Академическое богословие совершенно справедливо не усматривало никакой связи между "соборностью" и соборами как органами управления Церковью. Достаточно посмотреть "Катехизис" св. Филарета Московского.
   Славянское слово "соборный" – это не вполне удачная попытка перевести слово греческое "кафоликос". Вряд ли сможно утверждать, что именно учителя славян свв. Кирилл и Мефодий перевели греческое слово "кафолики" как "соборный".
   В большинстве древних славянских текстов слово кафолики оставалось без перевода. Лишь в XIV—XV веках слово соборный вытесняет кафолический. До той поры оно было лишь одним из многих славянских конструктов, которыми пробовали передать смысл греческого оригинала: мирскыи, въселенскъ, обьщъ, вьсячьск.[248] В исповедании веры митрополита Киевского Илариона (1052 г.) говорится – «К кафоликии и апостольстей церкви притекаю»[249]. Судя по этому разнобою в терминах, не Кирилл и Мефодий стоят у перевода «соборная».
   В конце концов, это просто затемняющий перевод греческого термина. Для древних славянских книжников эта неправильность была неизбежной по той причине, что наиболее точный смысл слова "кафоликос" – "вселенский" был уже занят совсем другими денотатами. Термин "вселенная" воспринимался как синоним Византийской империи (а славянские идеологи не хотели считать свои земли частью греческой империи), и вселенской церковью называла себя именно и только патриархия Константинопольская.
   Славянское слово "соборный" было бы хорошим переводом греческого слова "синодикос", поскольку собор по гречески – синод (буквально со—путие, «идущие вместе»). А вот слово кафоликос надо было бы перевести как—то иначе.
   Слово "олос" в классическом греческом языке означает целый, цельный, полный, совершенный, весь. Соотвественно, «каф—оликос» означает всеобщий. У Аристотеля «кафолико лого» значит "вообще говоря (в смысле «общее правило»). «Кафолу» же означает «всеобщий».
   Философы словом кафоликос пользовались для обозначения предельных реалий[250]. Зенон писал трактат об универсалиях, кафолика. При этом универсальное понималось как нечто единственное, его нельзя было путать с суммой. Это то целое, которое прежде и первичнее своих «частей», то целое, которое придает смысл и бытие своим компонентам.
   Прекрасно это выразил Честертон: "Церковь – не клуб! Если из клуба все уйдут, его просто не будет. Но Церковь есть, даже когда мы не все в ней понимаем. Она останется, даже если в ней не будет ни кардиналов, ни папы, ибо они принадлежат ей, а не она – им. Если все христиане умрут, она останется у Бога"[251]. Единство и целостность Церкви строятся сверху: Единый Бог дарует Себя и Свое единство людям…
   И все же слово кафоликос слишком непонятно: предлог «ката» означает – по; корень «ол» – все… Получается – «повсемный». Но по чему – по всему?
   Было время, когда и на Западе и на Востоке слышался одинаковый ответ на этот вопрос: "Церковь называется соборною потому, что она в целой вселенной, и потому, что во всеобщности и без всякого опущения преподает все, долженствующее входить в состав человеческого ведения. Наконец, потому, что как повсеместно врачует она всякого рода грехи, так в ней же приобретается все, именуемое добродетелью" (свт. Кирилл Иерусалимский)[252]. «Церковь называется кафолическою потому, то она совершенна в целой общности своих членов, и не заключена ни в ком из них, и что распространена по всему миру» (блаж. Августин)[253].
   Но необходимость борьбы с локально—ограниченными африканскими сектами заставила Августина сместить акцент в этой формуле. Неправда раскольников—донатистов кажется ему очевидной – ведь за пределами Африки их учение не имеет сторонников. "Вы под свойством веры кафолическая понимаете обязанность выполнять все заповеди Божии и таинства, а не распространение ее по всей вселенной" – ставил на вид донатистам блаж. Августин.[254]
   Донатисты же считали себя верными традициям и утешались тем, что с ними старина, а не большинство современников. На карфагенском соборе 411 года донатист заявил: "Вселенская церковь основана не на множестве отцов, а на чистоте и неповрежденности таинств"[255]. В общем эта позиция верна. Она и стала главенствующей в богословии Восточных Отцов. «Один человек плюс Бог – это уже большинство» – так понимается кафоличность в Православии[256]. Пусть даже Максим Исповедник (или Марк Эфесский) один, но если с ним Бог, то это уже большинство. Таково вертикальное измерение соборности и кафоличности.
   На Западе все больше акцент делался на географической эйфории. Приводя цитату из документов Второго Ватиканского собора, современный католический автор, например, пишет: в этом тексте "показана реализация в католической Церкви признака католичности и основные его составные моменты: множество членов и широкое общественно—географическое пространство. Это достаточное основание считать, что данная Церковь обладает действительно реализующимся признаком католичности"[257].
