В ту ночь я не заснул - не потому, что мне совсем не понравились многозначительные ухмылочки господина Трубникова, его подчеркнуто фамильярный тон; я внезапно понял истоки поведения этого господина - они знают, с кем имеют дело. Я остро ощутил собственное безволие, нараставшую абулию, невозможность сопротивления неведомой силе, которую, вполне вероятно, представлял явившийся на встречу аляповато обряженный здешний мещанин. Я тотчас уловил дыхание той силы, едва он обратился ко мне, - но та сила не была смерть. За годы работы я привык к явлению смерти: у нее обыденное, хлопотливое, вовсе не безносое лицо пустоголовой деревенской бабенки, явившейся на ярмарку и озабоченной тем, чтобы поспеть повсюду и ухватить свой товар. В смерти нет тайны, а в той силе, которую, повторюсь, возможно, бессознательно представлял грузный господин, тайна присутствовала. Я затруднялся дать рассудочное объяснение своим чувствованиям, и мое беспокойство множилось.
   Поутру я сходил в баню, надел чистое белье, а после направился в губернскую библиотеку, где абонировался на чтение книг, выпил три стакана чаю в трактире и вернулся в свою келью. Я еще что-то пытался сделать, помню, раскрыл роман, но тут меня свалил сон...
   Когда я пробудился, услышал слабый аромат - дверь была приотворена, однако этот запах не шел с улицы, и в комнате не имелось предмета, который мог бы его издавать; женские духи пахнут сладостней, выразительней, пожалуй, его могут оставить лесные цветы, но, оглядевшись, я нигде не приметил букета, или же его кто-то убрал незадолго перед моим пробуждением...
   Днем я побывал в приземистом, с обветшавшими стенами, здании за железнодорожной веткой, где размещалась курсы. Распорядитель встретил меня весьма любезно, показал классы, провел по кабинетам, подолгу отвечая на мои редкие вопросы, и вел себя так, словно я уже был зачислен в когорту преподавателей. Заминка заключалась в том, что находилось в отъезде одно важное лицо, подпись которого была совершенно необходима для решения моего дела. Возвращения этой персоны ожидали со дня на день. Составив нужные бумаги, я простился с распорядителем и направился назад окольными путями. За железнодорожным переездом громоздились навалы мокрого прошлогоднего угля, в раскисшей земле вязли сапоги, но я упрямо брел по бездорожью...
   Так я вышел к реке - освобожденная ото льда, она еще не пробудилась от зимнего гипноза; воды текли слабосильно, астенично, затапливая в низинах берега. Вековечный пейзаж пробуждающейся природы западал в душу, наблюдаемая мною картина - низкое небо, облака, застывшие в безветрии над бурой степью, в куцых перелесках, - была совершенна своим естеством, но в основе ее гармонии лежала еще одна, едва ли не главенствующая, причина: картина была бестелесна, абрисы человеческой фигуры не разрушали ее соразмерность. "Человек является губителем вселенского порядка, - подумалось мне, - уродует красоту мира, и потому природа отторгает, изгоняет его из своего круга; ей чужды его страсти, она не внемлет метаниям его истерзанного духа, она сторонится своего буйнопомешанного сына..." В тиши на берегу я остро переживал изначальную тщетность всяких попыток слияния с миром, условность и, если угодно, нелепость собственного бытия. Но как найти смысл, истинную меру справедливости, куда обращено возглавье того камня, в котором сходятся судьбы Вселенной, человечества и моя судьба? Говорят, существуют два мира видимый и незримый, неосязаемый, - и есть люди, одаренные способностью свободного перемещения из одного мира в другой. Может быть, мне так тесно, так неуютно в этом мире потому, что ему не принадлежу, что он послан мне лишь как испытание, а принадлежу я иному миру? Но о том, другом мире, я ничего не знаю, а в этом, осязаемом, нахожу одно дурное - или тот мир, к которому слепо простираю руки, в самом деле лежит во мне?
   Ночью я проснулся - внизу раздавались приглушенные шаги, падала посуда: верно, Леонтий вернулся навеселе. В окне было темно и звездно. Я вспомнил толстомясого господина в курьезном котелке набекрень - единственное, в чем можно было ему верить, так в том, что он действительно кого-то представлял, кем-то был отряжен на встречу со мной. Едва ли моя статья заинтересовала их в той мере, как он утверждал; я подозревал, что подлинная причина была сокрыта в ином? В чем?
