Юлии на берегу уже не было. Садилось солнце, узкий багряный отсвет ложился на землю. Умиротворенно несла свои воды река. Я зашел по пояс в заводь, чуть пригнулся, ища свое отражение в пурпурном зеркале воды, никого я там не увидел.
   ...В городе купец Никитин выдавал замуж дочь. Молодые прибыли на пароходе вместе со сватами, музыкантами, друзьями и подругами. На пристани, где собрались едва ли не вся городская детвора, зеваки и забулдыги, жениха и невесту встретил сам купец, мрачно-торжественный, со старообрядческой окладистой бородой. Чуть поодаль, у сходен, замерла купчиха с иконой у груди. Ржали лошади, трубил пароходный гудок, хмельная дружина плескала с борта шампанское и кричала здравицы. После лобызаний и родительского благословения молодые уселись в убранные атласными лентами и хлебными колосьями дрожки, и праздничный поезд покатил в церковь.
   Я поднялся в комнату и посмотрел на себя в зеркало над рукомойником: лик мой запечатлел горечь, тонкие сизые губы стиснуты, желваки багрятся на скулах, капли влаги окропили лоб, а я еще и еще набрасываю пригоршнями воду, как бы желая захлебнуться в ней. Дверь в комнату приотворена - некому подсматривать за мной, никто не подивится припадку безудержного хохота, что сотрясает мою грудь. Я смеюсь над собой; я смешон и ненавистен себе, и только через полчаса, поуспокоившись, утершись полотенцем, со взлохмаченной шевелюрой, спускаюсь с пустым коробком в дворницкую за спичками. Странно, все двери отворены для меня, в дворницкой сумрачно, душно, дырявая кошма на лежаке, рваная занавесь, за которой прятались дети Ермила, осколок зеркала на выступе печи, а вот и спички в печном закопченном поде.
   Я боязливо беру рассохшийся коробок и ощущаю легкое поглаживание по своей руке. Я отпрянул, стремглав взлетел по лестнице, ворвался в комнату и запер дверь на щеколду. Меня никто не преследовал. Или это я сам себя преследую?
   Уже долгое время не слышалось шагов в подъезде. Я наблюдал в окне пристань, пароходы, баржи, грузчиков, птиц, изогнутую клином степь, слышал голоса прохожих на улице и разом с тем ощущал кожей спины леденящий провал пропасти за собой, за дверью.
   Ночью я сам отправился на поиск андрогинов. Не ведаю, за какой надобностью взял с собой скальпель и цепко сжимал его плоскую рукоять в ладони, покуда не остановился у крыльца того особняка, что мне показал Трубников. Окна оставались непроницаемо черны. Я дернул шнур колокольца и затем в тревожном нетерпении стукнул носком туфли в дверь. Никто не открыл. Тогда я прошел по двору к флигелю, но там меня опередили. На крыльце с поднятой над плечом лампой возник тот самый мещанин в белой рубахе и кальсонах. В другой руке он сжимал плеть:
   - По ком пожаловали, барин? - спросил он глуховатым, простуженным голосом.
   Я показал на особняк и нарочито пьяно, развязно протянул:
   - Охота должок отдать.
   - Их нетути, - сообщил мужик. - В другой день приходите.
   Едва он произнес "их нетути", как затеплилось одно из нижних окон. Я сделал вид, что ухожу, притворил за собой калитку, отошел и залег в бурьяне. Дождавшись, когда мужик скроется, я перемахнул через изгородь. Дрожа, я припал к стеклу - за столом в комнате, подле лампы с алым абажуром, склонился некий монгол с обнаженным невероятно мускулистым торсом. Сказать, что лицо этого господина было уродливо, было бы упрощением - кто, когда и с какой целью истязал его, измывался и лютовал над ним? Что за изувер прикладывал пыточные орудия и с дьявольским сладострастием калечил черты, сотворенные природой? Ухо свисало клочьями, по щеке и предплечью будто бы прошлись бороной, куски вывороченного багрового мяса образовывали складки губ, зрачки в разрезе век горели зло, дерзко. Монгол раскладывал перед собой листы бумаги, быстро выводил на них пером, прочитывал написанное и самодовольно роготал. Тотчас мне вспомнились письма, что три года кряду настигали меня.
