Страница:
Геомар Куликов
Юрьев день
Глава 1
ТРЕНЬКА
Среди обширных вотчинных владении князя Петра Васильевича Боровского песчинкой малой затерялась деревня Ивантеевка.
Два двора в ней. Две избы. Одна, вовсе ветхая, пуста. В другой, той, что покрепче, живет семья Поздневых, крестьян княжьих.
Темно и тесно в избе. Сквозь маленькое окошко, затянутое мутным бычьим пузырем, едва сочится хмурый ноябрьский день. Потому с утра до вечера горит лучина, воткнутая в светец — железную палку, раздвоенную наверху. Под светцом — деревянная лохань с водой, куда падают и, шипя, гаснут угольки.
Обшарпанная печь с широкими полатями занимает половину избы.
Вдоль стен — лавки. Подле них — стол. Над столом — черные, закопченные иконы. Перед иконами висит плошка-лампада, которую зажигают по праздникам. Чуть поодаль стоит сундучок, где бережно хранится одежда, что получше.
Пять человек топчутся в избе: дед с бабкой, отец с матерью и Тренька.
Шныряют под ногами две курицы. Тычется мокрым носом теленок, выпрашивает поесть.
И всем-то сегодня Тренька мешает.
Принялся дед плести длинный пастуший кнут. Тренька к нему. Вроде хитрая ли вещь кнут? А это как поглядеть. У рукояти его надо сделать толщиной едва ли не с Тренькину руку, а чем далее, тем тоньше. Кончиться же кнут должен вовсе плетенкой из конского волоса. И без умения и сноровки здесь никак не обойтись.
Медленно идет у деда работа. Пальцы не те, что в молодости, плохо слушаются. Да и мало для такого занятия в избе места. А тут еще Тренька крутится. Ворчит дед:
— Ну, что за диво сыскал? Нетто кнута не видел? Шел бы лучше на волю, чем перед глазами-то мельтешить...
Шмыгает Тренька носом. На волю! Он бы с превеликой радостью удрал из дому. Кто ж отпустит? Который день льет за окошком дождь. Во дворе грязь по колено.
— Отлипнешь ли, смола! — кричит дед, которого Тренька ненароком толкнул под локоть. — Сейчас я тебя этим самым кнутом...
Обиделся Тренька на деда. Подошел к отцу. Чинит тот лошадиную сбрую. Но и у него Тренька виноватый:
— Куда шило дел?
— Не брал я шило. Нужно оно мне больно!
Сердится отец:
— Сколько раз говорено: не трогай ничего без спросу!
Одна бабушка Треньке защита:
— И чего пристал к мальчонке? Сам куда ни то положил, а теперь ищешь прошлогодний снег.
Тоскливо Треньке. Маетно. Забился в угол, где теленок понурившись стоял, — тоже прогнали, чтоб не мешал. Обнял теленка. Зашептал в самое ухо:
— Никому мы с тобой не нужны. Уйдем бродить по белу свету, тогда небось спохватятся, пожалеют...
Глядит теленок на Треньку большими влажными глазами, мотает головой. А про что думает, нешто угадаешь? Теленок ведь не человек.
Садится бабушка за прялку. Трепаный и мятый лен-кудель скручивает в тонкую нить — пряжу. Потом из этой пряжи будет бабушка с матерью ткать полотно, на рубаху кому аль штаны. Может, ему же, Треньке.
Приметила бабушка, что Тренька вовсе нос повесил, того гляди, заревет, позвала:
— Подь-ка сюда, Тереня. Поможешь мне.
Разом повеселел Тренька:
— А сказку расскажешь?
— Коли заработаешь...
Нет в избе ни единой книги. Редкая и дорогая это штука. А когда и возьмет дед иную в соседней деревне и примется читать вслух, мало что разумеет Тренька. Начинает одолевать его такая зевота — скулы ломит.
Другое дело сказки аль былины, что рассказывает бабушка. Тут ясно, почитай, все. А коли чего не поймет Тренька, терпеливо объясняет бабушка — не чета вспыльчивому, ровно порох, деду.
Пока думает, наморщив лоб, Тренька, о чем бы попросить бабушку, доносятся до него отцовы слова, обращенные к деду:
— А Николка-то и впрямь на Юрьев день собирается уходить от князя.
Плюнул в сердцах дед, на Тренькину мать зыркнул:
— Известное дело, дурная голова ногам покою не дает.
Потупилась мать. Словно она сама вместе с родным братом, дядькой Николой, в дедовых глазах виноватой оказалась. Однако на том, к великому Тренькиному разочарованию, разговор окончился.
Придвинулся Тренька к бабушке. Потихоньку, чтобы дед не услышал, спросил:
— Чего это ноне все, ровно сговорившись, Юрьев день поминают?
— Не знаешь нешто?
— Праздник вроде большой...
— То не просто праздник — остатки былой воли. Прежде, сказывают, люди не то чтобы легче — посвободнее жили. А ноне привязаны мы к княжьей вотчине, ровно коза к хозяйскому плетню. Ни отойти от него, ни шагу лишнего ступить. Все кругом княжье. Леса, что вокруг стоят.
Земля, что нас кормит. Двор, на котором живем...
Засмеялся Тренька:
— Про двор-то, поди, шутить?
— Какие уж тут шутки, — вздохнула бабушка. — Изба, в которой отец твой и ты родились, и та княжья...
Вытаращил глаза Тренька. Избу оглядел. Низкую, невзрачную, где каждое бревнышко, а в том бревнышке каждый сучок, каждую щелку знал.
А бабушка продолжала:
— Но можем мы, коли невмоготу придется, уйти от князя. Две недели во всем году на то даны. Одна — до Юрьева дня осеннего, другая — после. Вот, Тереня, какой он, Юрьев-то день, для нас, крестьян господских.
Задумался Тренька. В диковинку ему бабушкины слова.
— А отчего тот день Юрьевым кличут? — допытывается.
— То сказ долгий.
— Поведай! — молит Тренька.
Кивает головой бабушка:
— За густыми лесами, широкими полями, за синими морями, горами высокими в некотором царстве, некотором государстве жили-были царь с царицей...
— И была у них дочь... — догадывается нетерпеливый Тренька.