   Наутро, когда я заканчивал бритье, дверь в комнату приотворила скромно одетая девушка в темном плисовом капоте, отороченном сереньким мехом, в просторно ниспадавшей до щиколоток юбке и в ботинках - походила она на курсистку из бедной мещанской семьи.
   Мне подумалось, что девица, верно, ошиблась, и ей нужен кто-то иной. Я ополоснул лицо, похлопал по щекам концом полотенца и только затем вновь оборотил взор на дверь: незнакомка оставалась недвижима за порогом.
   - Вы ко мне? - я не сомневался в происходящем недоразумении.
   Она негромко отозвалась.
   - Ежели ко мне, тогда милости просим, - пытаясь за шутливым тоном скрыть известное удивление, откликнулся я и осекся, едва она сделала шаг из полутьмы коридора.
   Она остановилась, невесело наблюдая, как я, пораженный, не могу оторвать от нее взгляд, - похоже, в подобных сценах ей доводилось участвовать не впервой. Сказать, что она была красива, значило бы не сказать ничего. Ни милая сердцу веселость румянощекой крестьянки, ни змеиная грация танцовщицы, ни томно слабеющий взмах руки куртизанки, ни очарование увядающего осеннего сада, ни закат, раскинутый пурпурным плащом над озером, - ни одна из этих красок не понадобилась бы для написания ее портрета. Живописец изобразил бы бескровный лик статуи, алебастровую маску классически соразмерных форм, на котором не жило чувство, ни чем не выдавалось дыхание трепетной человеческой души. Ее непроницаемое лицо гипнотически притягивало и необычным совершенством, и трагической окаменелостью. Добавлю - на нем никак не выражалось присутствие души, но было явственно запечатлено дыхание вечности.
   - Вам желается знать, кто я? - произнесла гостья глуховато, размеренно, глядя на меня ничего не выражавшими, будто бы подслеповатыми глазами. - Я из здешнего клуба больных контрактурами...
   - Уже наслышан, - отупело пробормотал я, помог гостье снять капот и провел ее к табурету.
   - Вам, по всей очевидности, не следует разъяснять цель моего визита? справилась она, обратив безучастный взор не на меня, а в окно.
   - Догадался и вынужден вас огорчить: я не практикую, mademoiselle...
   - Юлия, - назвалась она и неожиданно повернула ко мне лицо-маску с выраженными височными артериями.
   - После ваших слов ничего другого не остается, как встать и уйти, рассудила она, обращаясь как бы к себе самой. - Однако, в таком случае, не будет ли вас мучить совесть?
   - Возможно, - неловко улыбнулся я, - но принужден напомнить первую заповедь врача: не навреди. Поверьте, лекари как никто остро чувствуют относительность и несовершенство человеческого знания, получая каждодневные тому подтверждения. Не должен подобное говорить, но не хочу лицемерить. Я бы мог, разумеется, обследовать вас, назначить лечение, но, повторюсь, не имею намерения обманывать ни вас, ни себя.
   От нее исходил тончайший аромат резеды и ландышевого мыла.
   - Вы уже бывали у меня?
   - Я заходила к вам намедни, но вы почивали.
   О чем она думала, глядя в окно? Она принудила меня оправдываться, чувствовать за собой вину - вину, которую я не мог признать. И кого винить? Несправедливость и жестокость природы? Не слишком ли распространенное обвинение и заодно оправдание? Я полагал, что она заплачет, но вместо этой естественной женской реакции, произнесла не изменившимся голосом:
   - Желается вам знать, что я - необычная пациентка. Когда я вижу в зеркале свое лишенное красок и теплоты жизни лицо, я нахожу себя словно полумертвой, то есть я не живу, не существую в той мере, в какой, например, существуете вы. Мне известно о непознанных мною безднах радости, счастья, полноты чувств, и я надеюсь, что стоит мне избавиться от моего уродства, как я познаю их. Вы слышите, господин доктор? - неожиданно добавила она и продолжила, не дожидаясь моего ответа. - Но вслед за тем я прихожу к совершенно противоположному подозрению: уродливо ли мое лицо? Ведь многие находят его изыскано красивым... К тому же, есть ли в жизни те бездны счастья, о которых столь часто и надоедливо разглагольствуют люди? И почему та, кто обладает пусть редкой, холодной, но красотой, никогда не чувствовал себя счастливой? - она опять на мгновенье умолкла. - Говорят, что моя красота леденит душу. Вы не находите?
   - Вы явились ко мне за тем, чтобы я выписал рецепт счастья?
