревянную стойкость – не мог находиться в подобном возбуждении вечно!
И рано или поздно девушки понимающе наблюдали за окончательным и неизбежным обильным выбросом моей юношеской сметанки – куда придётся: то на их живот, то на грудь, а то и на ягодицы...
Тогда кто-нибудь из них приносила из кухни чистую льняную тряпицу и заботливо обтирали вяло лежащее то, что ещё несколько минут назад дерзко и упруго было воплощением мужской силы...
В наших игрищах девушки позволяли мне многое... за исключением самого главного: окончательного проникновения внутрь, в заветные тайные глубины... Так что наши неолимпийские игры оставались если и не вполне невинными, то чистыми ласками.
Я отчётливо понимал, что самое страшное для Наины и Татьяны, впрочем, как и для других сельских девчонок, было – забрюхатеть, залететь, забеременеть, в конечном счёте принести в подоле... Несмываемое на всю жизнь клеймо не только для себя, навеки зачумленной, отторгнутой, но и позорище для всей родни до пятого или седьмого – кто их там перечтёт?! – колена. Хоть вешайся, хоть с обрыва – в воду! Такие случаи бывали.
А вот так... да ещё в ночной рубашке – это было не зазорным, а ежели и грешком, то небольшим, извинительным, даже, пожалуй, больше любопытством или игрой.
И мы продолжали предаваться этим полуутехам. Потом для меня наши игры всё же кончались некоторым облегчением, удовлетворением (до чего смешное слово!). К тому же у меня перед девушками было одно неоспоримое преимущество: в свои пятнадцать лет я, военный мальчишка, уже не только знал, где у женщин находится таинственная майна, но и на какого живца ловят рыбу в этой незамерзающей проруби!
ПЕРВОЕ КРЕЩЕНИЕ
Несмотря не свой вполне классический «толстовский» отроческий возраст, в свои пятнадцать лет я не был совсем уж неопытным молочным телёнком...
Впервые слово «побаловаться» в его взрослом толковании я услышал от своей тётки Евдокии, младшей сестры моего отца. Было ей лет двадцать семь – двадцать восемь, мужа её, с которым прожила она перед войной всего-то года три, убили под Сталинградом, и она осталась вдовой, да ещё и с «довеском» – пятилетним Петькой на руках.
Тётя Дуся была не слишком-то красива: нос кнопкой, а лицо – ну, словно бы в сдобное тесто сыпанули горсть просяных зёрнышек. Конопатая... При встречах – знакомствах на праздничных сборищах или семейных торжествах она совала ладошку лопаткой и представлялась:
– Ровесница Октября. Вдова.
А после гуляний самую чуточку поддавший дед, большим пальцем то и дело поправляя усы, с тяжким вздохом говаривал бабке:
– Дуняха-то... Взамуж не больно навостришься, когда вокруг свободных девок навалом...
...Летом я, как всегда, спал на сеновале, на старом тулупе, пахнущем вкусно и по-домашнему уютно. Я бы даже сказал: сытно. Где-то далеко, вёрст за пять, огромными гулкими шарами раскатывался гром, и от его незлобивого ворчания на хранящем медовый запашок сене, да под надежной тесовой крышей снились спокойные цветные сны...
Сквозь полусонную дрёму я уловил тяжёлое поскрипывание ступеней приставной лестницы. Потом чья-то рука осторожно нащупала ною голую ногу под одеялом.
– Лёнечка, не боись. Это я, тётя Дуся. Можно, я у тебя полежу, а то в доме-то невтерпёж душно...
И она, не дожидаясь моего ответа, ловко откинула толстое одеяло, собственноручно простёганое бабушкой, и скользнула под него, прижавшись ко мне всем своим жарким телом.
Я лежал на правом боку и спиной ощущал, как её грудь тяжело и мягко давит мне на спину; между лопатками становилось тепло и влажно; от тёти Дуси едва ощутимо попахивало яблочным самогоном и укропом, – видимо, совсем недавно закусывала бражку свежепросольными огурцами. Полуобняв меня левой рукой, она вытянула мою маечку из трусов и стала лёгкими касаниями гладить меня по животу.
Впервые слово «побаловаться» в его взрослом толковании я услышал от своей тётки Евдокии, младшей сестры моего отца. Было ей лет двадцать семь – двадцать восемь, мужа её, с которым прожила она перед войной всего-то года три, убили под Сталинградом, и она осталась вдовой, да ещё и с «довеском» – пятилетним Петькой на руках.
Тётя Дуся была не слишком-то красива: нос кнопкой, а лицо – ну, словно бы в сдобное тесто сыпанули горсть просяных зёрнышек. Конопатая... При встречах – знакомствах на праздничных сборищах или семейных торжествах она совала ладошку лопаткой и представлялась:
– Ровесница Октября. Вдова.
А после гуляний самую чуточку поддавший дед, большим пальцем то и дело поправляя усы, с тяжким вздохом говаривал бабке:
– Дуняха-то... Взамуж не больно навостришься, когда вокруг свободных девок навалом...
...Летом я, как всегда, спал на сеновале, на старом тулупе, пахнущем вкусно и по-домашнему уютно. Я бы даже сказал: сытно. Где-то далеко, вёрст за пять, огромными гулкими шарами раскатывался гром, и от его незлобивого ворчания на хранящем медовый запашок сене, да под надежной тесовой крышей снились спокойные цветные сны...
Сквозь полусонную дрёму я уловил тяжёлое поскрипывание ступеней приставной лестницы. Потом чья-то рука осторожно нащупала ною голую ногу под одеялом.
– Лёнечка, не боись. Это я, тётя Дуся. Можно, я у тебя полежу, а то в доме-то невтерпёж душно...
И она, не дожидаясь моего ответа, ловко откинула толстое одеяло, собственноручно простёганое бабушкой, и скользнула под него, прижавшись ко мне всем своим жарким телом.
Я лежал на правом боку и спиной ощущал, как её грудь тяжело и мягко давит мне на спину; между лопатками становилось тепло и влажно; от тёти Дуси едва ощутимо попахивало яблочным самогоном и укропом, – видимо, совсем недавно закусывала бражку свежепросольными огурцами. Полуобняв меня левой рукой, она вытянула мою маечку из трусов и стала лёгкими касаниями гладить меня по животу.