Я не выдержал и треснул кулаком мальчишку по спине. Тот был приблизительно моих лет и моего роста; обернувшись, он презрительно смерил меня взглядом с головы до ног и сделал мне знак, приглашая последовать за ним на соседний огород. Несмотря на просьбы Аннеке, я поспешил последовать за ним, а Помпеи и Цезарь — за мной. Мы уже сбросили куртки, когда они подоспели, и хотя они старались помешать поединку, но так как я нанес удар, то не мог отказать и в удовлетворении. Мистер Ворден был превосходный боксер и научил меня и Дирка своему искусству, которое мне теперь очень пригодилось: мясник-мальчишка вынужден был просить пощады и пошел домой с расквашенным носом и подбитым глазом, а я отделался несколькими царапинами и ссадинами, которые принесли мне даже известный почет в колледже.
   Когда по окончании поединка я вернулся на прежнее место, Аннеке уже там не было, и я не посмел спросить ее фамилию ни у Цезаря, ни у Помпея.

ГЛАВА III

   Вот, право, прекрасная личность, которая не недовольна своими достоинствами. Пусть же он вам покажет свои таланты.
Шекспир

   Я не намерен вести читателя за собой в колледж, где провел обычные четыре года; могу только сказать, что не потерял этого времени даром. Там я прочел по-гречески весь Новый Завет, познакомился с Цицероном, Горацием, географией и математикой и разными другими науками, даже с астрономией, так как у нас имелся телескоп, в который можно было видеть четыре спутника Юпитера. Наш преподаватель был такой знаток в этой науке, что мог бы даже показать нам кольцо Сатурна, если бы только знал, как найти саму планету, но отыскать ее он не мог, и в этом заключалось единственное препятствие.
   Четыре года, проведенные мной в колледже, были хорошим для меня временем. Я часто гостил дома, с удовольствием учился, потому что по природе был любознателен, и благополучно окончил курс наук. Что же касается брода у Паулес-Хук, то я маю о нем думал, но мать моя была весьма рада, когда я, окончив колледж, в последний, как она думала, раз переправился через пего.
   — Слава Богу, Корни, теперь тебе никогда больше не придется переезжать этот брод!
   Она не думала тогда, что мне предстоит преодолеть много других, гораздо более серьезных опасностей в жизни, да и через этот самый брод сколько раз я переезжал впоследствии!
   Окончить колледж считалось хорошей рекомендацией для молодого человека в 1755 году, так как примеры этого рода были нечасты. За все время моего пребывания в колледже я поддерживал деятельную переписку с Дирком Фоллоком, который пробыл еще два года в школе мистера Вордена, но чему он там научился, сказать не могу. Его наставник обыкновенно говорил полковнику, что успехи его сын делает медленно, но зато полученные им знания закрепляются надежно, и этого было вполне достаточно для человека, который питал положительное отвращение к манере все хватать на лету, столь принятой у населения английского происхождения.
   Когда я вернулся наконец в родительский дом, школа мистера Вордена перешла в другие руки; старик получил наследство и отказался от педагогической деятельности, которая ему вообще была не совсем по душе. Но все свои обязанности священнослужителя он продолжал исполнять по-прежнему. Надо было или найти заместителя мистеру Вордену, или закрыть школу, которая являлась главным рассадником знаний в Вест-Честере. Заместителя этого стали искать сперва в Англии, но безуспешно. Тогда пришлось удовольствоваться получившим ученую степень в Йеле господином Язоном Ньюкемом, что произошло не без ропота и неудовольствий. Полковник Фоллок и майор Николас Утоут, также голландец по происхождению, взяли своих сыновей из школы, и с этого момента Дирк окончательно покончил с науками.
   Так как мне не раз еще придется говорить о новом педагоге, Язоне Ньюкеме, то лучше теперь же познакомить с ним читателя. Когда я первый раз встретился с ним, мы наблюдали друг друга, как две птицы, севшие на одну ветку. Прежде всего, человек, получивший, как я, ученую степень в Нью-Йорке, был такой же редкостью в те годы, как грош времен королевы Анны или книга, напечатанная в XIV веке. Язон был пуританин и теоретик, но его принципы смягчались при столкновении их с практикой, как я мог заметить. К примеру, в первый вечер нашего знакомства, когда матушка моя часа за два до ужина принесла и положила на стол несколько колол карт, табак и трубки, я уловил на его строгом лице как бы выражение скрытого удовольствия; он, по-видимому, не знал, как ему быть, и как будто спрашивал взглядом, для него ли предназначены эти невинные развлечения.