   Я уже вознамерился отойти от окна, как за спиной монгола возникла миловидная девочка-подросток с распущенными волосами до плеч, в коротком платье и в пуантах балерины. В самозабвенном танце она кружилась по комнате, покуда монгол своими могучими, как будто обтянутыми не кожей, а древесной корой, ручищами не подхватил ее и не усадил на колени. Она вздохнула как бы с сожалением, расставаясь с тем восхитительным чувством, всколыхнувшим и вознесшим ее, обняла шею монгола, приникла стыдливо к нему, в то время как он уже жадно целовал ее оголенные плечи. Вскоре и она ответно и робко прикоснулась к его лбу... Я стоял подле крыльца, и удушливый запах черемухи терзал меня. Мне было дурственно и от виденного, я не верил глазам, лицезрея, как заструилась багровая кровь по челу монгола, как белоснежное платье его подружки замаралось. Девочка в порыве экстаза сорвала его с себя и вновь приникла, дрожа, к монголу, который мял ее с мучительным и болезненным упоением, принуждая ее блаженно постанывать.
   ...Виденная сцена еще не раз возникала в моей памяти, и хотя я стремился дольше бывать на людях, допоздна засиживался в училище, работал над конспектами лекций, желая уйти от себя, но не мог избавиться от преследовавшего ощущения предрешенности собственной судьбы, словно вся моя жизнь являлась формальностью, ожиданием чего-то сверхъестественного. Это ожидание не было ни надеждой, ни чаянием помощи, - скорей, ожиданием высшего приговора.
   Я помню, как в полдень ветер ворвался в город со степи, принеся тучи пыли, сора, застилая мостовую ковылем и колючками, поднимая на дыбы лошадей и вызывая бешеную ярость извозчиков. Соборный пономарь исступленно бил в колокола, созывая к обедне монахов, а на реке разудало гуляли волны, разбиваясь о пристань, подбрасывая кверху баркас, на корме которого стояла девушка в мокром холстинковом платье. Ветер был настолько силен, что расплел ее косу и трепал волосы за чуть сутулыми плечами, а девушка - верно, она была дочерью рыбака, - хохотала, возбужденно кричала своим товарищам, что налегли на рею паруса. И она, эта неизвестная мне юная рыбачка, представлялась безумно одинокой под этим хмурым небом.
   ____________
   ...Я пришел в театральный двор и присел на опрокинутое бутафорское мельничное колесо в ожидании Юлии. Она ненадолго задержалась в мастерской.
   - Мне страшно, - признался я. - Мне чудится, что кто-то преследует меня.
   - Николай выбрал и полюбил вас, и с той поры он неотступно с вами. Знайте, - вы уже не принадлежите себе. Он станет вашей частью, а вы будете в некоей мере им - до счастливого мига вознесения.
   - Кто он такой, этот Николай? - хмуро сказал я.
   - В прежней жизни он был студентом, тяжело болел, много страдал. Он пришел к нам, и душа его очистилась.
   - Слушая тебя, я в растерянности и не знаю, как отнестись к твоим словам - возмущаться, радоваться ли, негодовать или остаться бесстрастным? Во всяком случае, я против того, чтобы кто-то посягал на мою свободу.
   - Николай полагает, что принесет вам абсолютную свободу - ту, которую невозможно познать живущим на земле.
   - В чем же выражается эта абсолютная свобода? - саркастически вырвалось у меня. - По моему разумению, жизнь - это первопуток, по которому человек пробирается в мучениях.
   - Но векторы человеческих дорог обращены в разные стороны, большей частью в никуда... И отчего вы обращаетесь ко мне то на "вы", то на ты? вдруг добавила она.
