Харитонов на третьи бессонные сутки стал проваливаться в дрему. Старший матрос Грицак, не дай ему Бог здоровья, не мог простить своему же земляку неповиновения и неисполнения команд. В чем-то Грицак, конечно, был прав: где вы видели матроса с рыжей бородой или вообще с бородой? Грицак его видел перед собой каждый день и так внутренне из-за этого расстраивался, что переставал чувствовать себя командиром. А для того, чтобы почувствовать себя командиром снова – надо было наказать младшего матроса. Вот Грицак и гонял его по двадцать четыре часа в сутки, а чтобы тот без спросу не отдыхал – сам Федор Грицак старался быть постоянно рядом. Он сидел на корме рядом с Харитоновым и смотрел в утренний горизонт. Федор тоже то и дело проваливался в дрему, и вот перед очередным провалом он заметил на горизонте черную точку. Грицак собрался с силами, открыл глаза, достал из своей полевой сумки бинокль и приставил окуляры к уставшим глазам.
   Точка оказалась лодкой, полной гитлеровцев.
   – Харитонов! – через силу выкрикнул Грицак. – Принеси из кубрика ящик гранат!
   Рыжебородый, шатаясь, заковылял к кубрику. Принес ящик и спросил:
   – А зачем?
   – Вражеская атака. Прицепи флаг к радиомачте! Стой! Отставить!.. Нет, цепляй!
   Харитонов терпеливо дослушал до конца и выполнил приказ. Теперь и он уже видел небольшую шлюпку с десятком немецких матросов, едва шевеливших веслами в их направлении. На вражескую атаку это было не похоже, тем более, что, приблизившись до метров трехсот, они что-то закричали и замахали руками.
   – Кажется, сдаются! – самодовольно произнес старший матрос.
   Немцы опять взялись за весла, а один из них поднял в руке автомат, к дулу которого была привязана белая тряпка.
   – Раз, два, три… – считал немцев Грицак. – Восемь гадов и ни одного офицера…
   – Вир капитулирен! – хрипло закричал один из немцев.
   – Это хорошо… – кивнул старший матрос.
   Немцы опустили весла на воду метрах в десяти от борта баржи и напряженно-выжидающе смотрели на двух советских матросов, один из которых показался им очень дикого вида и нрава, а второй, гладко выбритый и державший автомат за ремень, не вызывал явного беспокойства. Немцы негромко посовещались и стали на виду у Грицака и Харитонова бросать в воду свои автоматы.
   Грицак опустился на корточки возле гранатного ящика и, сощурившись, наблюдал за врагами, напрашивающимися в плен.
   – Надо им что-то крикнуть… – Харитонов обернулся к командиру.
   – Не надо, – отрезал Грицак. – Их родина нам скажет спасибо!
   Он нащупал в ящике гранату, натренированно сорвал чеку и метнул гранату прямо в лодку.
   – Ложись! – крикнул он, падая на палубу.
   Харитонов грохнулся лицом вниз.
   Взрыв взметнул вверх воду, дерево и людей. Рядом с головой Харитонова звякнул осколок, ударившись о железную палубу. Харитонов открыл глаза и увидел, что это не осколок – перед ним лежал оторванный взрывом палец с обручальным золотым кольцом. Рыжебородый зажмурился и тут же почувствовал во рту горький привкус – затошнило. Постарался сдержаться, но не смог. Отполз к борту и перегнулся. Когда немного отпустило, Харитонов приподнялся и огляделся по сторонам. По розоватой воде плавали обломки шлюпки. Грицак спокойно сидел на палубе и, зевая, поглядывал на своего подчиненного.
   – Ладно. Черт с тобой, иди спать! – проговорил он.
   – Зачем ты?.. – заторможенно спросил Харитонов, не глядя на Грицака.
   – Для справедливости. Если нам нельзя сдаваться в плен, то почему им можно?! Потом, их восемь, а нас – двое… А если б они узнали, что винта нет и что нас только двое, – нам бы конец. Ну подумай, что нам с ними делать в открытом море? Иди спать! Стой!
   Грицак поднялся на ноги, разогнул спину и внимательным взглядом прошелся по палубе.
   – Вот что, – сказал он непривычно мягким голосом. – Сними с радиомачты флаг и иди спать!