   Я от души рассмеялся бы, если бы мог это сделать, глядя, как Язон переживал все страхи могущего быть уличенным преступника в то время, когда матушка готовила стол для карт. Его предрассудки явно были чисто условные; это был плод узких провинциальных взглядов, но не крик совести, не внутреннее убеждение. Вскоре я понял, что он боялся не столько совершить такой ужасный проступок, как сыграть партию в вист или выпить стакан пунша, а опасался, чтобы его не увидели за вистом или за стаканом пунша.
   Мистер Ворден всеми силами старался заставить своего преемника блеснуть знаниями, но всех нас смешил его латинский выговор и ударения; его английская речь была не лучше. Сын доброго коннектикутского фермера, он не получил другого предварительного образования, кроме того, какое можно получить в деревенской школе; он не читал ничего, кроме Библии, книжки проповедей и нескольких брошюр, специально издаваемых для прославления Новой Англии и уничижения всего остального мира. Так как для его семьи весь мир заключатся в пределах родной деревни, то его жизненный опыт был крайне ограничен. На таком-то основании воздвиг впоследствии Язон замысловатое здание своего научного образования, когда его родители, видя его способным к учению, решились наконец отправить сына в Нью-Хавен. Вследствие первоначальной необразованности, замешанной на последующей учености, английская речь его стала смесью простонародных выражений с претенциозными оборотами книжного языка, и хотя он достиг ученой степени, тем не менее, ясно чувствовалось, что он начал учиться слишком поздно и что слишком долго прожил в той среде, к которой принадлежал. Он был не глуп, но манеры его были так уклончивы, что его можно было считать лицемером. Он постоянно говорил только о Коннектикуте, восхвалял только то, что делалось там, и порицал или критиковал все остальное; но существовало нечто такое, к чему он питал высшее уважение, — это были деньги. Богатых людей было мало в Коннектикуте, и для них Язон делал исключение, их он любил всех, как своих соотечественников.
   Таковы были в общих чертах характерные особенности этого молодого педагога. Мы с ним очень скоро познакомились и сразу же стали отстаивать каждый свои взгляды. Он был ярый демократ, я же стоял за различие классов, как и вообще все в нашей колонии; кроме того, мы никак не могли сойтись с ним и относительно ранга наших профессий. Язон после высокой должности священника не признавал ничего более почетного, чем положение школьного учителя. Духовенство в его глазах было высшей аристократией, но другой более блестящей карьеры, чем учительская, он не мог себе представить; и как только наши отношения стали более интимными, он высказал мне свои взгляды в следующих словах:
   — Удивляюсь, Корни, как это ваши родители не стараются склонить вас к какой-либо сфере деятельности! Ведь вам, так сказать, девятнадцать лет; пора бы об этом подумать!
   — Я не совсем вас понимаю, мистер Ньюкем!
   — Мне кажется, однако, что я выражаюсь довольно категорически. Ваше образование стоило вашим родителям достаточно много денег, и они, естественно, должны извлечь из него пользу. Ну скажите мне, сколько они истратили на вас со времени вашего поступления к мистеру Вордену и до окончания вами колледжа?
   — Право, не имею об этом ни малейшего представления, я никогда об этом не думал!
   — Как? Неужели виновники вашего рождения никогда не говорили вам этою, не подводили итога своим расходам? Быть не может! Во всяком случае, вы можете узнать об этом из приходно-расходной книги вашего отца; все эти суммы должны быть занесены па ваш дебет.
   — На мой дебет? Да неужели вы думаете, что мой отец намерен заставить меня вернуть ему то, что он потратил на мое образование?
   — Конечно, вы единственный сын, и, в конце концов, все вам же достанется.
   — Ну а если бы у меня был еще брат или сестра, неужели вы думаете, что мои родители стали бы записывать каждый шиллинг, который они израсходовали на нас, чтобы впоследствии истребовать его с нас?
   — Ну конечно! Это несомненная справедливость, а то как же иначе уравновесить расходы так, чтобы каждый получил свое?
