В левой руке у нее был пакет с продуктами, а правой она пыталась засунуть кошелек в маленькую сумочку, висевшую у нее на правом плече, когда в зал вошел мужчина в сером твидовом пальто и черной шапке-ушанке и они столкнулись. Джинджер невольно отшатнулась под напором холодного ветра, ворвавшегося с улицы, и незнакомец слегка сжал ей локоть, помогая сохранить равновесие, одновременно поддержав другой рукой ее тяжелый пакет.
   — Извините, — пробормотал он. — Так нелепо с моей стороны...
   — Это я виновата, — ответила она.
   — Я задумался на ходу, — объяснил он. — Наверное, еще не проснулся.
   — Это я не смотрела, куда иду.
   — С вами все в порядке?
   — Да, можете не беспокоиться.
   И в ту же секунду взгляд ее упал на его черные перчатки. Это были дорогие перчатки: из тончайшей натуральной кожи, тщательно сшитые, с едва заметными швами. И в них не было ровным счетом ничего, что могло бы объяснить ее неожиданную и резкую реакцию на них, ничего пугающего или странного. И тем не менее она вдруг почувствовала жуткий страх.
   Страх исходил не от мужчины — это был обычный человек с чуть рыхловатым бледным лицом и в роговых очках с толстыми стеклами. Нет, не он, с его виноватым взглядом добрых глаз, а именно его черные перчатки необъяснимым образом и без видимой причины внушили Джинджер этот ужас, от которого у нее перехватило горло и заколотилось сердце.
   И самым поразительным было то, что все предметы и люди вокруг нее вдруг начали терять свои очертания, будто бы вовсе и не существовали в реальности, а явились во сне, мимолетном и рассыпающемся по мере пробуждения.
   Покупатели, завтракающие за столиками, полки и прилавки, уставленные банками и упаковками, стенные часы с эмблемой фирмы «Манишевиц», бочонок с огурцами, столики и стулья — все это стремительно завертелось и закружилось, покрываясь туманом, словно по мановению волшебной палочки заполнившим помещение.
   И лишь черные перчатки не только не растворились в нем, а, напротив, стали еще более отчетливыми и угрожающими.
   — Что с вами, мисс? — растерянно спросил мужчина в очках, и голос его прозвучал глухо, словно бы из глубины колодца.
   Очертания и цвета упаковок и банок совершенно поблекли, слившись в сплошное белое марево. Звуки же, как ни странно, усилились настолько, что у Джинджер заломило в ушах от нарастающего звона посуды и грохота кассового аппарата — громоподобного, нестерпимого.
   Но она не могла оторвать взгляда от этих проклятых перчаток.
   — Что-то случилось? — переспросил незнакомец, непроизвольно взмахнув рукой и почти коснувшись лица Джинджер рукой в перчатке — черной, плотной и блестящей, с едва заметной строчкой на пальцах...
   И, уже не осознавая, где она и что с ней, а только испытывая неописуемый ужас, Джинджер вдруг почувствовала неукротимое желание бежать. Бежать, чтобы избежать неминуемой гибели. И немедленно, не колеблясь и не раздумывая, — иначе она умрет.
   Сердце ее уже не просто учащенно билось, а неистово колотилось в груди. Издав слабый крик и хватая перекошенным ртом воздух, она покачнулась и, удивленная своей странной реакцией на черные перчатки, вконец смущенная своим необъяснимым поведением, бросилась к выходу, прижимая к груди, словно щит, пакет с продуктами и едва не сбив с ног незнакомца.
   На улице ей тотчас полегчало. Глубоко вздохнув, она побежала по Чарльз-стрит, не замечая ни витрин магазинов, ни рычащего и визжащего потока автомобилей.
   Окружающий ее мир распался и перестал для нее существовать, она погрузилась в темноту и от страха перед ней помчалась еще быстрее — полубезумная, с развевающимися полами пальто, на глазах у десятков прохожих, едва успевающих расступаться перед ней. Она неслась быстрее лани, хотя никто не гнался за ней, с искаженным от ужаса лицом, мчалась, как буйнопомешанная, ничего не видя и не слыша, в полном отчаянии.