   Этой ночью в небе появился черный дирижабль и медленно, выключив мотор и пользуясь попутным ветром, пролетел над спящей баржей в кудаугодном направлении…
 
   Штиль продолжался и на следующий день. Харитонов спал в кубрике уже вторые сутки, но старшему матросу Грицаку не хотелось его будить. Он гулял по палубе и даже мурлыкал себе что-то под нос. Места для прогулки было, конечно, маловато, но зато он имел все права считаться здесь хозяином и капитаном.
   Грицак остановился у бортика, окинул хозяйским взглядом горизонты, потом посмотрел себе под ноги и, увидев оторванный палец, скривил губы, взмахнул правой ногой – и полетел человеческий осколок в воду, блеснув на прощанье обручальным кольцом.
   – Ну вот и я послужил делу победы! – постарался как можно самоувереннее произнести старший матрос.
   Прозвучало довольно убедительно. Грицак успокоился, провел ладонью по щекам, проверяя, не пора ли бриться. Сразу же кольнула неприятная мысль, протестовавшая против рыжей бороды Харитонова. Грицак прогнал ее, полностью сознавая ее правоту и собственное бессилие. Он представлял себе, в каком именно случае рыжая борода Харитонова принесет ему неприятности. Случиться это может только неожиданно, когда вдруг выплывет на их затерянную баржу какое-нибудь наше судно и первый его офицер, поднявшись на палубу, влепит ему, Грицаку, взыскание за отклонение от норм дисциплины и устава. Хорошо, если б увидеть это судно заранее, чтобы Харитонов успел сбрить свою «саперно-лопаточную», как он ее сам называет. Нет ничего хуже, чем командовать земляками, особенно, если ты с ними вместе вырос. До них просто не доходит, что ты их командир и в твоих силах решать их судьбы, награждать их и наказывать. Как только наши найдут баржу, надо будет обратиться с рапортом о замене младшего матроса. Пускай кого угодно дают, хоть якута, который плавать не умеет, но главное – чтобы он его в первый раз видел.

5

   Той ночью в небе появился черный дирижабль. Выключив моторы, он летел над морем в кудаугодном направлении. В гондоле дирижабля никого не было, хотя посредине ее и стояла табуретка, на полу валялся мелкий мусор, а в углу находилась большая картонная коробка, вмещавшая больше тысячи пачек сигарет «Друг».
   Ночь была удивительно спокойной.
   Наэлектризованная морская гладь напоминала сплошную взлетную полосу.
   Лишь высоко в небе, там, где перед грозой летают дирижабли, дул легкий ветерок. Безвредный и не несущий с собою ничего, кроме потоков теплого воздуха.
   Природа отдыхала, и не верилось, что ее отдых продлится долго, не верилось, что люди не устанут жить в мире и тишине.
   Но ведь действительно не было для них никогда ни мира, ни тишины. То, что может позволить себе природа, – человечество себе не позволяет.
   И той ночью лишь отсутствие человека создавало тишину и мир. И даже творение человека, оставшееся без своего Создателя, выглядело естественным продуктом природной эволюции птиц.
   И не было ничего удивительного в том, что творение человека само по себе, без своего Создателя, смогло подняться намного выше человека. И смогло прижиться в небе, словно птица или облако.
   Грицак, открыв ленд-лизовскую тушенку, которой был забит весь камбуз, ковырнул пальцами свиную мякоть и подбросил кружившим над баржей чайкам. Две камнем бросились вниз за кормом, столкнувшись, передрались между собой, а кусочек мяса тем временем, попрощавшись с глупыми птицами, нырнул кормить рыб.
   Грицак ухмыльнулся и бросил чайкам еще тушенки. На этот раз одна птица, опередив остальных, склевала мясо и, словно от сытости медленно взмахивая крыльями, снова взлетела повыше, потом, расправив широкие крылья, принялась отсчитывать спиральные круги над никуда не плывущей баржей.
   Старший матрос, задрав голову, швырял птицам, которых терпеть не мог, опротивевшую за последние два с лишним месяца тушенку. Швырял, словно выбрасывал, не думая ни о птицах, ни о чем другом.
   Неожиданно он помрачнел, прошелся по палубе, взял в руки автомат и разрядил магазин в круживших птиц. Одна беспомощно плюхнулась в воду. А Грицак, удовлетворенно проследив за ее падением, положил автомат на палубу и присел.