   Для Востока Церковь соборна по вертикали, ибо "держит собор" с Богом; для Запада – по горизонтали, ибо ее голос слышен повсюду. Но как бы ни разнились понимания кафоличности на Востоке и на Западе, нигде до славянофилов кафоличность не понималась как демократическая общинность, как участие "церковных журналистов" и пономарей в работе Архиерейских Соборов.
   Церковь соборна с минуты Пятидесятницы. Она была соборной и во II и III веках – от апостольского собора до эпохи вселенских соборов. Церковь в это время жила, не управляясь какими—то великими соборами, и тем не менее соборность Церкви, как ее онтологический атрибут в ней оставался.
   В Российской империи в XVIII—XIX веках не было соборов. Тем не менее и наша Церковь оставалась соборной, опять же не по способу избрания главы, и не по процедуре принятия решений, а потому, что там, где Господь пребывает со Своей Церковью, там Церковь кафолична. Тогда она содержит всю полноту благодати, полноту таинств, независимо от того, как избирается Патриарх. Соборность – онтологическое свойство Церкви, а не указание на образ управления ею[258].
   Тезис об "умалении соборности" в Церкви равнозначен тезису об уходе из нее Духа Святого, то есть тягчайшему из возводимых на Нее обвинений. Та соборность нашей Церкви, о которой говорит Символ Веры, означает целостность Церкви, ее единство с Ее Главой. Кафоличность (букв. "повсемность") означает то Целое, которое первичнее своих частей. Это единство Церкви с Ее Главой. Здесь нет намеков ни на какие референдумы, нет указаний на зависимость Церкви от какого бо то ни было технического способа принятия в ней решений.
   Тот же, кто говорит, что "для возрождения соборности" нужны референдумы и съезды церковных депутатов, показывает лишь меру своего незнакомства с традицией церковного богословия[259]. Я же не могу не присоединиться к мнению прот. Георгия Флоровского, по оценке которого славянофильская соборность – это «фальшивая кафоличность»[260].
   Второй признак человека, вдохновляемого жаждой реформации – это напористое цитирование фразы из Послания Восточных Патриархов о том, что в Православии народ выступает хранителем веры и благочестия.
   Фраза из этого послания, некогда столь поразившая славянофилов своей демократичностью, гласит: "У нас ни Патриархи, ни Соборы никогда не могли ввести что—нибудь новое, потому что хранитель благочестия у нас есть самое тело Церкви, то есть самый народ, который всегда желает сохранить веру свою неизменной"[261].
   Ну, Во-первых, Хранитель Православия, Хранитель благочестия в Церкви только один – Христос. Это единственный Гарант существования Церкви.
   Во-вторых, непонятно выражение "тело Церкви". Сама Церковь есть тело Христово (Еф. 1,23). И что же это за "тело тела"? И если народ есть "тело Церкви", то духовенству тогда остается что – быть вне тела Христова?
   В—третьих, народ лишь частица церковной соборности. В Церкви как Теле Христовом есть разные служения. В том числе – иерархическое и богословское. Эти служения не могут осуществлять себя в отрыве от остальных, но и иные части тела Христова без них не могут претендовать на полноту и на целокупное имя "тела"[262]. Поэтому уравнение церковного «тела» и народа надо признать ошибочным.
   Ректор Московской духовной академии прот. Александр Горский подметил эту погрешность славянофильской "соборности" еще в XIX веке: "Хомяков утверждает, что охраняет Церковь от погрешностей не иерархия, а народ, и приводит слова Грамоты патриархов 1848 года. Это несправедливо. Он воображает, что после Вселенских соборов бывали какие—то еще рассуждения у неприсутствовавших на соборах о том, правильно ли решен тот или другой догматический вопрос, и только после рассмотрения и единогласного одобрения принимались эти определения. Это фикция. Таких суждений никто снова не предпринимал, тем менее миряне. Если и было после некоторых соборов, именовавших себя вселенскими, опровержение их, как после собора иконоборческого или флорентийского, то не миряне единственно восставали, но с ними и остальные иерархи, на соборе не присутствовавшие или на соборе терпевшие насилие. Что касается до слов Грамоты, то она имеет ввиду только внешнее охранение, а не развитие и разъяснение учения. Во времена гонения на Православие множество православных естественно должно было защищать пастырей своих, готовых стоять за Православие, и императоры опасались их трогать, например, Валент – Василия Великого. С другой стороны, конечно, и пастыри иногда побаивались своего народа, когда они желали в чем—либо изменить истине. В этом смысле говорится, что и наш раскол немало способствовал сохранению нашей Церкви в древнем ее положении. Но это не дает еще права объяснять непогрешимость Церкви миром, то есть обществом мирян, помимо иерархии: без учителей веры, что было бы это стадо?… Хомяков говорит, что Церковь "оставляет за собой право судить о том, верно ли засвидетельствованы ее вера и ее Предание". Это выводится из истории некоторых соборов, даже имевших притязания на наименование вселенских, которые однако же потом были отринуты Церковью, например, собор Флорентийский. Но что же? Кто отрицал его? Кто осудил его? Народ, но не один народ. А формально осудили его патриархи и епископы, не бывшие во Флоренции, патриархи, которые давали полномочия своим местоблюстителям, представлявшим их лица на соборе, и которые потом могли, и даже обязаны были, поверить действия своих представителей на соборе"[263].