   Когда туман рассеялся, она обнаружила, что стоит на Маунт-Вернон-стрит, почти на середине холма, в полном изнеможении прислонившись к чугунной ограде напротив ступеней парадной внушительного здания из красного кирпича. До боли в суставах стиснув чугунные прутья, она уперлась в них лбом, словно отчаявшийся узник у дверей камеры, мокрая от липкого пота. Губы и горло ее пересохли, и она жадно хватала ртом воздух. В груди ломило, голова раскалывалась от бесплодных попыток вспомнить, как она здесь оказалась.
   Что-то напугало ее, но она не помнила, что именно.
   Постепенно страх исчез, дыхание и сердцебиение вошли в норму. Она подняла голову и, моргая от назойливых слез, огляделась: в низком и мглистом ноябрьском небе раскачивались голые черные ветви липы, подсвечиваемые слабым светом старинных чугунных фонарей, отчего возникало странное ощущение вечерних сумерек; на вершине холма возвышалось здание законодательного собрания штата Массачусетс, а у его подножия, на пересечении Маунт-Вернон и Чарльз-стрит, шумел транспортный поток.
   «Деликатесы от Бернстайна». Да, конечно же, сегодня ведь вторник, и она как раз была в кулинарии, когда... когда что-то случилось. Но что? Что случилось в кулинарии? И где сумка с продуктами?
   Она разжала наконец пальцы, вцепившиеся намертво в ограду, и, подняв руки, уставилась на свои голубые вязаные перчатки.
   Перчатки. Не ее, а те, другие перчатки. Близорукий мужчина в ушанке. Его черные кожаные перчатки — вот что ее напугало!
   Но почему с ней случилась истерика, когда она их увидела? Что страшного в обыкновенных черных кожаных перчатках?
   С противоположной стороны улицы Джинджер не без любопытства разглядывала пожилая семейная пара. Интересно, подумала она, чем оно вызвано? Что особенного она натворила? Нет, решительно ничего не удавалось вспомнить, последние минуты выпали из памяти. Вероятно, она со страху вбежала на Маунт-Вернон-стрит и, судя по выражению лиц наблюдавших за ней, являла собой необыкновенное зрелище.
   Смутившись, Джинджер отвернулась и торопливо направилась вниз по Маунт-Вернон-стрит назад к кулинарии. Свой пакет она обнаружила на углу на тротуаре и долго разглядывала его, пытаясь вспомнить, когда именно она его уронила. Но в памяти был какой-то серый провал, пустота.
   Что же с ней происходит?
   Несколько свертков выпало из пакета, но упаковка не порвалась, и Джинджер сложила покупки назад в пакет, после чего, совершенно разбитая случившимся, испытывая слабость в ногах, побрела домой, надеясь немного проветриться на морозном воздухе. Но, сделав несколько шагов, она остановилась и после недолгого раздумья решительно пошла назад к кулинарии.
   Ей пришлось простоять у дверей не более двух минут, прежде чем оттуда вышел, с бумажным пакетом в руке, человек в шапке-ушанке. Увидев Джинджер, он несколько растерялся.
   — Послушайте, — наконец проговорил он, — надеюсь, я перед вами извинился? Вы так быстро исчезли... я подумал, что, быть может, я только намеревался попросить у вас прощения...
   Джинджер смотрела на его правую руку в перчатке, в которой он нес пакет. Он взмахнул левой рукой, сопровождая свои слова неопределенным жестом, и она перевела взгляд на его левую руку. Перчатки уже не пугали ее, и она даже представить себе не могла, почему их вид поверг ее в панику.
   — Все в порядке, — сказала она, поворачиваясь к незнакомцу спиной, — это я должна была бы извиниться. Какое-то странное сегодня утро, — добавила она уже на ходу. — Всего вам хорошего.
   Хотя ее квартира была почти рядом, путь домой показался Джинджер чуть ли не героическим походом по бесконечному пространству серого тротуара.
   Так что же все-таки с ней происходит?
   Ей стало зябко, и вовсе не из-за погоды.
   Ее квартира находилась на втором этаже четырехэтажного дома, когда-то, в прошлом веке, принадлежавшего банкиру. Это место она облюбовала, потому что ей нравились хорошо сохранившиеся детали старого здания: вычурные карнизы, медальоны над дверными проемами, двери красного дерева, «фонари» створчатых окон, камины с инкрустированной мраморной облицовкой в гостиной и спальне — в этих комнатах возникало ощущение устроенности, надежности, уюта.
   Джинджер ценила постоянство и стабильность превыше всего, возможно, потому, что рано потеряла мать, — ведь та умерла, когда Джинджер исполнилось всего-навсего двенадцать лет.