— Верно, — подтверждает бабушка. — И была та царевна красоты дивной...
Размеренно двигаются бабушкины руки, быстро крутится веретено, споро вьется пряжа, неторопливо сказка сказывается. Про то, как поселился в далеком царстве страшный змей-дракон. И пришлось людям отдавать ему на съедение своих детей кровных. И как покорил змея-дракона отважный молодой воин но имени Юрий, или, что то же, Георгий, а среди простого народа — Егорий.
— Оттого-то, Тереня, и празднуется каждый год Юрьев день.
Понравился бабушкин рассказ Трепьке. И того не ведал он, что не было на свете никакого змея-дракона и воина Георгия-Юрия, его будто бы укротившего. А была церковная сказка-легенда, одна из многих, в которые верили — и напрасно — люди не чета ученостью и умом Треньке и родичам.
Если бы мог прочитать Тренька нынешние книги, узнал бы, что пришел тот осенний праздник из глубокой древности. И вовсе ни при чем тут был выдуманный Георгий-Юрий. Просто, закончив тяжелые летние работы и собрав урожай, радовались люди отдыху, веселились, как могли.
И когда спросил Тренька: «Почему можно уйти от князя на Юрьев день только?» — объяснила бабушка:
— Урожай собран к той поре. Глядишь, может, кто и сумеет рассчитаться с князем.
— Значит, дядька Никола...
Стукнула дверь, у порога — легок на помине — мамкин брат. Только сумрачен, против обыкновения. Шайку скинул. Поклонился молчком.
Не раздеваясь, на лавку возле двери сел.
Тренька на деда с опаской глянул и — была не была! — выпалил:
— А правда, будто ты от князя надумал уйти?
Кивнул головой дядька Никола:
— Правда.
Дед кнут отбросил, со своего места вскочил:
— Слыханное ли дело! Сам того не знаешь, чего хочешь!
— Очень хорошо знаю, Григорий Тимофеевич, — тоже поднялся дядька Никола. — Хочу, чтобы не драли с меня три шкуры княжьи приказчики. Чтобы не пороли на княжьей конюшне безо всякой вины...
— ... чтобы государь батюшка князь Петр Васильевич тебя низкими поклонами встречал... — ядовито продолжал дед.
— Мне княжьи поклоны не надобны. Без них проживу. — Дядька Никола протянул заскорузлые свои ладони: — А вот он без них проживет ли?
Сам князь не пашет, не сеет, не жнет. Кто его кормит?
— Земля-матушка... — назидательно ответствовал дед. — Али по скудости ума не ведаешь?
С дядьки Николы гнев сошел. Посмотрел на деда сожалеючи, на лавку опустился. Сказал спокойнее:
— Ты,Григорий Тимофеевич, словно вчера на свет родился. Тебе ли не знать, что без крестьянских наших рук земля хлеба не даст? Семь потов на ней прольешь, тогда, может, и отблагодарит хлебушком в урожайный год. А ты тот хлебушек — князю...
Дед тоже поутих.
— Одно скажу, Никола: от добра добра не ищут. У князя крестьян и холопов много, оттого на каждого, глядишь, чуть поменьше тяжести ложится.
— Я так думаю, Григорий Тимофеевич, что от множества холопов и крестьян он одного человека ни во что не ставит. Да и повинностей, что ни год, все более взваливает.
— Найдешь ли лучшего, чем князь?
— И искать не буду.
— Как так?
— На вольные земли пойду.
— Эва! — изумился дед. — Где их теперь сыщешь?
— Мудрено, верно. Ноне, почитай, вся земля на Руси под царем да царевыми людьми. Подамся на южные али на восточные окраины. Все полегче.
— Стало быть, уходишь? — вставила робко Тренькина мамка.
Поникла лохматая голова дядьки Николы.
— Скопил небольшие деньги. Думал, откуплюсь. Куда там! Княжеские приказчики даром хлеба не едят. Ловко насчитали... Только упрямый я.
Не в нынешний — в другой Юрьев день, а уйду.
Встал дядька Никола. Шапку нахлобучил.
— Прощайте.
К двери шагнул, а она ему навстречу сама распахнулась. Не по щучьему велению, понятно. На пороге — тетка Настасья, жена дядьки Николы, с сыном, пятилетним Тишкой. Увидела мужа, перекрестилась:
— Слава тебе господи! Ушел с утра раннего на княжью усадьбу и ровно в воду канул. Ну, горе мое, неужто отпустил князь?
Более прежнего помрачнел дядька Никола:
— Кабы так...
Ушли дядька Никола с теткой Настасьей, дед неодобрительно, с укоризной бородой помотал:
— Вовсе без понятия мужик. Князьюшке за все доброе, что людям делает, в ножки надобно кланяться, богу за него молиться.
С дедом спорить никто не стал. Однако и согласия никто не выразил.
Молча поужинали.
Почитай, без слова единого спать легли.
Два двора в ней. Две избы. Одна, вовсе ветхая, пуста. В другой, той, что покрепче, живет семья Поздневых, крестьян княжьих.
Темно и тесно в избе. Сквозь маленькое окошко, затянутое мутным бычьим пузырем, едва сочится хмурый ноябрьский день. Потому с утра до вечера горит лучина, воткнутая в светец — железную палку, раздвоенную наверху. Под светцом — деревянная лохань с водой, куда падают и, шипя, гаснут угольки.
Обшарпанная печь с широкими полатями занимает половину избы.
Вдоль стен — лавки. Подле них — стол. Над столом — черные, закопченные иконы. Перед иконами висит плошка-лампада, которую зажигают по праздникам. Чуть поодаль стоит сундучок, где бережно хранится одежда, что получше.
Пять человек топчутся в избе: дед с бабкой, отец с матерью и Тренька.
Шныряют под ногами две курицы. Тычется мокрым носом теленок, выпрашивает поесть.
И всем-то сегодня Тренька мешает.
Принялся дед плести длинный пастуший кнут. Тренька к нему. Вроде хитрая ли вещь кнут? А это как поглядеть. У рукояти его надо сделать толщиной едва ли не с Тренькину руку, а чем далее, тем тоньше. Кончиться же кнут должен вовсе плетенкой из конского волоса. И без умения и сноровки здесь никак не обойтись.