   — Мне кажется справедливым, если отец дает каждому из своих детей столько, сколько он считает нужным им дать, и если он почему-либо желает дать моему брату на несколько сотен фунтов стерлингов больше, чем мне, то на то его воля, и я не вправе выдвигать претензии: он хозяин своим деньгам и может располагать ими как ему угодно.
   — Сотни фунтов стерлингов! Да это громадные деньги! — убежденно воскликнул Язон. — Если ваши родители тратили на вас такие суммы, то вы тем более обязаны отплатить им той же монетой. Почему, например, не открыть бы вам школу?
   — Открыть школу?
   — Да, вы, конечно, могли бы взять школу мистера Вордена, но теперь она в моих руках, и я ее не отдам; но в школах чувствуется большой недостаток почти везде — это занятие в высшей степени почетное.
   — Неужели вы в самом деле думаете, что человек. который со временем будет владельцем Сатанстое, ничего лучше не может сделать, как стать школьным учителем? Вы, вероятно, забыли, что и мой отец, и мой дед были офицерами!
   — Что же из того, я все-таки не вижу никакого лучшего дела. Ну, уж если у вас такие утонченные взгляды, то попросите место профессора или преподавателя в Нью-Джерси. Сын губернатора выхватил у меня это место, что называется. Я чуть было не получил такое место, но мне перешли дорогу.
   — Сын губернатора? Да вы шутите, мистер Ньюкем?
   — Это святая истина! Кстати, почему вы называете ферму вашего батюшки столь непристойным словом — «Сатанстое»? Это слово неблагозвучное, неблагоприличное, а вы произносите его даже в присутствии вашей матери!
   — Но и мать моя много сотен раз на дню произносит его при своем сыне! Что вы в этом видите дурного?
   — Что дурного? Да, во-первых, оно богохульственно, противно религии, затем простонародно и вульгарно и, наконец, противно истине! Злой дух не имеет пальцев на ногах — он козлоногий.
   Вот образец взглядов и мыслей Язона, который я привел для того, чтобы впоследствии было легче сделать сравнение его взглядов с его поступками.
   Со времени моего возвращения из колледжа Дирк и я были положительно неразлучны: то я гостил у него, то он у нас. Оба мы достигли теперь полного физического развития, и к девятнадцати годам мой приятель стать настоящим Геркулесом. Стройности и красоты форм юного Аполлона у него не было, но он был светел лицом, белокур, голубоглаз и мог даже быть назван красивым; только в фигуре и движениях его сказывалась присущая ему неповоротливость; ум его также отличался той же медлительностью, хотя Дирк был не глуп, и кроме того, честен, добр и храбр, как бойцовый петух.
   Язон был совершенно иной. Он также был рослый детина, но угловат, жилист и костист; походка же и манеры его были так неуверенны, так неопределенны, что их можно было назвать разболтанными, хотя он в действительности был весьма силен, так как до двадцати лет работал на ферме. Он был деятелен, хотя этому трудно было поверить, глядя на его расхлябанность. Любую мысль он схватывал гораздо быстрее Дирка, но не всегда верно, тогда как молодой голландец, хорошенько подумав, всегда улавливал самую суть. Рассердить Дирка было очень нелегко, но когда это удавалось, то он становился ужасным.
   Не знаю, следует ли мне говорить о себе, но я сделаю это насколько возможно объективно. Выросши на воле, я был силен, деятелен, красиво сложен и, говорят, весьма недурен собой. В детстве мы не раз мерились силой с Дирком, и тогда я постоянно одерживал верх, но теперь победа осталась бы за ним, и если бы не моя ловкость и проворство, то лучше было бы мне вовсе не мериться с ним силой. Я был не зол, доброжелателен к моим ближним, а к деньгам не питал особенного пристрастия, хотя и умел ценить их.
   Все это я сказал, чтобы нарисовать читателю портреты трех главных действующих лиц, фигурирующих в настоящем рассказе.

ГЛАВА IV

   Не будем терять мужества и, что бы ни случилось, будем трудитьсяи ждать.
Лонгфелло

   Мне только что исполнилось двадцать лет, когда мы с Дирком впервые отправились знакомиться с городом Нью-Йорком.