   В—четвертых, весьма странно поступили греческие иерархи, решившие похвастаться перед Европой своей демократичностью и "соборной любовностью" и при этом не нашедшие нужным обсудить заготовку своего послания с крупнейшей православной Церковью мира – с Церковью Российской Империи (ведущим иерархом которой в ту пору был св. Филарет Московский). Это вековечное греческое презрение к "северным варварам" показывает, что патриархи сами не верили в то, что они говорили. Это было не более, чем греческая красивость. Любой, кто имел общение с греками и знает историю Византии, понимает, что возвышенные эпитеты и красивые хвалебные словеса весьма девальвированны в греческой церковной словесности.
   В—пятых, в этом тезисе обнаруживается внутреннее противоречие. Если народ – хранитель Православия, то какое нам дело до того, что сказали восточные патриархи? Вот если бы был проведен на Ближнем Востоке референдум, и в ходе референдума народом был бы одобрен сей тезис, тогда он был бы логичен. А так получается, что высшие иерархи смиренно говорят: народ, послушай нас в последний раз и после знай, что ты, народ, и есть мерило веры.
   В—шестых: сохранить—то веру неизменной церковный народ, конечно, желает. Но знает ли он ее? И как он может хранить то, чего не знает?
   Человек не может хранить то, чего не знает. Человек не знает того, что он не в состоянии рассказать и объяснить. Вот апостол Петр и призывает: "будьте всегда готовы всякому, требующему у вас отчета о вашем уповании, дать ответ" (1 Петр. 3,15). Самый верный способ выучить и запомнить некий материал – это пересказать и объяснить его другому… Так что скорее у протестантов, прихожане которых не расстаются с Библией, народ выступает хранителем той веры, которой он был научен.
   Много раз я просил православные аудитории вспомнить тот апостольский текст, который они слышат чаще всего. Более всего праздников церковного календаря посвящено Божией Матери и ее чтимым иконам. Более всего молебнов служится Божией Матери. Апостольское же чтение в этом случае – это Филип. 2,5—11. В этом тексте есть такие слова: "Он, будучи образом Божиим, не почитал хищением быть равным Богу, но уничижил Себя Самого, приняв образ раба, сделавшись подобным человекам и по виду став как человек, смирил Себя даже до смерти, и смерти крестной. Посему и Бог превознес Его и дал Ему имя выше всякого имени, дабы пред именем Иисуса преклонилось всякое колено небесных, земных, и преисподних". Зачем я прошу православных вспомнить и запомнить эти слова апостола? Да ведь если бы мы помнили эти слова – то у "Свидетелей Иеговы" не оставалось бы никаких шансов для проповеди своего учения в православной стране. Как они могли бы утверждать, будто Библия не учит о том, что Христос был Богом, если бы православные в ответ напоминали им этот текст? Ведь в нем ясно сказано, что Христос не считал воровством считать Себя равным Богу! Если бы Он был лишь Ангелом (пусть даже Архангелом), такое мнение Его о Себе Самом было бы чудовищным кощунством. В том же тексте ясно говорится о том, что именем Иисуса, а не Иеговы должно быть преклонено всякое колено (впрочем, имя Иеговы входит как составная часть в имя Иисуса, которое по еврейски означает "Иегова спасает")… Но даже этот, самый читаемый в Богослужении, библейский текст православные прихожане не помнят и не понимают. И потому даже важнейшую свою святыню – веру в то, что спасать нас пришел Сам Бог, а не Ангел, не могут защитить…
   Народ, который не помнит фундаментальных текстов Писания, не может их пересказать и защитить – христианское ли благочестие он будет хранить?[264] Прав был Алексей Хомяков, когда, оспаривая католическое понимание «кафоличности» как общераспространенности, заметил – «в вашем смысле кафоличны доселе только невежество и порок, действительно свойственные всем племенам и странам»[265].
   А поскольку богословски—догматические вопросы в народе малоизвестны, то возможные перемены в этой области тем более могут оставаться незамеченными.