Медленно идет у деда работа. Пальцы не те, что в молодости, плохо слушаются. Да и мало для такого занятия в избе места. А тут еще Тренька крутится. Ворчит дед:
— Ну, что за диво сыскал? Нетто кнута не видел? Шел бы лучше на волю, чем перед глазами-то мельтешить...
Шмыгает Тренька носом. На волю! Он бы с превеликой радостью удрал из дому. Кто ж отпустит? Который день льет за окошком дождь. Во дворе грязь по колено.
— Отлипнешь ли, смола! — кричит дед, которого Тренька ненароком толкнул под локоть. — Сейчас я тебя этим самым кнутом...
Обиделся Тренька на деда. Подошел к отцу. Чинит тот лошадиную сбрую. Но и у него Тренька виноватый:
— Куда шило дел?
— Не брал я шило. Нужно оно мне больно!
Сердится отец:
— Сколько раз говорено: не трогай ничего без спросу!
Одна бабушка Треньке защита:
— И чего пристал к мальчонке? Сам куда ни то положил, а теперь ищешь прошлогодний снег.
Тоскливо Треньке. Маетно. Забился в угол, где теленок понурившись стоял, — тоже прогнали, чтоб не мешал. Обнял теленка. Зашептал в самое ухо:
— Никому мы с тобой не нужны. Уйдем бродить по белу свету, тогда небось спохватятся, пожалеют...
Глядит теленок на Треньку большими влажными глазами, мотает головой. А про что думает, нешто угадаешь? Теленок ведь не человек.
Садится бабушка за прялку. Трепаный и мятый лен-кудель скручивает в тонкую нить — пряжу. Потом из этой пряжи будет бабушка с матерью ткать полотно, на рубаху кому аль штаны. Может, ему же, Треньке.
Приметила бабушка, что Тренька вовсе нос повесил, того гляди, заревет, позвала:
— Подь-ка сюда, Тереня. Поможешь мне.
Разом повеселел Тренька:
— А сказку расскажешь?
— Коли заработаешь...
Нет в избе ни единой книги. Редкая и дорогая это штука. А когда и возьмет дед иную в соседней деревне и примется читать вслух, мало что разумеет Тренька. Начинает одолевать его такая зевота — скулы ломит.
Другое дело сказки аль былины, что рассказывает бабушка. Тут ясно, почитай, все. А коли чего не поймет Тренька, терпеливо объясняет бабушка — не чета вспыльчивому, ровно порох, деду.
Пока думает, наморщив лоб, Тренька, о чем бы попросить бабушку, доносятся до него отцовы слова, обращенные к деду:
— А Николка-то и впрямь на Юрьев день собирается уходить от князя.
Плюнул в сердцах дед, на Тренькину мать зыркнул:
— Известное дело, дурная голова ногам покою не дает.
Потупилась мать. Словно она сама вместе с родным братом, дядькой Николой, в дедовых глазах виноватой оказалась. Однако на том, к великому Тренькиному разочарованию, разговор окончился.
Придвинулся Тренька к бабушке. Потихоньку, чтобы дед не услышал, спросил:
— Чего это ноне все, ровно сговорившись, Юрьев день поминают?
— Не знаешь нешто?
— Праздник вроде большой...
— То не просто праздник — остатки былой воли. Прежде, сказывают, люди не то чтобы легче — посвободнее жили. А ноне привязаны мы к княжьей вотчине, ровно коза к хозяйскому плетню. Ни отойти от него, ни шагу лишнего ступить. Все кругом княжье. Леса, что вокруг стоят.
Земля, что нас кормит. Двор, на котором живем...
Засмеялся Тренька:
— Про двор-то, поди, шутить?
— Какие уж тут шутки, — вздохнула бабушка. — Изба, в которой отец твой и ты родились, и та княжья...
Вытаращил глаза Тренька. Избу оглядел. Низкую, невзрачную, где каждое бревнышко, а в том бревнышке каждый сучок, каждую щелку знал.
А бабушка продолжала:
— Но можем мы, коли невмоготу придется, уйти от князя. Две недели во всем году на то даны. Одна — до Юрьева дня осеннего, другая — после. Вот, Тереня, какой он, Юрьев-то день, для нас, крестьян господских.
Задумался Тренька. В диковинку ему бабушкины слова.
— А отчего тот день Юрьевым кличут? — допытывается.
— То сказ долгий.
— Поведай! — молит Тренька.
Кивает головой бабушка:
— За густыми лесами, широкими полями, за синими морями, горами высокими в некотором царстве, некотором государстве жили-были царь с царицей...
— И была у них дочь... — догадывается нетерпеливый Тренька.
— Верно, — подтверждает бабушка. — И была та царевна красоты дивной...
Размеренно двигаются бабушкины руки, быстро крутится веретено, споро вьется пряжа, неторопливо сказка сказывается. Про то, как поселился в далеком царстве страшный змей-дракон. И пришлось людям отдавать ему на съедение своих детей кровных. И как покорил змея-дракона отважный молодой воин но имени Юрий, или, что то же, Георгий, а среди простого народа — Егорий.
— Оттого-то, Тереня, и празднуется каждый год Юрьев день.
Понравился бабушкин рассказ Трепьке. И того не ведал он, что не было на свете никакого змея-дракона и воина Георгия-Юрия, его будто бы укротившего. А была церковная сказка-легенда, одна из многих, в которые верили — и напрасно — люди не чета ученостью и умом Треньке и родичам.
Если бы мог прочитать Тренька нынешние книги, узнал бы, что пришел тот осенний праздник из глубокой древности. И вовсе ни при чем тут был выдуманный Георгий-Юрий. Просто, закончив тяжелые летние работы и собрав урожай, радовались люди отдыху, веселились, как могли.
И когда спросил Тренька: «Почему можно уйти от князя на Юрьев день только?» — объяснила бабушка:
— Урожай собран к той поре. Глядишь, может, кто и сумеет рассчитаться с князем.
— Значит, дядька Никола...
Стукнула дверь, у порога — легок на помине — мамкин брат. Только сумрачен, против обыкновения. Шайку скинул. Поклонился молчком.