   Хотя расстояние от нас до этого города было всего двадцать пять миль, все же поездка в Нью-Йорк считалась чем-то необычайным. Отец мой бывал там раза четыре в год, и про него по этому случаю говорили, что он непоседа и его никогда нельзя застать дома. Мы с Дирком отправились вскоре после Пасхи. В это время многие семьи из окрестностей столицы съезжались туда, чтобы побывать в церкви Святой Троицы на торжественных богослужениях, подобно тому как евреи на Пасху отправлялись в Иерусалим. Я должен был остановиться у своей тетки мистрис Легг; у Дирка также были в Нью-Йорке родственники, которые рады были его приютить. Для того чтобы отправиться вместе со мной, Дирк приехал к нам за несколько дней до нашего отъезда, и все это время прошло у нас в сборах и хлопотах.
   Отец припас для нас двух превосходнейших коней, а заботливая матушка встала чуть свет, чтобы разбудить нас пораньше и отправить в дорогу: она хотела быть уверенной, что мы прибудем на место до наступления ночи.
   По милости Божьей, грабителей на больших дорогах тогда не существовало, но встречались иные опасности, а именно мосты. Последние далеко не все были в надлежащем порядке, и дорога делала такие крюки, что нетрудно было заблудиться и проплутать иногда несколько дней в долине Гарлема — беспредельной пустыне, расстилавшейся на громадное пространство и лежащей всего в семи-восьми милях от столицы.
   С первым лучом солнца мы выехали из Сатанстое. Дирк был удивительно в духе, и мы без умолку болтали по дороге, как две пансионерки; никогда еще я не видел моего приятеля столь общительным. Не отъехали мы и одной мили от дома, как он сказал:
   — А знаешь, Корни, чем наши папеньки были заняты последнее время?
   — Нет, не имею ни малейшего представления!
   — Неужели? Так ты не знал, что они подали губернатору коллективное прошение об утверждении их в правах собственности над землями, приобретенными ими от мохоков во время последней кампании, в которой оба участвовали вместе офицерами милиции!
   — Это для меня совершенно ново! — воскликнул я. — И я, право, не понимаю, почему они делали из этого секрет!
   — Почему? Может быть, для того, чтобы об этом не пронюхали янки! Ведь ты знаешь, что мой отец не выносит, чтобы какой-нибудь янки совал нос в его дела?
   — Но как же ты узнал об этом, Дирк?
   — Мне сказал сам отец; мы курим вместе и беседуем, и тогда он мне говорит все!
   — Я тоже начал бы сразу курить, если бы знал, что это верное средство узнать все, что мне хотелось бы знать! — заявил я.
   — Да, трубка многому содействует! — заметил Дирк.
   — По-видимому, так, если твой отец открывает тебе свои мысли и секреты в то время, когда вы курите свои трубки. Но где же находятся эти земли? — спросил я.
   — Вблизи земли мохоков, возле Хампширских концессий!
   — И много там земли?
   — Сорок тысяч акров, из которых часть составляют те луга, пригодные под пастбища, к которым так льнут все голландцы!
   — И твой отец вместе с моим совместно купили эти земли, говоришь ты?
   Да!
   — Сколько же они за них заплатили?
   Дирк не спешил с ответом на этот последний вопрос; он не торопясь достал из кармана свой бумажник с замочком, долго возился над замком, прежде чем ему удалось открыть, так как тряска в седле мешала ему, и в конце концов разыскал бумагу, которую и передал мне.
   — Вот список тех предметов, которые были вручены индейцам в уплату за землю! Я снял копию. Кроме того, пришлось еще уплатить несколько сотен фунтов стерлингов правительству и его служащим на смазку!
   Я принялся читать этот список вслух:
   «Пятьдесят одеял с желтыми каймами; десять чугунных котлов вместимостью по четыре галлона каждый; сорок фунтов пороха; семь ружей английских; двенадцать фунтов бус; пять галлонов ямайского рома высшего качества; двадцать музыкальных рожков; три дюжины томагавков английского производства высшего качества».
   — И это все! — воскликнул я, дочитав список до конца. — Скажу по совести, что сорок тысяч акров превосходной земли недорого обходятся в колонии Нью-Йорк! Ведь все это стоит не дороже двухсот долларов, считая в том числе и ром, и томагавки первейшего качества.
   — Ровно двести сорок два доллара уплачено за все эти предметы! — сказал с уверенностью Дирк. — Я это видел по счетам!
   — Недорого, — заметил я. — И, вероятно, ружья, ром и остальные предметы обмена были из специально изготовленных для этой цели!