   Все еще поеживаясь от озноба, хотя в квартире и было довольно тепло, она переложила покупки из сумки в буфет и холодильник и пошла в ванную взглянуть на себя в зеркало. Выглядела она неважно: бледная, с затравленным взглядом.
   — Что же с тобой стряслось, шнук[4]? Ты ведь выглядела, как настоящая мешугене[5], должна я тебе сказать. Совсем сдвинутая. Но почему? А? Ты ведь такая умная, вот и объясни. Почему?
   Вслушиваясь в собственный голос, гулко отдающийся от высокого потолка ванной комнаты, она поняла, что с ней происходит нечто серьезное. Ее отец Иаков был евреем по крови, чем весьма гордился, но никогда не придерживался строгих религиозных предписаний: он мог, например, посещать синагогу и отмечать еврейские праздники, но оставаться при этом абсолютно безразличным к их религиозной основе, подобно многим отошедшим фактически от христианства, но празднующим Пасху и Рождество. Джинджер относила себя к агностикам — в этом смысле она еще дальше отдалилась от религии, чем ее отец. Более того, если еврейство Иакова органично проявлялось во всех его делах и речах, этого никак нельзя было сказать о его дочери. Если бы ее попросили охарактеризовать себя, она бы сказала в первую очередь: «Женщина, врач, работоголик, аполитична», возможно, многое другое, но лишь в последнюю — еврейка, если бы вообще не забыла об этом. Словечками же из идиш она сдабривала свою речь только в минуты сильного душевного волнения или испуга, словно бы подсознательно уповая на их магическую защитную силу от всех напастей.
   — Несешься по улице, теряешь продукты, не помнишь, где ты и кто ты, шарахаешься неизвестно от чего, как пьяница, — сказала она своему отражению. — Люди посмотрят на тебя и подумают, что ты шикер, а зачем им врач-алкоголик?
   Выговорившись, Джинджер слегка порозовела и утратила застывший рыбий взгляд, да и озноб почти прошел. Она умылась, расчесала свою серебристо-белокурую гриву и, переодевшись в пижаму и халат — обычный наряд для вольных вторников, прошла в маленькую спальню, служившую ей и кабинетом, где взяла с полки энциклопедический медицинский словарь Тейбера и раскрыла его на букве А: «Автоматизм».
   Она знала значение этого термина, но не знала, для чего, собственно, полезла в словарь — ведь ничего нового она там для себя не почерпнет. Возможно, словарь представлялся ей еще одним талисманом вроде идиша. Книга защитит ее от нечистой силы. Наверняка. Энциклопедический словарь — амулет для заумных. Усмехнувшись своим мыслям, она тем не менее прочла: «Автоматизм — временная потеря контроля над сознанием. Выражается в импульсивном, немотивированном уходе из дома или из другого места нахождения, бесконтрольном бродяжничестве. По выздоровлении у больного отмечается потеря памяти, он не может вспомнить свои действия во время приступа».
   Она захлопнула книгу и поставила ее обратно на полку.
   У нее было достаточно других источников информации по этому заболеванию, его течению и последствиям, но она решила не углубляться в данный предмет. Ей просто не верилось, что случившееся с ней — симптом серьезной болезни.
   Скорее это просто результат переутомления, она слишком много работает, и перегрузка дала о себе знать вот таким неожиданным образом. Это пройдет. Всего лишь минутное забытье, маленькое предупреждение. Нужно продолжать отдыхать по вторникам и постараться каждый день заканчивать работу на час раньше, и все у нее будет в полном порядке.
   Джинджер лезла из кожи вон, чтобы оправдать надежды своей матери и сделаться предметом гордости своего милого отца. Она многим жертвовала ради этой цели, трудилась по выходным, забыла, что такое отпуск и прочие развлечения. Ей осталось всего лишь полгода стажировки, и она сможет уже работать самостоятельно, и она не допустит, чтобы ее планы были нарушены. Ничто не сможет лишить ее заветной мечты. Ничто.
   Это было 12 ноября.

3

   Округ Элко, Невада
   Эрни Блок боялся темноты. Он плохо переносил ее в помещении, но мрак за дверями дома, необъятная тьма ночи Северной Невады вселяли в него настоящий ужас. Днем он предпочитал комнаты с несколькими окнами и достаточным количеством ламп, ночью же старался находиться в помещении без окон: ему чудилось, что темнота прижимается к стеклам, словно живое существо, выжидая момент, чтобы накинуться на него и сожрать. Он задергивал портьеры, но это не помогало, потому что он все равно помнил, что за ними притаилась страшная ночь.