   От прогрохотавшей автоматной очереди в кубрике проснулся Харитонов. Поворочался на верхней койке и, полностью придя в себя, вытащил из-под подушки перечитанную уже много раз книгу П. Ионова и раскрыл ее посередине. Текст он знал почти наизусть и был от него не в восторге, о чем не раз писал в своих письмах здесь, на барже. Письма П. Ионову лежали отдельной стопкой в его тумбочке. Если бы их напечатали, вышла бы книга даже потолще ионовской, а главное, в ней было бы больше полезного смысла. Так, по крайней мере, считал сам Харитонов.
   Подул холодный ветер. Грицак посмотрел на почерневший горизонт и недовольно скривил губы. Еще полчаса – и морская поверхность закипит, как вода в чайнике, и еще неизвестно, выдержит ли их баржа очередное буйство природы.
   Чайки улетели. Грицак пододвинул к себе автомат, в мыслях сожалея о невозможности расстрелять из него осточертевшую стихию со всеми ее выкрутасами.
 
   Шторм длился день, ночь и еще день и под конец вклинил баржу меж двух массивных камней, потрепал ее, отчего она, поерзав, села на прибрежную отмель крепко и надолго, потом затих. А вскоре и вода сошла, обнажив покореженное днище – по лунному желанию произошел отлив.
   Грицак облегченно вздохнул. Ему было отчего радоваться и за что благодарить этот шторм. В другое время он бы проклял стихию и все ветра, но теперь перед ним был берег: песок, скалы и чуть заметная в дымке зелень деревьев. Перед ним лежала не просто земля – перед ним, избитая дождями и грозами, обветренная зюйдами и нордами, была его жизнь, ее продолжение. А что может быть важнее для человека, сдержанно и скрытно ожидавшего своей гибели?!
   Все. Морские мучения позади. Кому суждено было найти смерть в пучине, тот не пропустил своей участи, как не пропустили ее немецкие матросы.
   Харитонов, обессилевший от шторма, с синевой под глазами, приподнялся на локтях с койки, не веря в реальность затишья, и снова рухнул на спину. Качка его выпотрошила на неделю вперед, в ушах все еще продолжался скрежет железа, грохот ползающих по трюму ящиков с динамитом, рокот волн, с упорством бьющихся в борта.
   Грицак спустился в кубрик, нашел глазами Харитонова, неприязненно сжал губы.
   – Причалили! – сказал он и вышел.
   Харитонов повернул голову вслед старшему матросу, сбросил ноги на пол и, стараясь устоять, словно шторм все еще продолжался, схватился за верхнюю койку. Постояв так минуту или две, он опустил руки и неуверенными шагами направился к выходу из кубрика.
   – Можешь отлеживаться! – негромко и не по-командирски сказал Грицак, забросил автомат за плечо и спрыгнул на песок. – Я на разведку!
   Харитонов мотнул головой и остался стоять на палубе, провожая уставшим взглядом своего командира.
   Командир бодро вскарабкался на скалистый берег и пропал из виду.
   Быстро опустился вечер. Шипели невысокие волны, набегавшие на берег.
   Харитонов, придя в себя, достал ножницы, бритву и зеркало и принялся не спеша избавляться от своей роскошной рыжей бороды.
   И зачем только Грицак так нервничал?! Словно Харитонов какой-то несознательный бунтарь! Будто он не соображает, когда и что можно, а когда нельзя! Вот сейчас действительно надо привести себя в смотровой вид – вернется Грицак с каким-нибудь пехотинцем при звездах на погонах и тогда за эту бороду без труда можно и в штрафбат загреметь. Но когда Грицак вернется – Харитонов уже превратится в выбритого до синевы образцового матроса. Странно, что командир ушел как-то не по-военному, задачи не поставил. Знает, наверно, что Харитонов не дурак и сам сообразит, что раз он остался один на барже с таким грузом – значит надо стоять на вахте, пока не вернется Грицак. А стоять на вахте – значит смотреть по сторонам, а думать о своем, вспоминать о доме, об озере, из которого вытекает река Онега, о мирном времени, которое обязательно наступит, и тогда он, матрос Харитонов, сможет наконец заняться любимым делом, которым он еще не занимался. Он найдет людей, для которых самое главное в жизни – дирижабли, он найдет их и останется с ними. Будет работать за кусок хлеба и кружку молока в день. И еще он отправит все написанные письма П. Ионову, и встретится с ним, и уговорит его написать другую книгу, книгу о мирных дирижаблях…
   Вечерняя вахта под продолжающееся шипение волны превратилась в ночную. Черная поверхность воды качала отражения далеких звезд, а желтая луна, словно вырезанная из вологодского масла, то с любопытством смотрелась в ночное зеркало океана, то пряталась за недозрелые грозовые тучи.