   - Потому, что ты становишься то близкой, то далекой.
   Она закусила губу с силой, словно я доставил ей боль этим своим признанием, простонала и замедленно опустилась на пол мастерской. Я попытался поднять ее, чтобы отнести на лежанку, но ее тело одеревенело, стало невероятно тяжело, рука не сгибалась в локте. В углу оскалилась и зашипела кошка.
   - Юлия, Юлия, - шептал я, глядя на ее лик, равнодушный к земным страстям.
   Я коснулся запястья ее руки - пульс не прощупывался. Чуть погодя положил ладонь на ее чело - оно было мертвенно холодно. Я вспомнил рассказ Трубникова о ее первом припадке и громче, настойчивей, испугавшись, что наблюдаю уже не припадок, а нечто иное, гораздо ужаснее, выкрикнул:
   - Юлия!
   Тотчас судорога взметнула ее тело. Юлия открыла глаза, точно пробужденная моим голосом. Я помог ей подняться с лежанки, нервно проговорив:
   - Пойдем скорее отсюда.
   Старик-сторож, одетый по-зимнему, в зипуне и ушанке, запер за нами ворота.
   Она всю дорогу молчала, в ее глазах, которые, быть может, только и выражали истинное состояние ее души, застыло то непередаваемое выражение, которое бывает у тех, кому вдруг открывается тайна собственной судьбы. Чье вещее пророчество слышала она в то мгновенье безмолвия, уйдя от меня?
   Ввечеру того же дня почудилось, будто в комнате за стеной, что обыкновенно пустовала, кто-то кашлянул. Я застыл у стола с трубкой в руке, боясь шевельнуться. Я намеревался до того сесть за стол, закурить и, по своей гибельной привычке, поразмыслить на какую-нибудь отвлеченную тему, к примеру, зачем я живу? Но приглушенные покашливание за стеной напугало и остановило меня. Наконец я решился сесть и прождал так всю ночь, напряженно вслушиваясь.
   Рассвело. Зазвонили колокола, созывая к заутрене. Я положил голову на стол и сомкнул веки. Я уже хотел, чтобы некто подкрался со спины и положил ладонь на мое плечо. Ладонь, которую не сбросишь, от которой уже не освободишься. Насилу удалось встать, собрать бумаги в саквояж и отправиться в училище. Я различал лица смутно, будто в пелене, и вдруг резанула внезапная, точно взмах клинка, догадка - я становлюсь не человеком! Я нахожу себя лишним среди людей! Причем, я не жаждал обратного, я думал не о том, как участвовать в жизни, а о том, как быть вне ее. Я ощущал всеми фибрами души дыхание иного мира. Но я боялся его. Вероятно, он был враждебен мне, но разве не менее враждебным являлся и тот мир, в котором я ныне пребывал?
   После занятий Сумский насилу уговорил меня отправиться на прогулку в лес, что тянулся по приземистым взгоркам за заречной окраиной города.
   В ожидании нас угрюмого вида кучер в армяке чистил сиденья коляски. Мы сели, я положил саквояж на колени, и коляска, ведомая приземистым жеребцом, тронулась. Следом покатил экипаж с неотлучными сестрами Петра Валерьяновича.
   Проехали мимо лавок, в которых продавали селедку, ситец, хлеб, табак. Мне запомнилось безлюдье на обычно оживленных торговых местах, миновали кузню - и там стояла тишина, не дышали мехи, не гремело железо, пересекли полотно железной дороги. Мое ухо не уловило паровозного гудка, и только из раскрытого окна почтово-телеграфной станции доносилось дробное постукивание ключа телеграфистки.
   - Куда мы направляемся, Петр Валерьянович? - спросил я Сумского.
   - Покажу вам, милостивый сударь, одно весьма романтическое и живописное местечко, охотно отозвался Сумский и вдруг разразился неуместным смехом.