   Его мучил стыд, но объяснить странную напасть, обрушившуюся на него несколько месяцев назад, он не мог: просто панически боялся темноты, и все.
   Миллионы людей страдают этой формой фобии, но, в большинстве своем, это дети. Эрни же было пятьдесят два года.
   В пятницу после полудня, на следующий день после Дня Благодарения, он трудился в конторе мотеля один: Фэй улетела в Висконсин проведать Люси, Фрэнка и внуков, и раньше вторника он ее не ждал. В декабре они намеревались на недельку закрыть заведение и махнуть вдвоем на Рождество к внукам; пока же Фэй отправилась к ним одна.
   Эрни страшно скучал по ней, скучал не только потому, что был женат на Фэй тридцать один год, но и потому, что она была его лучшим другом. Сейчас он любил ее сильнее, чем в день их свадьбы. А еще ему не хватало жены, потому что без нее ночи казались ему темнее, длиннее и страшнее, чем всегда.
   К половине третьего Эрни убрался во всех комнатах и сменил белье, подготовив мотель «Спокойствие» к очередному наплыву путешественников. Это было единственное жилье на двадцать миль[6] вокруг, возвышающееся на холме к северу от автострады, — маленькая придорожная гостиница посреди поросшей полынью солончаковой пустыни, плавно восходящей к альпийским лугам. Тридцать миль на восток до Элко, сорок — на запад до Батл-Маунтина, но куда как ближе до городка Карлин и поселка Биовейв, которые, правда, было не разглядеть с автостоянки напротив мотеля, как, впрочем, и вообще никакое строение в любом направлении, что позволяло считать мотель «Спокойствие» вполне соответствующим своему названию.
   Эрни усердно замазывал морилкой царапины на дубовой стойке в конторе, за которой гости регистрировались по прибытии и расплачивались перед отъездом. Стойка, признаться, была в неплохом состоянии, но Эрни нужно было чем-то занять себя до вечера, пока не начнут подъезжать клиенты со стороны федеральной дороги № 80. Бездельничать же он не мог, потому что непременно начал бы думать о том, как рано все-таки темнеет в ноябре, как быстро приходит ночь, и к моменту ее действительного прихода уже метался бы по гостинице, как кошка с пустой консервной банкой на хвосте.
   Контора смахивала на языческий храм огня. Уже с половины седьмого утра, едва лишь Эрни вошел в нее, горели все осветительные приборы: люминесцентная приземистая лампа на гибкой стойке, стоявшая на дубовом письменном столе в глубине конторы, отбрасывала бледный прямоугольник на зеленое пресс-папье; в углу, возле картотеки, сиял латунный торшер; по другую сторону стойки, где для клиентов были выставлены вертящийся стенд с открытками, стеллажи для рекламных проспектов, журналов и газет, игральный автомат и бежевый диванчик, на маленьких столиках сверкали целых три лампы, по 75, 100 и 150 ватт; с потолка струился матовый свет двухрожковой люстры, и, конечно же, целое море дневного света проникало в комнату через огромное, во всю переднюю стену, окно, смотревшее на юго-запад. Падая на белую стену за диваном, золотистые лучи предзакатного солнца придавали ей янтарный оттенок, рассыпаясь на сотни слепящих мелькающих огоньков в сиянии настольных ламп и вспыхивая в медных медальонах орнамента столиков.
   Когда Фэй была рядом, Эрни не включал одновременно все лампы, опасаясь получить нагоняй за неоправданный перерасход электричества, но старался не смотреть на выключенные светильники, во всяком случае, если Фэй не было поблизости: вид негорящей лампочки угнетал его. В присутствии жены он был вынужден стоически терпеть это неприятное для него зрелище, чтобы не выдать себя, поскольку был уверен, что она не догадывается о его фобии, развившейся всего четыре месяца назад, и не хотел огорчать ее. Эрни не знал причины этого не поддающегося объяснению феномена, но был уверен, что рано или поздно одолеет его, так что незачем было и унижаться из-за временного недоразумения, а тем более попусту трепать нервы Фэй.