   — Нет, Корни, ты возводишь напраслину на наших родителей: они люди честные и справедливые!
   — Тем лучше и для них, и для нас с тобой! Но скажи на милость, что же они будут теперь делать с этой землей?
   Дирк возился со своей трубкой, которую старался раскурить, и ответил не сразу.
   — Прежде всего ее надо будет разыскать — сказал он. — После того как концессия утверждена и бумаги выправлены, необходимо отправить кого-нибудь разыскать эти земли. Я слышал об одном фермере, приобретшем в тех краях концессию в десять тысяч акров, который вот уже пять лет не может найти своего участка!
   — Так, значит, паши старики намерены отправиться на поиски своей земли, как только позволит время года?
   — Не спеши так. Корни, не спеши! Всегда ты забегаешь вперед! Так же думал поступить и твой отец, потому что в его жилах течет галльская кровь. Но мой отец рассудил подождать до будущего года и отправить нас двоих; к тому времени война, вероятно, так или иначе окончится, и тогда нам будет легче разобраться во всем.
   Такая перспектива мне очень улыбалась, равно как и перспектива унаследовать в будущем еще двадцать тысяч акров хорошей земли сверх нашей фермы Сатанстое; мы оба сожалели лишь о том, что эта экспедиция будет отложена на год. Война, о которой упомянул Дирк, и разгорелась перед самой нашей поездкой в Нью-Йорк. Какой-то господин Вашингтон из Вирджинии был захвачен в плен вместе со своим небольшим отрядом в маленьком форте близ французской территории на берегах Огайо, впадающей в Миссисипи. По-моему, совершенно не стоило вести войну из-за таких медвежьих углов; но меня об этом не спросили.
   В Кингсбридже мы остановились пообедать, рассчитывая поужинать в Нью-Йорке. Пока нам подавали обед, я прошел с Дирком к Гудзону полюбоваться этой прекрасной рекой, и Дирк, часто переправлявшийся через нее, стал указывать мне на ее красоты.
   — Видишь. Корни, на берегу реки, у залива, дом с лужайками и большим огородом? Видишь, какое это солидное каменное здание? Правда, оно несколько мрачно, потому что построено из дикого камня и не выбелено! Это Лайлакбеш (Сиреневый Куст), принадлежащий двоюродному брату моей матери, Герману Мордаунту, сыну майора английской армии Мордаунта, женившегося на дочери богатого голландского негоцианта.
   Я лично слышал об этом Германе Мордаунте только то, что он был весьма состоятельный человек и принят в лучшем обществе.
   — Но раз этот Герман Мордаунт кузен твоей матери, Дирк, то ты, вероятно, не раз бывал в Лайлакбеше?
   — Да, пока была жива супруга Германа, я с моей матушкой ежегодно ездил туда летом; теперь же его жена умерла, но я еще время от времени бываю в доме.
   — Почему же ты теперь не заехал к твоим родственникам? Они могут обидеться, узнав, что ты здесь, в двух милях от их поместья, обедаешь в гостинице! Необходимо, по крайней мере, послать им хоть извинительную записку!
   — Ах, Корни, всегда ты так поспешен! Никто решительно не обидится, и извиняться нам нет никакой надобности. Герман Мордаунт со своей дочерью теперь не в Лайлакбеше. Они постоянно проводят зиму в Нью-Йорке и возвращаются сюда только после Троицы!
   — Черт возьми! Да это настоящие аристократы! Великие особы! Дом в городе и дача за городом! Да после того я, право, не знаю, можно ли было нагрянуть к ним обедать, не предупредив и не получив приглашение!
   — Ты шутишь, Корни! В дороге какие церемонии! Герман Мордаунт принял бы нас с распростертыми объятиями, и я, конечно, предложил бы тебе заехать к ним, если бы не знал, что в настоящее время вся семья в Нью-Йорке. После Троицы Герман Мордаунт и Аннеке поспешат сюда наслаждаться ароматом цветущей сирени и роз.
   — Так у господина Мордаунта есть дочь, мисс Аннеке? Сколько ей может быть лет теперь?
   Взглянув на Дирка, я заметил, что при последнем моем вопросе он заметно покраснел, и лицо его положительно сияло, когда он мне ответил:
   — Ей минуло семнадцать лет, и знаешь, Корни, Аннеке одна из самых хорошеньких девушек колонии, притом так же мила и добра, как хороша!