   Место в самом деле оказалось живописным - сосновая рощица за буераками, небыстрая мелкая речушка с полчищами жаб, гревшихся на солнце по обеим ее берегам, а внизу заброшенная мельница с постройками. Сумский уверенно взял меня за руку и повел, приказав кучеру ждать. Сестры остались на дороге.
   К мельнице вел широкий, густо заросший злаками проселок, тянувшийся с окраины далекого поля. Пронзительно прозрачное небо смыкалось с космосом. Я не гадал о том, почему старик доцент вздумал позвать меня - верно, тому имелась причина, но меня раздражали идиотские смешки, которые все чаще сотрясали его хилую грудь по мере того, как мы приближались к высокой деревянной лестнице, круто возносившейся к дверям мельницы. Речные воды омывали недвижимое, обнесенное тиной и водорослями, мельничное колесо, а поблизости в точности такое, но уменьшенное в десятки раз и сплетенное из ивовых прутьев, колесо с жестяными лопастями и скрынями, двигалось, жило, вращалось, с бездумной покорностью возносило в скрынях воду, чтобы выплеснуть ее на покатый железный лист, по которому вода скатывалась в глиняный желоб и далее в рукотворный пруд. Когда мы вошли в мельницу, в глаза бросились два гигантских истертых гранитных жернова, лежавших плашмя один на одном. В рассеянном свете под сводами крыши шмыгали мелкие птахи. Сумский вновь не удержался от смешка.
   - Что вас так смешит, Петр Валерьянович?
   - Адская машина, некогда могущая перемолоть любого, и вот теперь она повержена, - проговорил доцент, с необычайной веселостью показывая на жернова, - но дух, все сокрушающий дух этой мельницы все еще жив, да-с! закончил он с внезапной печалью.
   - Но ныне слеп, - предположил я.
   - Вздор! Дух неусыпно бдит за живущими, - мельком заметил доцент, прошел дюжину шагов и вдруг застонал протяжно, опустился на земляной пол.
   - Что с вами, Петр Валерьянович?! - бросился я.
   Доцент, весь в пыли, извивался как червяк, наколотый на иглу. На его губах выступила пена, взор обезумел; весь он содрогался, корчился, пальцы скребли землю. Я опрокинул на него ведро воды, и тут услыхал жуткий скрип. Я невольно застыл, затем настороженно обернулся: земля задрожала под ногами. Я ощутил чудовищное усилие, посылаемое извне некой неведомой силой. Вся мельница мелко затряслась, порыв ветра распахнул окно, и вновь адский скрежет запал мне в уши.
   Мельница оживала. Я выбежал на берег и увидел, пытаясь унять сумятицу мыслей, как высоченное дубовое колесо, казалось бы, навеки всосанное в ил, величественно проворачивается, сбрасывая со шлиц ошметки тины. За спиной застучали механизмы, задвигались дробильные камни. Ничего не понимая, я опять очутился под сводами, суетливо заозирался, ошеломленно узрел вокруг сотни мертвенно-бледных, истерзанных страданием лиц, выпростанные в отчаянии руки, разъятые в муке рты. "Откуда вы?!" - страшно закричал я, повергся на колени и склонил голову... Толпа подбирается все ближе, меня обступают со всех сторон, чьи-то прикосновения похолодили кожу лопаток, и зловонное дыхание принудило меня содрогнуться. Вот-вот огромная глыба неминуемо обрушится, сомнет меня в нечто, и я все покорней пригибаюсь к земле, к той земле, которая еще никого не отвергала... В какой-то миг я отважился поднять голову, и явственно запечатлелась в памяти сатанинская фигура в проеме двери, раскинувшая крестом руки в черных, по локоть, перчатках. Тут как бы затмение нашло на меня, я закричал еще пуще, во всю мощь, точно в надежде отогнать безгласых уродцев, судорожно тряхнул головой, поспешно вскарабкался по лестнице, отбрыкиваясь ногами от молчаливых упорных преследователей, сорвался и рухнул вниз, оземь... Очнулся мокрый, в луже, открыл глаза. Надо мной участливо склонился Сумский.