   - Я не столь наивна, но...- она запнулась, - но я должна была к вам прийти, - тотчас барышня с лицом деревянной куклы встала и, чуть сутулясь, по-старчески засеменила, не попрощавшись, к двери. - Позже вы поймете меня...
   За окном усыпал дорогу куцый весенний снежок. У меня осталось грустное чувство после ее ухода - не потому, что я узрел еще один из нескончаемой череды ему подобных пример бездушия природы, но потому, что девица несла с собой боль, к виду которой мое сердце не очерствело. Я сознавал, что ничем не мог ей помочь, и в этом смысле был честен перед собой, однако признание собственного бессилия не утешало, а унижало меня. Наблюдая мысленно свою гостью, я находил и у себя ущербность. Она сказала, что она полумертвая, а ведь и я - живу ли? Да и другие - живут ли? Мы все пригнетены необходимостью, наш дух, по сути, умерщвлен, мы существуем рефлекторно... А у нее, неожиданно подумалось, верно, двусторонняя контрактура лица, сильно поражены лобные и скуловые мышцы - с медицинского угла зрения, вероятно, было бы любопытно ее наблюдать. Впрочем, она заинтересовала бы не только невропатолога, но и антрополога: какой-то и вправду необычный человеческий тип, некое неизъяснимое притяжение было в чертах лица сутулой курсистки.
   Я заварил чай в облупленном фаянсовом чайнике, поднес к губам чашку, подул, разгоняя горьковатый парок... Вот ведь что непостижимо - минуту назад она сидела передо мной на стуле, и вот ее уже нет, точно не было никогда. Нечто подобное описывал Беркли, этакий незамысловатый философский этюд: слышишь, как едет карета по мостовой, значит, карета существует, и существует до той поры, пока доносится перестук колес... Мы все неспешно уходим, погружаемся в небытие: я со своими рефлексиями, опухший от пьянства Н.А., Леонтий в объятиях похотливой вдовушки, Юлия... Но ее лицо - "уродливо прекрасное" - в отличие от бесчисленного множества иных не исчезло во мраке, а проплыло и начало, напротив, ярче вырисовываться перед моим мысленным взором; ее образ как бы противился погружению во тьму.
   Я спустился к Леонтию, - он спал в батистовой сорочке, и на голове белел вольтеровский колпак, старивший его. Я не решился будить гувернера посидел у кровати, меланхолически оглядывая комнату, видя в окне все те же крупицы замедленно падающего снега, слыша, как Леонтий причмокивает во сне. Шумно выдохнув, он повернулся на бок, и старческий колпак съехал с его головы, после чего светлые волосы разметались веером, усыпали подушку. На полу под кроватью стояли початая бутыль и высокий фужер с засохшей на дне каплей красного вина. По стенкам фужера ползала муха, - я спугнул ее, брызнул струей, наполняя фужер до краев, и в три глотка осушил его. Затем поднялся к себе, переоделся и вышел на улицу.
   Я не знал, куда шел, - машинально переставлял ноги. Помалу шаг мой убыстрялся, мостовая клонилась, падала со взгорка, и я вышел к реке. В заводи, в подкове низкого глинистого лысого бережка была недвижима лодка, точно впаянная в воду. "Желается, господин почтенный?" - поднял голову сидевший в лодке старик в солдатской шинели и взялся обматывать тряпьем культю, что была взамен правой ноги. Я неопределенно махнул рукой: "На тот берег". - "В какую деревеньку - в Касьяновку, Заболотово иль Ивановское?" "Ты меня на тот берег перевези, а там я сам дойду". - "Как угодно вашей милости".
   Я прыгнул в лодку и уселся на дощатую перекладину. Лодочник с удовольствием на небритом морщинистом лице огладил повязку на культе, поплевал на ладони и взялся за весла. Греб он неспешно, умело, ладно, долгими пружинистыми гребками, с тихим плеском погружая лопасти весел. На середине реки мне вдруг стало страшно - конечно, страх этот имел причину, я представил, какая толща воды подо мной, но причина эта была не единственной. Нечто недружелюбное, угрюмо-зловещее присутствовало в пейзаже сонной природы окрест, в надвигавшемся крепостной стеной обрыве берега, да и в самой фигуре лодочника, с хитроватым испытывающим прищуром поглядывавшего на меня. "Что ему надобно? Почему он так смотрит?" - думал я с усиливавшимся беспокойством. Облегчение не пришло и тогда, когда лодка уткнулась в прибрежную полоску земли. Я отсчитал старику несколько монет, спрыгнул и быстро пошагал, удаляясь от берега, затем вскарабкался на обрыв, не найдя тропки, и ступил в степь - пустынно-голую, неприютную. Ветер пронизывал мои одежды; вороны отчаянно взмахивали крыльями, борясь с воздушными потоками. Дуло столь свирепо, что представилось, как меня сорвет с обрыва и понесет.