   «Да разве можно считать меня недисциплинированным?! – думал Харитонов, выискивая в небе спрятавшуюся луну. – Разве я не выполнил хоть один толковый приказ? Для великого дела победы все, что от меня зависит, – я делаю! Но пусть мне кто-нибудь из генералов объяснит: как ежедневное бритье может приблизить гибель врагов? Приказал Грицак спать на верхней койке, хотя в кубрике полно нижних, – я сплю и даже понимаю, почему Грицак спит внизу, а я вверху болтаюсь. Потому, что он – командир, и я должен всячески ощущать свою подчиняемость…»
   На третьи сутки бессменной вахты Харитонов усомнился в своей стойкости и решил хоть бы часок подремать. Устало забрался на свою верхнюю койку – словно уже в кровь вошел приказ Грицака, ведь куда удобнее спать внизу, – лег на спину и смежил веки.
   Сон навалился как огромной силы шквал, пригвоздив его к койке и лишив сил. Он только почувствовал, как быстро обмякает его тело, как сами собой отнимаются руки и ноги. Это был плен, из которого одним усилием воли не вырваться. Тело ушло из подчинения.
   Прилив щекотал днище глубоко засевшей в песке баржи, а обычно крикливые чайки молча кружили, безразлично кося глазками на только что зачатый природою розовый рассвет.
   Сон начал возвращать Харитонову силы, и Харитонов снова ощутил себя, ощутил свою самостоятельность и цельность, и тело слушалось его, и бежал он куда-то во сне своем, а потом, добежав до вершины горы, огляделся и радостно оскалился, остановив свой взгляд на зависшем над лесом черном дирижабле. Вместе с радостью от увиденного возникло желание перекрасить свою мечту из черного цвета, который спасал воображаемый дирижабль от ночного зенитного огня, в какой-нибудь яркий и радостный цвет, но для этого нужна краска, и дирижабль должен быть рядом. Впрочем, дирижабль ничего не должен, и разве можно перекрашивать мечту, словно это забор или калитка?! Нет, пусть пока будет темным, а когда станет очень солнечно – он сам выцветет, посветлеет и никакое перекрашивание не понадобится.
   Харитонов прилег на поляне, посмотрев еще разок на свою мечту, и решил вздремнуть, но тут какая-то неведомая сила теплой рукой сжала ему горло и стала давить. От испуга Харитонова взяла оторопь – тело онемело, чьи-то пальцы все глубже вдавливались в шею. Харитонов понял, что все сейчас прекратится и наступит конец его нищей настоящей жизни, а следом закончится и богатая, но придуманная. Сердце замедлило ритм, легкие скукожились. Он огромным усилием поднял тяжелые многотонные веки, но кошмар продолжался и тело не слушалось.
   – Неужели это не сон? – Харитонов, скосив взгляд влево, различил в темноте стенку кубрика. Хотел повернуть голову, хотел поднять руку или пошевелить пальцами, хотел посадить дирижабль на берегу озера Лача… Одни несбыточные желания. Так подкатывается медленная смерть, ожидаемая смерть, которая намного страшнее любой неожиданной.
   Харитонов еще раз попробовал напрячь руку и хоть как-то оживить ее. Показалось, что возникла некая слабая связь между его желанием и действием руки. Рука, словно сделав снисхождение, пошевелилась, и теперь Харитонов ощутил ее, точнее, он ощутил схваченный судорогой локтевой сустав, ощутил немоту в пальцах и даже смог приподнять сведенную руку. Теперь надо быстрее освободить горло – иначе он задохнется и всякая борьба за жизнь потеряет смысл. Он поднес непослушную руку к шее и ощутил чужое тепло. Харитонов резко столкнул с шеи невидимую вражескую руку. Раздался писк, и вниз полетела пригревшаяся на шее у Харитонова крыса. Грохнулась о деревянный настил пола и тут же барабанной дробью перебежала в дальний угол кубрика, где и притаилась.
   Очумевший Харитонов снова смежил веки. Силы мало-помалу стали возвращаться к нему уже не во сне, а в реальности. Выровнялось дыхание, и легкие с жадностью распирали грудь, наслаждаясь вновь обретенной свободой вдоха и выдоха.