Не раздеваясь, на лавку возле двери сел.
Тренька на деда с опаской глянул и — была не была! — выпалил:
— А правда, будто ты от князя надумал уйти?
Кивнул головой дядька Никола:
— Правда.
Дед кнут отбросил, со своего места вскочил:
— Слыханное ли дело! Сам того не знаешь, чего хочешь!
— Очень хорошо знаю, Григорий Тимофеевич, — тоже поднялся дядька Никола. — Хочу, чтобы не драли с меня три шкуры княжьи приказчики. Чтобы не пороли на княжьей конюшне безо всякой вины...
— ... чтобы государь батюшка князь Петр Васильевич тебя низкими поклонами встречал... — ядовито продолжал дед.
— Мне княжьи поклоны не надобны. Без них проживу. — Дядька Никола протянул заскорузлые свои ладони: — А вот он без них проживет ли?
Сам князь не пашет, не сеет, не жнет. Кто его кормит?
— Земля-матушка... — назидательно ответствовал дед. — Али по скудости ума не ведаешь?
С дядьки Николы гнев сошел. Посмотрел на деда сожалеючи, на лавку опустился. Сказал спокойнее:
— Ты,Григорий Тимофеевич, словно вчера на свет родился. Тебе ли не знать, что без крестьянских наших рук земля хлеба не даст? Семь потов на ней прольешь, тогда, может, и отблагодарит хлебушком в урожайный год. А ты тот хлебушек — князю...
Дед тоже поутих.
— Одно скажу, Никола: от добра добра не ищут. У князя крестьян и холопов много, оттого на каждого, глядишь, чуть поменьше тяжести ложится.
— Я так думаю, Григорий Тимофеевич, что от множества холопов и крестьян он одного человека ни во что не ставит. Да и повинностей, что ни год, все более взваливает.
— Найдешь ли лучшего, чем князь?
— И искать не буду.
— Как так?
— На вольные земли пойду.
— Эва! — изумился дед. — Где их теперь сыщешь?
— Мудрено, верно. Ноне, почитай, вся земля на Руси под царем да царевыми людьми. Подамся на южные али на восточные окраины. Все полегче.
— Стало быть, уходишь? — вставила робко Тренькина мамка.
Поникла лохматая голова дядьки Николы.
— Скопил небольшие деньги. Думал, откуплюсь. Куда там! Княжеские приказчики даром хлеба не едят. Ловко насчитали... Только упрямый я.
Не в нынешний — в другой Юрьев день, а уйду.
Встал дядька Никола. Шапку нахлобучил.
— Прощайте.
К двери шагнул, а она ему навстречу сама распахнулась. Не по щучьему велению, понятно. На пороге — тетка Настасья, жена дядьки Николы, с сыном, пятилетним Тишкой. Увидела мужа, перекрестилась:
— Слава тебе господи! Ушел с утра раннего на княжью усадьбу и ровно в воду канул. Ну, горе мое, неужто отпустил князь?
Более прежнего помрачнел дядька Никола:
— Кабы так...
Ушли дядька Никола с теткой Настасьей, дед неодобрительно, с укоризной бородой помотал:
— Вовсе без понятия мужик. Князьюшке за все доброе, что людям делает, в ножки надобно кланяться, богу за него молиться.
С дедом спорить никто не стал. Однако и согласия никто не выразил.
Молча поужинали.
Почитай, без слова единого спать легли.
Глава 2
ШЕСТАЯ ЛОЖКА
Утром дед толкает Треньку:
— Подниматься пора. Мамка печь топить будет.
Спит Тренька, бормочет что-то невнятное, в ответ на дедовы слова.
Дед свое:
— Терентий, а Терентий! В который раз говорю: мать принимается печь топить, слышь?
Иногда деду удается разбудить Треньку. А сегодня махнул рукой, полез с полатей.
Посапывает Тренька, наслаждается сладким утренним сном. Только коротко Тренькино блаженство. Недаром толковал дед про печь, за которую принималась мать. Топится изба Якова Позднева по-черному. Нет в печи трубы. Оттого весь дым — в избу.
Проходит малое время, начинает беспокойно ворочаться Тренька.
И вдруг кубарем валится с полатей, кашляет, чихает, трет полные слез глаза. Сердится на деда:
— Не мог разбудить!
— Тебя пушкой надобно будить, а ее, как на грех, в избе нету.
Смеются над Тренькой отец, мать, бабка. Дед в бороду улыбается.
Самому Треньке не до смеху. Пулей вылетает из избы дыхнуть свежего воздуха.
А на воле — Тренька сначала даже глазам не верит — дождя нет. Кончился дождь.
Висят еще над деревенькой сизые рваные тучи. Пробивается сквозь них робкая заря. Но нет под ногами распроклятой грязи. Ломкая ледяная корочка студит босые Тренькины ноги.
— Тятька! — летит сломя голову обратно Тренька. — Ночью земля, гляди-ка, подмерзла!
Забыл вчерашние обиды. Рад, сказать невозможно.
— Надоело в избе сидеть? — улыбается отец.
— Спасу нет как...
— По дружкам соскучился?
— А как же! — с готовностью отвечает Тренька.
Однако оба понимают: не об одних дружках речь.
— Будет, мужики, попусту терять время. Идемте к столу, — зовет мать.
Вздохнул втихомолку Тренька. Насупился отец. Пошли в избу.
Расселись по своим местам. Посреди стола солонка. Хлеба полкаравая.
Против каждого — ложка. Только что за диво? За столом пятеро сидят, а ложек — шесть...
Понял Тренька: мать, забывшись, и для Митьки, старшего Тренькиного брата, ложку положила. В самый раз возле Треньки, где прежде Митька сидел.
Не на шутку перепугался Тренька. А ну как дед заметит? Вытащила мать из печи подогретые вчерашние щи. Дед хлеб нарезал. Первым ложку взял. За ним остальные. И увидели все: лежит на столе лишняя, шестая ложка. Изменился дед в лице. Из-за стола молча встал. Грохнул в сенях дверью.
Всхлипнула в подол мать.
Сказал с укоризной отец:
— Что ж ты, а?..
— Не нарочно ведь, по привычке...