   Я направился по самой кромке обрыва, рискуя сорваться, через какое-то время повернул в степь и упал грудью на пригорок, уткнувшись лицом в пучок куцых трав. Земля была холодна и безучастна. Я ничего не хотел сказать ей, лежал, закрыв глаза, слыша, как завывает вихорь, и как бы медленно уходил прочь от самого себя, к неведомому горизонту. Более ничего не осталось в моей жизни, кроме этого призрачного горизонта, до которого у меня не достало бы сил дойти, и ноги мои с неизбежностью подкосились бы...
   Тот же одноногий лодочник переправил меня назад, и я, озябший, забежал в трактир, присел возле очага и попросил горячего вина с корицей и перцем. Прислуживал сам хозяин - чернобородый, степенный, всегда трезвый мужик, относившейся к посетителям с отцовской снисходительностью. Я сидел, протянув ноги к огню, мелкими глотками отпивал обжигающий губы напиток,
   Хлопнула дверь, и молодая женщина с претензией на элегантность в облезлом меховом манто, в мятой шляпке направилась к стойке. Трактирщик налил ей водки, но денег не взял - верно, он хорошо знавал эту особу. Она лихо запрокинула рюмку, промокнула губы платочком, что-то весело шепнула ему и деланно засмеялась.
   Когда я вышел, сразу обратил внимание на эту дамочку - со скучающим видом она стояла на тротуаре неподалеку.
   - Гуляете? - справился я невзначай.
   - Гуляю.
   - Отчего же одна?
   - Так веселей.
   - Вы, верно, любите юмор?
   - По всякому бывает, - неумно отозвалась она.
   Я чувствовал всю лживость своего заигрывания, но уже знал определенно, что не могу не пригласить к себе эту тротуарную девку...
   Она вошла, рассеянно оглядела комнату: "Как здесь пусто", - опустилась на стул. Я должен был сказать любезность, угостить шампанским, но не нашел ничего лучшего, как неловко напомнить:
   - Вы забыли снять манто.
   - Я не забыла, - недовольно произнесла она, - тут зябко, а я привыкшая к теплу, - и завела прядку волос за крохотное ушко. Личико у нее было чистое, молодое, бездумное, с легким румянцем, но какое-то заспанное и как будто по этой причине слегка сердитое.
   - Чаю с сухарями желаете?
   - Вы и дальше будете болтать?! - раздраженно и с оттенком недоумения отозвалась гостья.
   Она бросила на сиденье стула манто, расстегнула ворот и сняла платье через голову, оставшись в застиранных панталонах, плотных шерстяных чулках и в лифе. Разделся и я и лег под одеяло. Меня всегда занимала эта особенность человеческого поведения, несоответствие между тем, что указывает тебе разум и тем, что ты делаешь на самом деле. Сейчас я с удовольствием бы раскрыл страницы книги, но почему-то взамен этого тупо ожидал, когда стянет чулок неизвестная мне скучная глуповатая дамочка. С большой долей вероятности можно было сказать, что и она едва ли думала обо мне, а скорей о каком-нибудь дырявом чайнике, который нынче вечером ей предстояло отнести лудильщику. Единственное, что нас сближало, - наша нелепая случайная встреча сегодня.
   Она обхватила плечи, выставив худые острые локти, пробежала на цыпочках, забралась под одеяло, порывисто прижалась ко мне, ища тепла.
   Я всегда верил, что женщина необыкновенное, возвышенное создание, почти божество, даже в падении ей свойственно очарование, что само падение только от ее слабости, а не от врожденной низости, - можно ли представить, сколь часто доводилось мне испытывать разочарование?
   - Ты бывала прежде в этом доме?
   Она помолчала, настороженно выжидая, что последует за моим вопросом, и после призналась:
   - Никак доводилось.
   - Ермила ублажала?
   - А вам должно быть без разницы...