   - Ну ладно, батенька, мой припадок - следствие давешней контузии умиротворенно улыбнулся доцент, - а вот вас-то что, милостивый государь, заставило вскарабкаться по этой лестнице? Никак леший попутал?
   - А пейзаж вправду живописный, - виновато отозвался я, поднявшись. Вот взбрело мне в голову поглядеть окрест из того окна под стрехой, да не удержался.
   - Да-с, места здесь чудовищно красивые, - благодушно согласился Сумский.- Однако прежде не думал, что вы, Павел Дмитриевич, столь легко войдете в раж при виде здешних красот! Ну да ничего, вы человек молодой, азартный.
   Я что-то вяло пробормотал в ответ. Мой мозг был затуманен, а язык блуждал в падежах речи. Едва въехав в город, я простился с попутчиками и прямиком наладился в ближайший кабак, где напился вдрызг.
   __________
   Вечерами я упорно размышлял о смерти Леонтия. К слову, в газетах публиковалось множество версий гибели гувернера, но все они были бесконечно, как мне представлялось, далеки от истинной - пустой мешок, как молвится, не заставишь стоять. Свою связь, пусть опосредованную, с гибелью Леонтия, я остро чувствовал. Каждый из нас по своей воле неминуемо идет к собственному распятию. Мнилось мне, что у нас с гувернером распятие одно на двоих.
   Я пренебрегал жизнью и с тем большим равнодушием смотрел на смерть. Я со сладострастным презрением относился к самому себе, - никчемному, малодушному, непутевому, скверному, носящемуся по жизни (большей частью в мыслях) как ошпаренный таракан, но верилось, что моя смерть станет особой, откроет дорогу туда, куда я уже ступал короткими мгновеньями, оставляя частицу измотанной души.
   В ту манящую даль мне не достало бы сил добраться в одиночку. Юлия сопровождала меня. Она брала меня за руку, и мы шли медленно берегом реки навстречу низкому закатному горизонту, угасающему пунцовой волной вдали. Вокруг было необыкновенно тихо, мы были одни, и мне думалось, что так открывается Вечность. Но, оставшись наедине, я вновь саркастически смеялся над своими чувствованиями, находя себя обманутым, а мир кругом - проникнутым ложью. Эта мерзопакостная реальность вновь напомнила в один из дней о себе, соткавшись в образе низкорослого упитанного человека в костюме-тройке, в летней шляпе, поджидавшего меня у подъезда.
   - Покорнейше прошу простить, Павел Дмитриевич Росляков? - остановил он меня. - Преподаватель сестринского училища и сосед покойного Леонтия Галковского? - скороговоркой произнес упитанный господин, снимая шляпу, из-под которой раскатились младенческие кудряшки.
   - Он самый, - неприязненно отозвался я. - С кем имею честь?
   - Рекомендуюсь: Исидор Вержбицкий. Репортер ежевечерней газеты "Губернские ведомости", - чинно представился неизвестный господин.
   - Чем же моя скромная персона привлекла внимание газетчиков?
   - Прошу прощения, не ваша, а покойного Леонтия Галковского, состоявшего гувернером в доме вдовы полковника Толстопятова, - после этой ремарки репортер надел шляпу, с достоинством огладил ногтем мизинца усики стрекозиные крыльца.
   - Положим, Леонтий, вам уже ничего не расскажет! - вырвалось у меня.
   - Именно, - согласился газетчик, - но, может выпадет удача и вы, Павел Дмитриевич, поведаете факты, кои могут статься любопытными для круга наших читателей? - после сказанного репортер вынул из кармана бумажник и с многозначительным видом раскрыл его.
   - Деньги меня не интересуют, - в отличие от подавляющего числа почитателей вашей газеты, - не удержался я от колкости.