Обнял ее отец за плечи:
— Жив, здоров Митька. Поди, слаще нашего ест-пьет.
Верно. Жив и здоров был Митька. И не хлебал пустые щи, как Тренька.
Только та, шестая ложка и впрямь будто ждала хозяина. Или других с укором спрашивала: «Где он, мой хозяин-то, отчего не дома?»
— Подниматься пора. Мамка печь топить будет.
Спит Тренька, бормочет что-то невнятное, в ответ на дедовы слова.
Дед свое:
— Терентий, а Терентий! В который раз говорю: мать принимается печь топить, слышь?
Иногда деду удается разбудить Треньку. А сегодня махнул рукой, полез с полатей.
Посапывает Тренька, наслаждается сладким утренним сном. Только коротко Тренькино блаженство. Недаром толковал дед про печь, за которую принималась мать. Топится изба Якова Позднева по-черному. Нет в печи трубы. Оттого весь дым — в избу.
Проходит малое время, начинает беспокойно ворочаться Тренька.
И вдруг кубарем валится с полатей, кашляет, чихает, трет полные слез глаза. Сердится на деда:
— Не мог разбудить!
— Тебя пушкой надобно будить, а ее, как на грех, в избе нету.
Смеются над Тренькой отец, мать, бабка. Дед в бороду улыбается.
Самому Треньке не до смеху. Пулей вылетает из избы дыхнуть свежего воздуха.
А на воле — Тренька сначала даже глазам не верит — дождя нет. Кончился дождь.
Висят еще над деревенькой сизые рваные тучи. Пробивается сквозь них робкая заря. Но нет под ногами распроклятой грязи. Ломкая ледяная корочка студит босые Тренькины ноги.
— Тятька! — летит сломя голову обратно Тренька. — Ночью земля, гляди-ка, подмерзла!
Забыл вчерашние обиды. Рад, сказать невозможно.
— Надоело в избе сидеть? — улыбается отец.
— Спасу нет как...
— По дружкам соскучился?
— А как же! — с готовностью отвечает Тренька.
Однако оба понимают: не об одних дружках речь.
— Будет, мужики, попусту терять время. Идемте к столу, — зовет мать.
Вздохнул втихомолку Тренька. Насупился отец. Пошли в избу.
Расселись по своим местам. Посреди стола солонка. Хлеба полкаравая.
Против каждого — ложка. Только что за диво? За столом пятеро сидят, а ложек — шесть...
Понял Тренька: мать, забывшись, и для Митьки, старшего Тренькиного брата, ложку положила. В самый раз возле Треньки, где прежде Митька сидел.
Не на шутку перепугался Тренька. А ну как дед заметит? Вытащила мать из печи подогретые вчерашние щи. Дед хлеб нарезал. Первым ложку взял. За ним остальные. И увидели все: лежит на столе лишняя, шестая ложка. Изменился дед в лице. Из-за стола молча встал. Грохнул в сенях дверью.
Всхлипнула в подол мать.
Сказал с укоризной отец:
— Что ж ты, а?..
— Не нарочно ведь, по привычке...
Обнял ее отец за плечи:
— Жив, здоров Митька. Поди, слаще нашего ест-пьет.
Верно. Жив и здоров был Митька. И не хлебал пустые щи, как Тренька.
Только та, шестая ложка и впрямь будто ждала хозяина. Или других с укором спрашивала: «Где он, мой хозяин-то, отчего не дома?»
Глава 3
ХОЛОП
Жил Митька вовсе недалеко, верстах в трех от родной деревеньки. Только иной раз верно говорят: близок локоть, да не укусишь.
А получилось так.
И прежде в доме Якова Позднева лишнего не было, однако и голодом не сидели. А в этот год к весне, что ни обед или ужин — хлеба на столе все менее, а щи да каша все жиже.
Треньке, как младшему, понятно, лучший кусок. Но не таков Тренька человек, чтобы тот кусок съесть в одиночку.
Испечет бабка для него блины, Тренька сердится:
— Отчего мне одному?
— Тебе расти надо, — говорит бабушка.
— А Митьке нетто не надо? — возражает Тренька. — Глянь, тощий какой.
За обедом дед ворчит:
— Разве ноне праздник, блинов напекли? Экий неразумный народ.
Скоро не то что блинов — куска хлеба не будет.
Прав оказался дед.
Сели как-то раз обедать. Мать поставила на стол миску пшенной каши и виновато, будто она тому причиной, сказала:
— Хлеба нету. Мука кончилась...
Дед длинную седую бороду вперед выставил:
— Другие не лучше живут. Авось и мы не помрем.
Однако плохая еда без хлеба. Тренька из-за стола вылез, кажись, голоднее, чем был.
Дальше — хуже.
Гречу, пшено, овсянку — все подъели.
Отощал Тренька. Бабкины блины во сне стали видеться.
Митька принялся ставить силки на зайцев. Только не глупы они, зайцы-то. Редко возвращался Митька с добычей.
Солнышко стало припекать. Снег сошел. Настало время пахать да сеять. А как пахать, коли лошадь прошлым летом еще околела? И что сеять, когда все зерно давным-давно перемололи на муку и съели?
Однажды дед объявил:
— Завтра пойдем на поклон к государю-батюшке князю Петру Васильевичу.
— И мы с Митькой... — запросился Тренька.
Дед с отцом переглянулись:
— Митька пойдет. Ты дома останешься.
— И я хочу... — заныл Тренька.
Глянул на него дед черными запавшими глазами — осекся Тренька.
Мать забеспокоилась:
— Митеньку-то к чему? Чего попусту будет ноги бить?
Не удостоил дед ответом.
Проснулся наутро Тренька — печь не топится. И даром, что весна на дворе — студно в избе. Прислушался, а в углу будто дитя малое всхлипывает. Удивился Тренька: откуда в избе малому дитяте взяться?
Подполз к краю полатей, видит, в красном углу перед иконами теплится желтый огонек. А на полу мать распласталась, земные поклоны бьет.
Причитает сквозь слезы:
— Господи, помоги...
Тренька кувырком с полатей.
— Ты чего, маманя? Аль обидел кто? Так мы его с Митькой...