   "Верно, - помыслил я, - мне должно быть без разницы". Она начала осторожно ласкать меня привычными к мужскому телу пальцами, а я, будучи не в силах побороть отвращения, резко отбросил ее руку, досадуя, что затеял эту неуклюжую забаву, встал, отыскал трубку...
   - Ради Бога, собирайся наскоро и уходи - вот деньги, - я положил на стол купюру и бросил кулем одежду на кровать.
   Мадмуазель стремглав вынеслась из комнаты, наверняка опасаясь, что я могу раздумать и отобрать деньги.
   Через какое-то время я спустился во двор, сел на скамью под липой, ветви которой ложились на скат крыши. Ни души не было во дворе, только пара голодных котов выбежали в надежде заполучить от меня кусок. Двор с внутренней стороны ограждал накренившийся забор из темных рассохшихся досок, за ним тянулась межа в пожухлом бурьяне, разделенная дорожкой к лавке керосинщика, за лавкой легли огороды, посадки деревьев, лепились избы. Дымок из трубки щекотал ноздри, я вяло помахивал рукой перед лицом, разгоняя клубы дыма; обернулся, когда с улицы донеслись пьяные голоса. Я различил за углом очертания силуэта, бывшего мне знакомым, как показалось. Я поднял голову девичий абрис, вознесенный на конек крыши, с руками, простертыми к зовущим небесам... Таким прихотливым и мимолетным образом соткался табачный дымок, но силуэт исчез не сразу, когда я в душевном напряжении отвел в сторону руку, а мгновением позже, побыв ровно столько, чтобы я убедился в его реальности. Вслед за этим вспомнилась шутливая строка: "Что за странный домовой пролетел над головой?" - я посмеялся над собой и вечером того же дня сходил в синематограф, где чудесно отдохнул.
   __________
   Читатель, возможно, уже составил представление о характере моей жизни, и не следует разъяснять, что мое существование, внешне незаметное, размеренное, требовало значительных духовных сил. Признаюсь, я сам себя всегда плохо понимал. Смешно говорить о моем авантаже перед кем-либо. Я не стремился к раздолью, которым прельщаются в мои годы, не искал богатства; помыслы о признании и известности в мире медицинской науки были давно похоронены. Я избегал соблазнов, подстерегавших и разбивших судьбы многих: гордыни, сребролюбия, тщеславия, - и все же необходимость жизни отнимала у меня все жизненные соки. Я радовался, как ребенок, провожая прошедший день, и просыпался с камнем на душе, с щемящим сознанием некоей своей вины. Вероятно, мысль моя еще слаба, чтобы пролить свет на происхождение моей хандры; частенько я был вял, как занедуживший старик. И раньше я не видел себя участником людского хоровода, однако не сторонился, не тяготился им так, как ныне. Порой мнилось, что и без пищи я способен обходиться вполне, и в самом деле сутками напролет не вставал с кровати - я не находил ни в чем смысла, не видел ни в чем нужды; обычной слабостью, переживаемой весной, это не объяснялось. Я никогда не видел себя участником жизни, но отчего столь остро, столь настоятельно я ощущал себя неудачником, несчастливцем? Здесь был какой-то знак, я верил.
   Непонятно почему вставала перед взором некая женщина. Облик ее не проступал на темном, усыпанном звездами полотне; сия мечтательность и необъяснимая страсть узреть ее не были прекраснодушны, поверхностны, тяга сделалась почти необоримой - я жаждал как бы спасительного видения, терзался, и в один миг резко проступила недвижимые алебастровые губы. Взгляд ее был направлен прямо на меня, был строг, назидателен и звал куда-то. Ведение явилось столь явственно, выпукло, осязаемо, что я невольно вскрикнул и закрылся рукой, словно защищаясь от устремленного сквозь меня всепроникающего взора. Протяжно запели петли отворяемой двери, но я не сомневался, что этот звук ирреален, и только когда послышался шелест ткани, я опустил руку, дабы удостовериться. Девушка с застывшим в параличе лицом остановилась у стола, положив на него завязанный узлом матерчатый куль.
   - Принесла вам еду, Павел Дмитриевич, - буднично известила она.
   Чувствовала ли она всю неловкость положения, застав меня в смятении, обнаружив на моем лице следы приступа отчаяния?
   - Очень мило с вашей стороны, - отозвался я с нарочитой иронией, тщетно пытаясь совладать с собой. - Позвольте полюбопытствовать, чем вызвана столь трогательная забота?
   - Вы уже два дня никуда не выходите.
   - Ошибаетесь, не далее как вчерашним днем я сиживал во дворе.