   Харитонов встал. С указательного пальца слетела капля крови, и он увидел глубокую царапину – след крысиного когтя. В уме не укладывалось, откуда взялась эта крыса и как она забралась на подвешенную к потолку койку.
   Вышел на палубу – солнце в зените, полуденное время. Странно, кажется, только что была ночь… В это время с Лачи в Каргополь возвращаются рыбаки. Но что с Грицаком? Почему его до сих пор нет? Пропал? Погиб? Или сразу арестовали и проводят дознание?! А если он вообще не вернется? Что тогда? Сидеть на барже, пока НЗ не закончится, а потом пустить себя на воздух с помощью своего же груза? Уже, правда, не только себя, но и еще одну живую тварь.
   Мысли Харитонова не могли надолго отходить от страшного сна, перешедшего в реальность. Харитонов не верил в многозначительные случайности. Что-то эта крыса обозначала, может, то, что Грицак не вернется?! Вполне может быть – она ощутила нынешнее и грядущее одиночество Харитонова и пришла к нему показать, что он не один. Пришла к нему как божье знамение, убеждая жить и бороться за жизнь, думать о ясном и толковать непонятное.
   Грицак не вернется. В этом Харитонов уже был уверен.
   Странно, что крыса никогда прежде не показывалась на глаза и не заявляла о своем присутствии.
   И все-таки Грицак не вернется. Ждать его, охраняя баржу, не имеет смысла, но бросить динамит и уйти на поиски жизни, к которой можно присоседить свою жизнь, так просто нельзя. Надо объяснить себе необходимость ухода или придумать нечто, некое действие, снимающее с него, Харитонова, бремя долга, но не дающее никому права называть его предателем и дезертиром. Теперь уже становится понятнее, чего он хочет: он хочет уйти отсюда так, чтобы одновременно не покидать взрывоопасный груз, в котором наверняка нуждаются ночные бойцы партизанских отрядов и диверсионных групп. Да, он обязательно уйдет, но должна остаться взаимосвязь между ним и баржей.
   Харитонов полез в трюм и взялся за дело. Он соединил в одну нить несколько огромных клубков бикфордова шнура, хвостик его прикрутил к брикету динамита, способному разбудить от мирного сна тысячи своих собратьев по трюму, а второй конец вытащил на палубу, а потом и на берег. Дернул шнур на себя – он легко подчинился.
   Порядок. Теперь он соберет вещмешок и, за отсутствием чемодана, посидит на этом вещмешке на дорожку. Потом – в путь…
   Харитонов зажал конец шнура в кулаке и, наклонясь вперед для равновесия – вещмешок с ленд-лизовской тушенкой и галетами весил немало, – стал карабкаться на невысокий скалистый берег. За берегом вздымался к небу холм, почти лишенный растительности. Дойдя до его вершины, Харитонов остановился и отдышался.
   План дальнейших действий был чрезвычайно прост. Каким бы долгим ни был путь – в конце концов он выйдет к людям. Если выйдет к своим – передаст им шнур, и они без труда найдут баржу. Ну а если нарвется на врагов – надо будет успеть незаметно поджечь шнур и отбежать в другую сторону, и тогда его душа, воспарившая над этой войной, увидит на берегу Японского моря большой силы взрыв…
   Спускаясь по другой стороне холма, Харитонов увидел впереди величественные сопки, покрытые лесом. Перед ним лежала тайга, хозяйка этих мест, неуправляемая воля которой решала судьбы людей и зверей, попавших в ее владения, иногда переплетая эти судьбы, делая их взаимозависимыми. Кажется, это Грицак рассказывал, как неподалеку от берега партизаны нашли два обнявшихся скелета: волчий и человеческий.
   Не пройдя и половины пути до вершины первой сопки, Харитонов сделал привал. Чтобы освободить руку, он тройным узлом привязал шнур к лямке вещмешка. Шнур тянулся легко и неощутимо.
   Присев под кедром, Харитонов перевел дух, огляделся по сторонам. Сверху доносился шепот ветра, расчесывавшего кроны, а внизу стоял штиль. Земля была покрыта коричневой прошлогодней хвоей и болезненно-салатового цвета травинками, обозначавшими, как это ни странно, окончание весны.