У матери слезы пуще прежнего. Обняла Треньку.
— Заступник мой...
Бабушка вошла. Дрова возле печи скинула. Сказала сурово:
— Будет загодя убиваться. Может, обойдется. Печь затопи. Чай, не одно у тебя дитя-то.
Поднялась тяжело мать. Взялась за дрова.
Моргает белесыми ресницами Тренька. Понять не может:
— Баба, иль случилось чего?
— Погоди. Не до тебя ноне, — неприветливо ответила бабушка.
Притих Тренька. Стал ждать, что дальше будет.
Мать печь растопила, а сама то и дело во двор. Выйдет, постоит за воротами, поглядит на дорогу и обратно в избу.
Смеркаться стало. Услышал Тренька чутким ухом — скрипнули ворота.
— Кажись, тятька с дедом и Митькой! — крикнул.
Впрямь, отворял отец ворота. А дед — застыл Тренька пораженный — вводил во двор лошадь, запряженную в телегу. И была та телега гружена мешками и кулями.
— Маманя! Бабка! — пустился в пляс Тренька. — Глядите, сколько всего привезли!
Закричала мать, залилась слезами:
— Сыночка моего, ровно скотину, продали...
Отец голову опустил. А дед твердо молвил:
— Опомнись, Степанида! Верно, дали кабальную запись на Митрия — не помирать же всем с голоду. Однако обещал государь-батюшка Петр Васильевич по осени, когда разочтемся, ту кабальную запись порвать.
— Так ведь холоп теперь сыночек мой. Холоп безответный...
— Опять пустое мелешь, — оборвал дед. — Холоп холопу рознь. Один и сам всю жизнь господину своему служит, и дети его, и внуки служат.
Митька — сказано же — до расчета с князем. А князь своему слову хозяин.
— Известно, хозяин, — не унималась мать. — Захотел — слово дал.
Захотел — взял обратно.
Вовсе осерчал дед:
— Цыц, баба! Про князя Петра Васильевича такие слова не дозволю!
Понурилась мать. Замолчала. Слезы платком утирает.
Тренька на мешки перестал глядеть. Эва, новость! Митьку в холопы отдали.
Мать в тот вечер еду готовить не стала.
— Не обессудьте, — сказала, — как вспомню, чем за все плачено, руки отнимаются...
Пришлось бабушке самой тесто ставить, щи с кашей варить, на стол собирать.
А Треиька не знает, чью сторону принять. Мать послушать — Митьку жалко. Дед вроде тоже прав: не привези они с отцом муки да всякой снеди — и впрямь хоть с голоду помирай.
Так ничего не решив, жадно навалился Тренька на хлеб, щи да кашу, что подала бабушка.
Осенью, как и боялась мать, не получилось с Митькой по-дедову. Собрали урожай. Уплатили приказчику за пользование господской землей, да за лошадь, что брали с господской конюшни, да еще за многое другое. И где там Митьку из холопьей кабалы вызволить. Самим только-только до весны оставшимся хлебом дожить.
Мать деда во всем винила. Тот при каждом напоминании о Митьке гневался непомерно. Понимал: неладно вышло.
А Тренька диву давался: чего по Митьке, как по покойнику, мамка убивается? Ведь его, Тренькина воля, он бы сам, с великой охотой и радостью, пошел на Митькино место.
Отчего? Да оттого, что, по Тренькиному разумению, была у Митьки жизнь лучше не надо.
И в то самое время, когда мать утирала слезы, Тренька, прихватив одежду, выскользнул и бегом, чтобы не вернули, припустился в Троицкое — княжью усадьбу, к Митьке.
Глава 4
СОБАЧЬЯ ЖИЗНЬ
Только тогда поубавил Тренька шагу, когда нырнула дорога в лес и скрылась за поворотом деревенька. Нравилось Треньке в лесу.
«Тук-тук-тук!..» — стучит дятел. Жуков и всякую другую мелкую живность выбирает из древесной коры. Дед говорил, полезная птица — лес бережет.
«Пинь-пинь-тыбить!..» — синица-пухляк над самой головой засвистела. Чуть подалее другая отозвалась, потом третья. Тоже, по словам деда, нужная для леса птаха.
Стайка веселых желтогрудых чижей кормится в кустах. Щеглы нарядные, чистое загляденье — расклевывают колючие репейные танки.
С высокой березы возле самой дороги сорвалась большая птица и, тяжело хлопая крыльями, скрылась в чаще. За ней еще одна, и еще... Задрал Тренька голову, а на березе черными вороньими гнездами — тетерева.
А когда поднялась дорога на лесной пригорок, огромный лось с ветвистыми рогами неторопливо вышел навстречу. Струхнул Тренька: а ну как такой на рога подденет — враз до смерти зашибет! Однако вспомнил дедовы слова: «Лось зверь безобидный. Его не тронь, и ему до тебя дела не будет». И верно, посмотрел лось на Треньку маленькими добрыми глазами, двинулся в глубь леса.
Расступилась чащоба. Черные поля завиднелись. Речка блеснула небесной лазурью. А за ней — Троицкое, село большое, богатое. Посередке, сквозь голые ветки деревьев, светится маковка церкви.
Зорко глядит по сторонам Тренька. Мальчишки в Троицком озорные, не любят чужих. Один на один хоть с кем готов драться Тренька. Ну, а как налетит ватага?
Ученый Тренька. Где надобно, проскользнет неприметно. А где и огородами обойдет.
Наконец оказался Тренька возле главных ворот господской усадьбы.
Открывались они только для самого князя, домочадцев немногих его да почетных и знатных гостей.
От ворот широкая, гладкая, во все времена года ухоженная и потому чистая дорога вела прямехонько к хоромам князя Петра Васильевича.
Нарядны были хоромы, украшенные деревянным резным кружевом, с башенками и куполами над крышей. Золотом отливали слюдяные оконца.
Миновал Тренька главные ворота усадьбы и направился к другим, называвшимся холопьими. Через те ворота въезжали и выезжали телеги, груженые и порожние, шли мужики, бабы, шныряли ребятишки.
Треньке и тут задача. Не нараспашку и холопьи ворота. Стоит в них дюжий мужик, глядит строго: кто с чем на господский двор въезжает или входит, кто с чем двор покидает.