   - Напрасно, Павел Дмитриевич, - благодушно пожурил меня толстяк.
   Его простота и непосредственность располагали. Ему никак не подходил образ пронырливого пройдохи с блокнотом в руках или "навозной мухи", который сложился в головах обывателей. Я оттаял.
   - Не водились ли грешки за гувернером? - спросил Исидор Вержбицкий. Говаривают, он относился к числу тех, что слывут на людях любушкой, а дома иудушкой?
   - По мне, Леонтий был заурядным представителем своего племени.
   - Однако он частенько отлучался по вечерам?..
   - Что из того?
   - Согласитесь, если бы покойного гувернера нашли без признаков жизни в какой-нибудь придорожной канаве, едва ли кто, за исключением, разумеется, госпожи полковничихи, вспомнил о нем назавтра? Иезуитски изощренный способ казни, который был ему уготован, еще надобно заслужить... Говаривают, покойного Леонтия видывали в уединенных местах с незнакомцами отталкивающей наружности. Вы слыхали о подобном?
   - Не слыхал, но не удивлен.
   - Отчего же вы не удивлены, дозвольте полюбопытствовать?
   - Я ничего более не могу поведать вам о моих встречах с Леонтием, кроме банального упоминания о том, что эти самые заканчивались обильными возлияниями и игрой в орлянку, - витиевато сообщил я.
   - Покойный любил риск?
   - Пожалуй...
   Здесь Исидор Вержбицкий по-школярски старательно пометил в блокноте.
   - Не замечали ли вы у гувернера нечто вроде признаков вялотекущей шизофрении?
   - Конечно замечал, - я невольно усмехнулся. - Подобные признаки свойственны, пожалуй, половине представителей человеческого племени.
   - По всей видимости, временами с ним случались припадки? - спешно записывал репортер.
   - Случались, понятно.
   - Он звал кого-то в голос? Буйствовал?
   - Разумеется, - с издевкой бросил я.
   - Да вы не иначе насмехаетесь? - наконец-то сообразил интервьюер и с выраженной досадой убрал блокнот.
   - А что еще прикажете делать? Мне нечего добавить к тому, что уже, вероятно, вам известно без меня. Сенсации не получится.
   - Увы! - огорчительно вздохнул недотепа-газетчик и добавил спокойней: И все же отчего несчастного юношу настигла столь ужасная смерть? Вот над чем придется поломать голову... Заурядный ловелас, и столь изуверская казнь вот в чем несуразица...
   ___________
   Читателю, возможно, покажется удивительным, что мы с Исидором вскоре подружились. Бывают такие встречи, когда сразу и безошибочно обнаруживаешь в собеседнике родственную душу. Нечто подобное ощутил и я, но, не желая себе признаваться в том, иронизировал и издевался над бедным Исидором, по привычке прячась за ту невидимую стену, которой издавна пытался отгородиться от остального мира.
   Заметной чертой характера моего нового друга было полное равнодушие к обидам и оскорблениям, столь частым в его хлопотном деле. Ничто, казалось, не могло его разгневать; в нем не было полемического угара, с муравьиным терпением и невозмутимостью он заполнял бисером листы блокнота. Мы оба исповедывали философию одиночества, а журналистские расследования были для него чем-то сродни собирательству. Он внимал жизни со стороны, постигая людей подобно тому, как коллекционер через лупу изучает бабочек. Он жил, казалось бы, механистически, - ел, спал до полудня в своей холостяцкой неприбранной квартире, слонялся с блокнотом по городу, забывал бриться, носил дырявые туфли, часто сморкался, много курил и вновь возвращался к своим записям. Пообщавшись недолго со мной, он без труда раскусил меня. Я человек крайностей. По мне невозможно смириться с тем, с чем я не согласен. Нередко я отрицал самоочевидное. Сказать по совести, я жил безо всякой надежды, тоже механистически, и в этом мы сходились с Исидором. Но мое отношение к бытию было безразличным, в то время как Исидор смотрел на него как на забаву, игру, сеть хитроумных переплетений, которые ему без понуканий надлежало распутать. Наверное, я плохо разбираюсь в людях. Вполне возможно, что я разглядел в душевном облике моего нового приятеля то, что желал увидеть, и не различил иного, что, наверняка оттолкнуло или же, по меньшей мере, разочаровало бы меня.