 
   Посидел и хватит. Надо идти, тянуть шнур дальше. На вершине сопки он обязательно кого-нибудь встретит. Или своих, или врагов. Пятьдесят на пятьдесят. Во время войны любая сопка, любой, пусть даже едва приметный холм называется высотой, а высота незахваченной не бывает. Хотя первый, прибрежный холм, и оказался незахваченным…

6

   В густой пирог темноты снизу вверх медленно вонзился луч прожектора. Вонзился и застрял, так и не пробив этот пирог насквозь, так и не добравшись до света.
   Возле машины на голой сухой земле сидели шофер и Горыч.
   Смотрели на луч.
   Молчали.
   – Ты помнишь, как в городе горел театр? – неожиданно спросил Горыч.
   – Ну, – напарник кивнул.
   – Это было ночью, и огонь освещал всю центральную площадь.
   – Я не видел, – проговорил шофер. – В командировку уезжал. Налаживал производство деревянных игрушек.
   Горыч усмехнулся.
   – А чего это ты игрушками занимался?
   – Поручили. В области вырубали леса, а дерево некуда было девать. Вот и решили тогда пустить древесину на игрушки…
   – Театр тоже был деревянным… – Горыч закрыл глаза. – Не могу долго смотреть на свет… – пожаловался он.
   – Давай выключим! – предложил шофер.
   – Подожди, я отойду на минутку.
   Горыч поднялся на ноги и направился в темноту.
   Время шло без смены дня и ночи, без ветров. Тишина была во власти двух людей. Только они могли ее сохранять или нарушать.
   Но сами люди были во власти темноты, и, хоть они могли зажигать прожектор, – от его луча веяло холодом. Когда он горел – темнота подступала вплотную. Люди сами себе казались настолько уязвимыми, что хотелось оставить этот прожектор, оставить машину и бежать.
   Они не признавались друг другу в своих страхах. Может быть, они даже не признавались сами себе. И лишь одно желание позволяло им забывать о страхе, о своей постоянной уязвимости – желание включать прожектор и смотреть, как его луч уходит вверх. Луч был последней надеждой на то, что в конце концов они вернутся к нормальной жизни, к ветрам, к травам, к восходам и заходам солнца. Пока светил луч – жила надежда.
   Горыч отходил все дальше и дальше. Наконец остановился и повернулся лицом к лучу. Отсюда этот луч выглядел неописуемо красивым. Роскошный ярко-желтый столб света. И даже темнота рядом с ним казалась синеватой. А машины не было видно. Только луч, словно колонна, подпирающая небо. Жаль, что неба не было. Ведь небо – это тучи или звезды. А здесь неба не было.
   – Эй! – изо всех сил крикнул Горыч и удивился, как тихо прозвучал его голос. – Эй! Иди сюда!
   «Может, это потому, что я уже давно не кричал?! – подумал он. – Так долго говорил шепотом…»
   Увидев перед лучом силуэт идущего в его сторону шофера, Горыч успокоился.
   Раз идет, значит, услышал. А расстояние-то немалое!
   Горыч прикрыл глаза.
   Снова в памяти возник горящий театр. Лунная ночь. Он провожал Ирину, целый вечер они гуляли по городу. Были в парке, катались на лодке, а потом долго сидели на скамейке. Театр был построен очень давно, но в то время он не работал. Старых артистов уже не было: кто сам умер, кто исчез, а новые еще не выросли. Но тогда писали, что театр вот-вот откроется. Будет премьера. В антракте – буфет. Они с Ириной собирались ходить в театр каждую неделю. Собирались ходить и смотреть на настоящую жизнь. Говорили, что в театре будут идти только пьесы Горького. Но незадолго до обещанного открытия он сгорел. Горел он очень долго. Так долго, что сотни жителей успели проснуться, встать и выйти на площадь, где до утра и стояли, до тех пор, пока от театра не осталась черная груда обгоревших балок и досок. Только после этого горожане стали расходиться. У многих в глазах блестели слезы. Ирина тоже плакала и постоянно спрашивала: «Почему они не тушили его?» Горыч не знал почему и поэтому молчал. Все видели, что его не тушили, и все молчали, хотя наверняка каждый задавался этим вопросом. Но, наверно, не тушили потому, что не могли. Горыч был уверен, что должны быть какие-то очень серьезные причины не тушить театр. Иначе его сразу бы потушили, тем более, что пожарная команда стояла за углом. А раз не тушили – значит, нельзя было.
   Горыч почувствовал, что глаза слезятся.