Попроситься через калитку, что возле ворот? А ну как не пустит, прочь прогонит?
Потому ждет Тренька удобного случая. Подъезжают мужики на телегах. С ними проскальзывает Тренька на княжью усадьбу и поворачивает сразу налево, туда, где сгрудились и теснятся амбары, сараи, погреба, поварня и другие хозяйственные службы. За ними — господская псарня.
Велик псарный двор князя Петра Васильевича. Обнесен высоким — в два человеческих роста — тыном. Чтобы и самая резвая собака не могла перепрыгнуть. Таким же тыном перегорожен двор пополам. На одной стороне — гончие собаки, которым должно на охоте гнать зверя к охотникам.
На другой — собаки борзые, которыми того зверя на охоте травят.
По псарному двору тоже абы кому разгуливать не положено. Но здесь Тренька свой человек и весело кричит парню, что караулит ворота:
— Здорово, Миня!
— И ты, Тренька, здоров будь! Давненько не виделись!
— Тятька с мамкой не пускали!
— Понятное дело, — улыбается парень.
— Митька тут ли? — спрашивает Тренька.
— А ты туда вон гляди, — указывает Миня в сторону псарни.
Поворачивает Тренька голову. Видит, шагает по двору высокий, статный малый в алом кафтане, такой же шапке, мехом опушенной, и в зеленых новеньких сапожках, должно, из княжеской родни аль из гостей кто.
— Не признаешь? — спрашивает Миня.
— А чего признавать, — пожимает плечами Тренька, — впервой вижу.
За живот хватается Миня. Хохочет до слез.
— Ну и дела! Родного брата... — и опять закатывается от хохота.
Оглядывается малый в алом кафтане, столбенеет Тренька, глазам своим не верит.
— Неужто Митька...
Сворачивает малый к Треньке и Мине и, подойдя, кланяется Треньке земным поклоном:
— Здравствуй, государь Терентий Яковлевич!
— Митька! — оправившись от изумления, возглашает на весь двор Тренька. — Митька! — и пускается в пляс вокруг старшего брата.
А Митька руки в боки, каблучками зеленых сапожек притоптывает — чем не молодой сын боярский?!
Сколько себя помнил Тренька, видел он всегда Митьку в латаной одежонке, босиком или в лаптях. Мудрено ли, что не узнал?
Останавливается Тренька дух перевести:
— Эва, какой красивый да гладкий! А по тебе мамка нынче плакала.
Перестал Митька каблуками стукать.
— С чего бы?
Рассказал Тренька про лишнюю, шестую ложку, что мать ненароком положила на стол. Нахмурился Митька.
— Ладно, — сказал. — Аида на псарню.
Бежит Тренька вприпрыжку рядом с Митькой, любопытствует:
— Кем же ты теперь будешь?
— Стремянным княжьим.
— Ларька как же?
— Ларька ногу повредил. Меня вместо него взяли.
— А как выздоровеет?
— Тогда поглядим.
— Поди, недоволен Ларька-то?
— Еще бы, — усмехается Митька, — злобствует, спасу нет. Грозится: изведу, мол, со свету сживу. Только еще бабушка надвое сказала — чей верх будет!
Понятно Треньке: завидная должность быть княжьим стремянным.
На охоте всегда возле князя со сворой борзых. Того же Ларьку взять: молод, чуть старше Митьки, а высокие при охоте люди заискивают. Не приведи господь, князю нашепчет чего, оправдывайся потом. Уверен Тренька — Митька ни на кого наговаривать не станет. Однако, глядишь, и его, под княжьей защитой, никто не тронет.
Вошел Тренька следом за Митькой в сени псарного двора — просторно, светло. Глиняный пол подметен и посыпан свежим песком. Посередке стоит длинное, добела выскобленное и вымытое корыто, из которого два раза в день, утром и вечером, кормят собак.
Увидел Тренька корыто, слюну проглотил, потянул Митьку за рукав:
— Слышь, я не евши сегодня...
— Оно и кстати. Ноне как раз остался лишний горшок каши.
— С мясом ли? — забеспокоился Тренька.
— Того сказать не могу, не знаю.
Прорублены в стене три двери. Одна — к гончим собакам, другая — к борзым. А третья — в избу старшего борзятника Федора Богдановича.
Толкает Митька третью дверь и, к великому Тренькиному изумлению, входит в борзятникову избу, ровно в собственный дом.
— Ты куда? — пугается Тренька.
— Куда надобно, Терентий Яковлевич, — отвечает Митька. — Живу теперь тут.
— Верно?
— Чего ж вернее!
Робко идет Тренька в избу старшего борзятника, где отродясь прежде не бывал. Чисто в избе. Пол деревянный, дощатый. По стенкам широкие лавки застелены зеленым сукном. На столе — скатерть белая. Лари у стенки добрые, расписаны узорчатым рисунком. И диво дивное: в углу сложена печь с трубою, отчего в избе ни грязи, ни копоти.
«Тук-тук-тук!..» — стучит дятел. Жуков и всякую другую мелкую живность выбирает из древесной коры. Дед говорил, полезная птица — лес бережет.
«Пинь-пинь-тыбить!..» — синица-пухляк над самой головой засвистела. Чуть подалее другая отозвалась, потом третья. Тоже, по словам деда, нужная для леса птаха.
Стайка веселых желтогрудых чижей кормится в кустах. Щеглы нарядные, чистое загляденье — расклевывают колючие репейные танки.
С высокой березы возле самой дороги сорвалась большая птица и, тяжело хлопая крыльями, скрылась в чаще. За ней еще одна, и еще... Задрал Тренька голову, а на березе черными вороньими гнездами — тетерева.
А когда поднялась дорога на лесной пригорок, огромный лось с ветвистыми рогами неторопливо вышел навстречу. Струхнул Тренька: а ну как такой на рога подденет — враз до смерти зашибет! Однако вспомнил дедовы слова: «Лось зверь безобидный. Его не тронь, и ему до тебя дела не будет». И верно, посмотрел лось на Треньку маленькими добрыми глазами, двинулся в глубь леса.