   - Вам не здоровится...
   - А почем вы знаете, что мне не здоровится?
   Я в раздражении отвернулся, сознавая, что не могу встать (не показывать же ей подштанники?), но было бы форменным свинством продолжать разговор лежа. Когда я оторвал голову от подушки, то обнаружил, что гостьи нет в комнате. Узел с едой покоился на столе. "Черт побери, как это она так ловко выскользнула? - с каким-то нехорошим удивлением подумалось. - Зачем она вообще явилась? Неужто завсегдатаи этого дурацкого клуба больных контрактурами отрядили ее ко мне с угощением?" Подзуживаемый голодом, я развязал тряпицу и выставил на стол чугунок с еще теплыми картофелинами, прикрытыми сверху ломтем сала. Отрывистыми, поспешными движениями пальцев стал срывать шкурку с картофелины, и тут девичья рука поставила рядом солонку. Я застыл с картошкой, поднесенной ко рту, замедленно оборотил голову:
   - Прошу прощения, мне подумалось, что вы ушли, - пробормотал я растерянно.
   - Ушла? - повторила она с ударением, как бы впервые слыша, открывая для себя это слово.
   - Вправду маковой росинки два дня не едал...
   Она походила на человека, находящегося в оркестровой яме среди оставленных музыкантами инструментов и затаенно ощущающего, как инструменты вот-вот оживут, из них польются звуки. Мне представлялось, что она смотрела на меня как на такой инструмент, а слова, мною изрекаемые, были, сказать правду, как бы лишенными смысла для нее, но несли чарующее звучание... Она заворожено, почти неслышно, повторила: "Маковая росинка".
   - Садитесь, Юлия, - пригласил я ее. - Покорнейше прошу извинить мой непотребный вид.
   Она примостилась на краешке табурета:
   - Я чуть побуду и уйду.
   - М-le, я не прогоняю вас! Напротив, огорчительно, что в прошлый раз был голоден и резок. Посидите со мной, разделите трапезу. Прошу вас, поведайте местные новости.
   - О чем вам рассказать?
   - Ну, к примеру, о вашем клубе.
   - Я же говорила, что вы совестливый человек, - произнесла она в своей обычной манере, как бы вслух обращаясь к себе самой.
   - Не только совестливый, - улыбнулся я. - У меня хоть отбавляй иных достоинств.
   - О нашем клубе... - повторила она. - Что ж, если вам угодно... Там собрались люди, идущие поддержки друг у друга. Только человек, испытавший равную с нами боль, способен нас понять и проникнуться нелицемерным участием. Мы знаем цену так называемой общественной заботы и сострадания и потому верим словам утешения, произносимым только нашими устами. Мы воспринимаем общество как скопление людей, враждебных нам, и враждебных друг другу. Неправда, что наш клуб - обитель несчастий. Нам больно и мучительно лицезреть друг друга и вместе с тем мы сознаем, что наш клуб - единственное место на земле, где нам не солгут, где нас покидают тягостные думы о своем уродстве и где нечасто, но все же можно услышать несмелые, оживленно-радостные восклицания одного из нас.
   Я сочувственно кивал, и меня не покидало ощущение, что некогда, давным-давно, я где-то встречал эту печальную особу.
   - Наша болезнь - неизбывная крестная мука, но сердца наши не очерствели. Мы занимаемся благотворительностью, помогаем нищим и сиротам, среди нас есть состоятельные люди. Они оплачивают услуги известных врачей, имеющих намерение нам помочь.
   - Поясните, будьте так добры, - обратился я к Юлии. - Вы в своем рассказе часто упоминаете слово "боль". Не считаете ли вы, что испытываемая вами душевная мука влияет на развитие и течение вашего заболевания?
   - Я ожидала услышать эти слова от вас, Павел Дмитриевич, милейший! Ведь именно данный тезис доминирует в вашей незаурядной статье! - с ударением произнесла она. - И предполагаете, что применением болевого шока возможно добиться успеха в лечении.
   - Метод весьма рискован и не отработан, - напомнил я -Представляется более, что вы скорей страдаете дисморфофобией, то есть своеобразной болезненной реакцией на любые проявления своего... - у меня чуть было не вырвалось кошмарное словцо "уродства", но я поспешно добавил - ...своего несовершенства. Я полагаю, что частые посещения клуба могут быть вам вредны.
   - Вы, Павел Дмитриевич, требуете невозможного. Я не смогу не ходить туда, - прошептала она.