   Я был крайне удивлен живостью, с какой говорил о своей кузине Дирк. Мне никогда не приходило в голову, чтобы этот славный добродушный паренек мог влюбиться. Я был глубоко убежден, что Дирк лучший и искреннейший из друзей, но мне казалось невероятным, чтобы он мог испытать любовь. Между тем Дирк на моих глазах совершенно преобразился, но я и теперь не придал этому большого значения.
   — Так значит, эта прелестная особа твоя кузина?
   — Да!
   — В таком случае, надеюсь, ты представишь меня ей! Не правда ли?
   — Я желал бы, чтобы ты ее видел, — сказал Дирк, — прежде чем вернешься домой, и постараюсь это устроить. А теперь нам пора вернуться в гостиницу, не то наш обед простынет!
   Обед этот состоял, по обыкновению, из вареной ветчины, яиц, полусырого бифштекса, разных закусок, яблочного торта и сидра, обед вкусный и сытный, и я предпочитаю его всяким рагу, даже черепашьему супу, которым славится Нью-Йорк.
   Дирк всегда ел с большим аппетитом. Как водится, говорил по преимуществу я, а он жевал и молча кивал головой, где это было нужно. Я разговорился даже с хозяйкой гостиницы, которая проявила ко мне особую любезность. Звали ее мистрис Леже, то есть Легкая; но легкое в ней было только имя, потому что сама она была особа весьма дородная.
   — Ну а скажите-ка мне, госпожа Леже, знаете ли вы семью Мордаунт? — спросил я между прочим.
   — Господи, Боже мой, да вы бы еще спросили меня, знаю ли я Ван Кортландов, Филиппсов, Эллисов и всех остальных джентльменов колонии? Да как же мне не знать мистера Мордаунта, когда здесь, в двух милях от нас, их великолепная дача, когда ни он, ни госпожа Мордаунт никогда не проезжали мимо нас, не сказав мне приветливого слова и не оставив здесь пары шиллингов?! Бедняжка миссис Мордаунт теперь покойница, но вместо нее остался живой ее портрет, мисс Аннеке! Вот, доложу, прелестная девушка, и скольких она сделает несчастными, этого и пересчитать нельзя будет! Да-с!.. И когда я ей это сказала, сударь, то она покраснела вот точь-в-точь как превосходно сваренный рак и была при этом такая хорошенькая, что просто загляденье! Право, ее следовало бы теперь уж запереть за семью замками, чтобы она не наделала бел!
   — Каких таких бед? Вероятно, вы хотите сказать, чтобы она не загубила многих сердец?
   — Ну конечно! Все девушки позволяют себе такое душегубство, что и говорить! Но ручаюсь вам чем хотите, что другой такой душегубки, как мисс Аннеке, вы не найдете! Подождите всего только годик, и вы увидите, что вам не счесть будет ее жертв!
   Во время этого разговора Дирк чувствовал себя, видимо, не в своей тарелке; наконец, не выдержав, встал из-за стола и потребовал счет и лошадей.
   Всю остальную часть пути мы не говорили более ни о Германе Мордаунте, ни об его дочери, и Дирк почти все время молчал, как это вообще бывало с ним после обеда. Я всячески старался перебиваться с дороги, и к вечеру мы прибыли в Нью-Йорк.
   Оставив лошадей в первой попавшейся гостинице, мы отправились в сопровождении негра, несшего наши чемоданы, пройтись пешком по улицам столицы. В 1757 году Нью-Йорк был уже весьма оживленным торговым центром, и, проходя по Квин-стрит, мы видели свыше двадцати судов, стоявших на реке. Наконец, побродив по улицам и поглазев вволю, мы с Дирком расстались: он пошел к своей тетке, а я к моей; но прежде чем разойтись, мы условились встретиться завтра поутру у начала Бродвея, в долине, где должно было происходить празднество.
   В это время моя тетка и дядя жили близ Ганновер-сквера. Они встретили меня по-родственному, накормили сытным ужином и проводили в приготовленную для меня комнату.
   Поутру я встал очень рано. Это был первый день негритянских сатурналий (так называемого Пинкстера), ежегодно справляемых в Нью-Йорке. Я предупредил тетку, чтобы меня не ждали к завтраку, а также и к обеду, зная, что в этот день вся прислуга отпросится на праздник и возиться с обедом будет некому.