   На этот свой тезис я однажды встретил возражение: "Но как тогда быть с тем, что православные греки все—таки отвергли Флорентийскую унию (то есть явили чисто ту догматического мышления), в то время как епископат ее подписал? Или этот пример – исключение?"[266]. Нет, это даже не исключение. Это просто – не пример. Народ, хоть и глухо роптал, но в общем—то не восстал ни в 1439 году, ни в 1452—м (официальное объявление унии в Константинополе произошло 12 декабря 1452 г. в храме Св. Софии)[267]. Не народный бунт смел унию, а турки (точнее – Промысл Божий через турок, которым Он передал власть над Константинополем)…
   Народ же в последний день Константинополя устремился именно в тот самый храм Св. Софии, который формально был уже униатским. Та, последняя литургия, о которой потом сложили так много легенд, была униатской… Но для турок, захвативших Константинополь всего лишь через полгода после обнародования унии, было политически выгодно отколоть восточных христиан от западных. Идея унии лишилась государственной, светской поддержки. И потому для епископата, не связанного более императорской волей, уже не составило труда отвергнуть униональные подписи… А в Москве не возмутились ни епископы, ни народ. Тут при известии о заключении унии "вси князи умолчаша и бояри и инии мнози, еще же паче и епископы рускиа вси умолчаша и воздремаша и уснуша". Здесь отторжение унии (изгнание митрополита Исидора) произошло по инициативе и воле великого князя Василия Васильевича[268]. Кстати, именно Исидор в 1452 г. уже в качестве папского посла и возглашал унию с Констанинопольской Церковью (спустя полгода он убежит от турок, переодевшись простолюдином)… А в другой византийской столице – Фессалониках – народ не принял св. Григория Паламу в качестве своего архиепископа[269].
   А о том, что богословские революции могут происходить незаметно для народа, свидетельствует хотя бы история русского богословия: двухсотлетнее пленение школьного богословия католической схоластикой вызвало в конце концов протест среди самих ученых богословов (вспомним хотя бы архиеп. Сергия (Страгородского) свя. Феодора (Поздеевского), свят. Илариона (Троицкого)), но не в монастырях и не на приходах… И вновь повторю свой аргумент: исходя из формулы "народ хранитель благочестия" нельзя объяснить, отчего, например, народ Западной Украины своим сердцем принял унию, а народ Восточной – опять же сердцем ее отверг…
   Наконец, стоит помнить, что в Послании Патриархов тот народ, что хранит благочестие, по гречески назван laos, а не eqnos. Этот народ не имеет отношения к этническим общностям и к социологическим вопросам. Здесь "народ" – это "верные", люди Церкви, люди, живущие Церковью и живущие церковно. О них говорит формулировка "Катихизиса" современника авторов "Послания" – московского святителя Филарета: "Все истинно верующие, соединенные Священным Преданием веры, составляют из себя Церковь, которая и есть верное хранилище Священного Предания"[270]. Здесь вполне осознанный и нарочитый круг в определении: те, кто в Предании, и хранят Предание. Не народ, но верные хранят веру. Верные же – это те, кто достойно и «с рассуждением» (ср. 1 Кор. 11,29) участвуют в Литургии верных.
   Есть еще в греческом языке для обозначения народа слово демос. Может быть, именно демос свят и непогрешим? В текстах Новго Завета слово демос употребляется три раза: Деян. 12,22: «а народ восклицал: это голос Бога, а не человека» – и это была всенародная лесть Ироду. А в Деян. 17,5 и 19,30—33 демос – это толпа. «Толпа – хранитель благочестия» звучит несколько странно…
   Так, может, всегда "чувствует" Православие этнос? Насколько православно, «верно» православное население православных стран? Насколько «рассудительно» его участие в Литургии? Нет – богословскую работу по уяснению истин Предания нельзя подменять этнографическими исследованиями того, «какую веру верует» этнос. Руссоизм, «народничество», народопоклонство неприемлемы в богословии. Призывы к «опрощению», обучению «у народа», «слиянию с народной стихией» опасны – как опасны любые призывы к играм со стихиями. И если мы «со Христом умерли для стихий» (Кол. 2,20) – то эта смертность (в смысле неподвижность, отсутствие реакции на провокации и приглашения со стороны мирских стихий) должна быть распространена и на стихию народную.
   И уже тем более нельзя из этой формулы выводить нечто более радикальное: мол, народная вера и есть нормативное Православие и критерий праволавия. Не все то, во что верит прихожанин, православно. Не все свои верования он почерпнул из церковной проповеди, из Писания и святых отцов[271]. Не все приходские «предания» тождественны преданиям вселенским. И не все свои верования прихожанин раскрывал перед духовником и повергал его суду. Не все даже замеченные псевдоправославные верования духовник счел пастырски необходимым оспорить[272].