   Он упорно не желал поверить в то, что это не пустяки. За всю свою жизнь он болел всего несколько раз и лишь однажды лежал в госпитале, схлопотав две пули — в спину и чуть пониже — во Вьетнаме, в первые же дни службы. В его семье никто не страдал психическими расстройствами, и поэтому Эрнест Юджин Блок был абсолютно уверен, что не станет первым из всего семейства полудохлым хлюпиком, не вылезающим из психушки: черта лысого он так просто сдастся! Да он готов с кем угодно биться об заклад, что пересилит эту напасть, выгонит из себя дурь и вновь станет здоровым как бык.
   Началось все в сентябре со смутного беспокойства, возникавшего с приближением сумерек и не оставлявшего его до рассвета. Поначалу оно охватывало его не каждую неделю, потом все чаще и чаще, пока к середине октября уже каждый вечер он не начал испытывать странную подавленность. В начале ноября подавленность переросла в страх, а две последние недели он уже точно знал, что темнота таит в себе непреодолимый ужас. Вот уже десять дней, как он старался не выходить из дома с наступлением сумерек, и рано или поздно Фэй должна была обратить на это внимание.
   Эрни Блок был настолько могуч, что никому и в голову не приходило, что его вообще можно чем-то напугать. Шести футов ростом, плотного, основательного телосложения, он полностью соответствовал своей фамилии[7]. Его жесткие седые волосы, подстриженные бобриком, высокий лоб, открытое волевое лицо производили приятное впечатление, хотя и казались высеченными из гранита, а толстая шея, массивные плечи и бочкообразная грудь и вовсе делали его похожим на сказочного великана. Игроки школьной футбольной команды, в которой он играл не последнюю роль, прозвали его Быком, а в морской пехоте, где он служил двадцать восемь лет, уйдя в отставку всего шесть лет назад, никто, даже из старших по званию, не обращался к нему иначе, как «сэр». Да у них челюсти бы отвисли, узнай они, что у Эрни Блока каждый вечер перед закатом потеют от страха ладони.
   Вот почему он так тщательно закрашивал и полировал дубовую стойку в своей конторе, стараясь отвлечься от мыслей о неминуемом закате, пока не завершил работу без четверти четыре пополудни. Между тем дневной свет из золотистого стал янтарно-оранжевым, а солнце начало клониться к западу.
   В четыре часа появились первые гости, супружеская пара примерно его возраста, мистер и миссис Джилни: они возвращались домой в Солт-Лейк-Сити после недельного отпуска в Рино, где гостили у сына. Он поболтал с ними о том о сем и не без сожаления отдал ключи от номера.
   Солнечный свет окончательно обрел оранжевый оттенок, чисто апельсиновый, без малейшей толики желтого цвет; реденькие высокие облака из белых суденышек превратились в золотистые и алые галеоны, скользящие на восток над бескрайними просторами штата Невада.
   Спустя минут десять снял номер на два дня мужчина с мертвенно-бледным лицом — он отрекомендовался специальным представителем Бюро землепользования, выполняющим особую миссию в районе.
   Вновь оставшись один, Эрни старался не смотреть на часы.
   Он также заставлял себя не глядеть на окна, потому что день за ними безвозвратно угасал.
   «Никакой паники, — убеждал он себя. — Я был на войне, видел худшее из того, что только может увидеть человек, и Господь уберег меня, оставил живым и невредимым, и я не собираюсь расклеиваться лишь потому, что приближается ночь».
   Без десяти пять закат из апельсинового превратился в кроваво-красный.
   Сердцебиение у Эрни участилось, ему казалось, что его грудная клетка вот-вот раздавит, словно пресс, жизненно важные органы. Он сел в кресле за стойкой, закрыл глаза и сделал несколько глубоких вздохов, чтобы успокоиться.
   Потом включил радиоприемник: иногда музыка помогала. Кенни Роджерс пел об одиночестве.
   Солнце коснулось горизонта и плавно исчезало из виду. Малиновый вечер поблек до ярко-голубого, а затем стал фиалковым, что навеяло воспоминания о сумерках в Сингапуре, где Эрни в молодости два года служил в охране посольства.
   И наконец сумерки все-таки наступили.
   Потом стало еще хуже: пришла ночь.
   И тотчас же автоматически вспыхнули синие и зеленые огни неоновой рекламы и фонари за окном, но это не подняло Эрни настроения: он был во власти ночи.