   После нашей первой скоротечной встречи Исидор еще два вечера околачивался возле подъезда, покуда я, сжалившись, не позвал его.
   - Знаю, знаю, что вы ничего не сумеете дополнительно сообщить мне, замахал он руками. - Какие уж там новости да сенсации! Но я, видите ли, Павел Дмитриевич, явился к вам за советом, за подсказкой.
   - Чем смогу помогу, - отозвался я вполне доброжелательно.
   - Кто, по-вашему, способен хоть самую малость пролить свет на это темное дело? Подскажите, коли не в тягость...
   Я призадумался и после ответил:
   - Неподалеку от реки стоит дом на отшибе. Во флигеле проживает некий простоватый мещанин, - обратитесь к нему. Может статься, он сжалится да расскажет вам кое-что любопытное.
   Минуло несколько дней, как репортер вновь возник у подъезда - с затекшим глазом, с внушительным кровоподтеком на скуле. Я моментально сообразил, что мещанин отдубасил его, однако, как выяснилось из монотонно-скучных разъяснений Исидора, ловко прошлась скалкой по его спине и физиономии баба - жена мещанина.
   - Такова особенность моего ремесла, что я вынужден задавать вопросы и терпеливо дожидаться ответа, - оправдывался Исидор.
   - Которые бывают порой весьма сочными! - поддел я его, и мы оба рассмеялись, причем Исидор скорчил такую гримасу, будто надкусил горький огурец.
   Из нашей дальнейшей беседы я вынес убеждение, что профессиональная подозрительность и сметливый ум вывели репортера на верную дорогу поиска. Он пребывал в убеждении, что в городе действует не одиночка, а именно группа изуверов, и что они существенно отличны от прочего населения.
   Признаться, и я знал об андрогинах немногим больше. Они действуют избирательно, высматривают одинокие души, пытаются неким загадочным образом слиться с жертвами, забрать с собой, а если замысел рушится, жестоко мстят избранникам. Но я обязан был констатировать и совершенно иное - те одинокие души сами тянутся к андрогинам, с готовностью откликаются на их поначалу слабый, но с бегом времени становящийся все более настойчивым зов. Те мои сны - вещие. Ведь вправду приходит андрогин, чтобы забрать свою половину на земле: вот что соблазнительно! Вот и мне порой мнится, что я способен на нечто более значительное, чем просто жить на земле, что я способен увести некоего к неведомому горизонту, и всегда, когда эта уверенность восставала в моем сердце, рука моя крепко стискивала рукоять ножа. Иногда я боялся таких минут, я не узнавал самого себя или, возможно, я узнавал себя лучше? Я наблюдал за жизнью, точно сквозь окно проезжающего поезда, и в той скоротечной поездке себя занимал больше я сам.
   ___________
   В городе появился бродячий мертвец. В лохмотьях, он медленно пробирался вдоль железнодорожной насыпи, и на его лице, обезображенной червями, шевелились куцые брови, удушливый кашель сотрясал его грудь. Исидор видел его собственными глазами: "Его похоронили весной, клянусь пречистой девой Марией, я знавал его! В миру он был классным надзирателем мужской гимназии".
   Я поверил без остатка Исидору, ибо сам не столь давно лицезрел восставшую из небытия утопленницу. Но что бы сие значило? Почему провидение избрало этот город для своих утех и назначило меня свидетелем? Мой разум не различал ни зги, я терялся в догадках, и выход, который представлялся единственно верным, - явиться в тот дом на выселках и все выяснить - конечно же, был неуместен, наивен и загодя тщетен.