Расступилась чащоба. Черные поля завиднелись. Речка блеснула небесной лазурью. А за ней — Троицкое, село большое, богатое. Посередке, сквозь голые ветки деревьев, светится маковка церкви.
Зорко глядит по сторонам Тренька. Мальчишки в Троицком озорные, не любят чужих. Один на один хоть с кем готов драться Тренька. Ну, а как налетит ватага?
Ученый Тренька. Где надобно, проскользнет неприметно. А где и огородами обойдет.
Наконец оказался Тренька возле главных ворот господской усадьбы.
Открывались они только для самого князя, домочадцев немногих его да почетных и знатных гостей.
От ворот широкая, гладкая, во все времена года ухоженная и потому чистая дорога вела прямехонько к хоромам князя Петра Васильевича.
Нарядны были хоромы, украшенные деревянным резным кружевом, с башенками и куполами над крышей. Золотом отливали слюдяные оконца.
Миновал Тренька главные ворота усадьбы и направился к другим, называвшимся холопьими. Через те ворота въезжали и выезжали телеги, груженые и порожние, шли мужики, бабы, шныряли ребятишки.
Треньке и тут задача. Не нараспашку и холопьи ворота. Стоит в них дюжий мужик, глядит строго: кто с чем на господский двор въезжает или входит, кто с чем двор покидает.
Попроситься через калитку, что возле ворот? А ну как не пустит, прочь прогонит?
Потому ждет Тренька удобного случая. Подъезжают мужики на телегах. С ними проскальзывает Тренька на княжью усадьбу и поворачивает сразу налево, туда, где сгрудились и теснятся амбары, сараи, погреба, поварня и другие хозяйственные службы. За ними — господская псарня.
Велик псарный двор князя Петра Васильевича. Обнесен высоким — в два человеческих роста — тыном. Чтобы и самая резвая собака не могла перепрыгнуть. Таким же тыном перегорожен двор пополам. На одной стороне — гончие собаки, которым должно на охоте гнать зверя к охотникам.
На другой — собаки борзые, которыми того зверя на охоте травят.
По псарному двору тоже абы кому разгуливать не положено. Но здесь Тренька свой человек и весело кричит парню, что караулит ворота:
— Здорово, Миня!
— И ты, Тренька, здоров будь! Давненько не виделись!
— Тятька с мамкой не пускали!
— Понятное дело, — улыбается парень.
— Митька тут ли? — спрашивает Тренька.
— А ты туда вон гляди, — указывает Миня в сторону псарни.
Поворачивает Тренька голову. Видит, шагает по двору высокий, статный малый в алом кафтане, такой же шапке, мехом опушенной, и в зеленых новеньких сапожках, должно, из княжеской родни аль из гостей кто.
— Не признаешь? — спрашивает Миня.
— А чего признавать, — пожимает плечами Тренька, — впервой вижу.
За живот хватается Миня. Хохочет до слез.
— Ну и дела! Родного брата... — и опять закатывается от хохота.
Оглядывается малый в алом кафтане, столбенеет Тренька, глазам своим не верит.
— Неужто Митька...
Сворачивает малый к Треньке и Мине и, подойдя, кланяется Треньке земным поклоном:
— Здравствуй, государь Терентий Яковлевич!
— Митька! — оправившись от изумления, возглашает на весь двор Тренька. — Митька! — и пускается в пляс вокруг старшего брата.
А Митька руки в боки, каблучками зеленых сапожек притоптывает — чем не молодой сын боярский?!
Сколько себя помнил Тренька, видел он всегда Митьку в латаной одежонке, босиком или в лаптях. Мудрено ли, что не узнал?
Останавливается Тренька дух перевести:
— Эва, какой красивый да гладкий! А по тебе мамка нынче плакала.
Перестал Митька каблуками стукать.
— С чего бы?
Рассказал Тренька про лишнюю, шестую ложку, что мать ненароком положила на стол. Нахмурился Митька.
— Ладно, — сказал. — Аида на псарню.
Бежит Тренька вприпрыжку рядом с Митькой, любопытствует:
— Кем же ты теперь будешь?
— Стремянным княжьим.
— Ларька как же?
— Ларька ногу повредил. Меня вместо него взяли.
— А как выздоровеет?
— Тогда поглядим.
— Поди, недоволен Ларька-то?
— Еще бы, — усмехается Митька, — злобствует, спасу нет. Грозится: изведу, мол, со свету сживу. Только еще бабушка надвое сказала — чей верх будет!
Понятно Треньке: завидная должность быть княжьим стремянным.
На охоте всегда возле князя со сворой борзых. Того же Ларьку взять: молод, чуть старше Митьки, а высокие при охоте люди заискивают. Не приведи господь, князю нашепчет чего, оправдывайся потом. Уверен Тренька — Митька ни на кого наговаривать не станет. Однако, глядишь, и его, под княжьей защитой, никто не тронет.
Вошел Тренька следом за Митькой в сени псарного двора — просторно, светло. Глиняный пол подметен и посыпан свежим песком. Посередке стоит длинное, добела выскобленное и вымытое корыто, из которого два раза в день, утром и вечером, кормят собак.
Увидел Тренька корыто, слюну проглотил, потянул Митьку за рукав:
— Слышь, я не евши сегодня...
— Оно и кстати. Ноне как раз остался лишний горшок каши.
— С мясом ли? — забеспокоился Тренька.
— Того сказать не могу, не знаю.
Прорублены в стене три двери. Одна — к гончим собакам, другая — к борзым. А третья — в избу старшего борзятника Федора Богдановича.
Толкает Митька третью дверь и, к великому Тренькиному изумлению, входит в борзятникову избу, ровно в собственный дом.
— Ты куда? — пугается Тренька.
— Куда надобно, Терентий Яковлевич, — отвечает Митька. — Живу теперь тут.
— Верно?
— Чего ж вернее!
Робко идет Тренька в избу старшего борзятника, где отродясь прежде не бывал. Чисто в избе. Пол деревянный, дощатый. По стенкам широкие лавки застелены зеленым сукном. На столе — скатерть белая. Лари у стенки добрые, расписаны узорчатым рисунком. И диво дивное: в углу сложена печь с трубою, отчего в избе ни грязи, ни копоти.