   Вслед за угасшим солнечным светом резко упала температура воздуха. Но, несмотря на это, Эрни Блок вспотел.
   В шесть часов в комнату вбежала Сэнди Сарвер из закусочной при мотеле — маленького гриль-бара с весьма скудным меню, где гости и голодные водители грузовиков могли на скорую руку подкрепиться. По предварительному заказу проживающим в «Спокойствии» подавали в номер легкий завтрак: сладкие булочки и кофе. Вместе со своим мужем Недом тридцатидвухлетняя Сэнди управлялась в гриль-баре со всеми делами, жили же они в трейлере в поселке, куда уезжали каждый вечер на своем стареньком «Форде».
   Когда Сэнди распахнула дверь, Эрни от неожиданности вздрогнул: у него было странное чувство, что следом за ней в контору впрыгнет, словно пантера, темнота.
   — Я принесла ужин, — сказала Сэнди, поеживаясь от холодного воздуха. Она поставила на стойку картонную коробочку, где находились поджаренная булочка с сыром, картофельная соломка, пластмассовая упаковка салата из капусты и банка пива.
   — Спасибо, Сэнди, — поблагодарил ее Эрни.
   Сэнди Сарвер ничего выдающегося собой не представляла: невзрачная, измученная, неряшливая. Хотя, если ее подкормить и слегка привести в порядок внешность, она еще могла бы выглядеть привлекательной. Ноги у нее были худые, но стройные, да и фигурка тоже ничего, хотя и плоская; зато красивая лебединая шея, изящные руки и подкупающая грациозность, с которой она виляла при ходьбе кормой, вполне компенсировали ее недостатки. Волосы она мыла мылом, а не шампунем, и от этого они были тусклыми и тонкими. Она никогда не пользовалась косметикой, даже помадой, не следила за ногтями. Но при всем при том у нее было доброе сердце, щедрая душа, и поэтому Эрни и Фэй искренне сочувствовали ей и желали лучшей доли в жизни.
   Иногда Эрни беспокоился за нее, так же, как привык волноваться за свою дочь Люси, пока она не вышла за Фрэнка и не стала совершенно счастлива. Он чувствовал, что с Сэнди Сарвер что-то произошло в прошлом, что она перенесла какой-то тяжелый удар, который если не сломал ее, то навсегда придавил к земле, приучил не высовываться, ходить с опущенной головой и не строить заоблачных планов, чтобы оградить себя от разочарований, боли и людской жестокости.
   Вдыхая аромат пищи, Эрни открыл банку и сказал:
   — Таких вкусных булочек с сыром, как готовит Нед, я нигде не ел.
   — Да, это счастье иметь мужа, который готовит, — робко улыбнулась в ответ Сэнди. Голос ее был тихим и слабым. — Мне повезло: ведь я совершенно никудышная повариха.
   — Готов держать пари, что ты тоже прекрасно готовишь, — возразил Эрни.
   — Вот уж нет! И не умела и не научусь.
   Он бросил взгляд на ее голые, в пупырышках, руки.
   — Не нужно было в такую холодную ночь выбегать без кофты, можешь простудиться.
   — О, только не я! Я давно привыкла к холоду, очень давно...
   И сами ее слова, и голос звучали довольно странно. Но едва Эрни собрался поподробнее расспросить Сэнди, как она направилась к двери.
   — Еще увидимся, Эрни.
   — Что, много работы?
   — Хватает. Скоро ведь приедут ужинать шоферы. — Она задержалась в дверях. — Я смотрю, у тебя здесь так светло...
   Кусок булки застрял у Эрни в горле: за спиной Сэнди зияла чернота. Она впускала мрак в дом. Пахнуло холодом.
   — Здесь можно загорать, — продолжала Сэнди.
   — Мне... мне нравится много света. Люди не любят, когда в конторе полумрак, им может показаться, что здесь не убрано.
   — А я об этом даже и не подумала! Теперь понимаю, почему ты босс. Мне вот до таких вещей ни за что бы не додуматься, я такая невнимательная. Ну ладно, я побежала.
   Эрни с облегчением кивнул ей и перевел дух, когда дверь захлопнулась. Тень Сэнди промелькнула за окном и исчезла из виду. Он ни разу не слышал, чтобы она согласилась с комплиментом в свой адрес, напротив, не задумываясь подчеркивала свои недостатки и промахи, как истинные, так и выдуманные.