Словно после дурного сна, в голове Харитонова стоял шум, мешавший привести в порядок мысли и желания. В ушах все еще звучал, затихая, детский голос.
   Время, видно, уже приблизило вечер. В землянке стало прохладнее и заметно темнее. Харитонов протер глаза, встал на земляной пол, наклонился к щели, сквозь которую совсем недавно бил пучок света. Увидел костер и сумрак, окружавший огонь. Рядом, должно быть, сидит на своем теплом посту этот генерал Лыков. Плохо, что землянка так близко – любой шум может привлечь внимание генерала, и тогда придется Изводьеву расстрелять арестанта за попытку побега. Ладно, не ждать же в самом деле наступления утра. Харитонов подошел к двери, нажал на нее плечом, проверяя запор. Дверь спокойно приоткрылась – неужели солдат щелкнул задвижкой просто так, для вида? Арестант вышел из землянки и замер, прислушиваясь. Треск веток в костре – единственная музыка этого вечера – долетел до его ушей. Запах дыма был по-детски ласков, щекотал нос. Спиной к Харитонову сидел генерал, без движения, словно памятник или камень. И вдруг чья-то рука опустилась на плечо арестованного. Он едва сдержал крик. Испуг прогнал мурашек по спине, бешено застучало сердце.
   – Кто? – выдавил шепотом Харитонов.
   – Я, Изводьев! – тоже шепотом ответил солдат.
   Снова наступило молчание, в котором кроме треска костра Харитонов слышал дыхание еще одного человека.
   – Бежишь, что ли? – снова прозвучал в шею теплый от дыхания шепот Изводьева.
   – Да, – ответил Харитонов. – Где мой вещмешок?
   – Будь здесь, – сказал Изводьев и зашуршал по старой листве.
   Харитонов остановил взгляд на генерале, но тот не шевелился. Может быть, спал?
   – Держи! – солдат опустил на спину Харитонову вещмешок, а арестованный быстро продел руки в лямки и тотчас проверил шнур. Он был на месте.
   – Со мной не хочешь? – спросил, не оборачиваясь, Харитонов.
   – Ноги болят, – ответил Изводьев. – Да и куда? Ты знаешь, куда идешь?
   – Нет, – признался Харитонов.
   – Тогда зачем зовешь?! Может, лучше останешься? Может, тебя и не сразу расстреляют. Смерть все равно всегда при нас.
   – Прощай, – прошептал Харитонов и, так и не обернувшись, осторожно обошел костер, пройдя почти по самой кромке темноты. А потом ветки и стволы наслаивались на красное пятно костра, пока уже не осталась от него всего лишь яркая точка. Тогда Харитонов присел на склоне и стал ждать восхода солнца, которое осветит путь и отогреет.
   Арест, костер и неподвижный генерал – все это осталось позади, в каких-то двухстах метрах от него. Харитонов смотрел на точку костра. Смотрел и в мыслях прощался с первыми «своими», которых он встретил и которых оставлял здесь, на сопке, во вражеском окружении, невидимом и неощутимом. Сколько лет они еще будут ждать врагов? Харитонов этого не знал, но в душе желал им встретить врагов как можно скорее, чтобы двенадцать лет бессонного боевого дежурства не оказались без толку потраченной частью жизни. Дай им бог скорых врагов. У Харитонова заболели глаза от долгого глядения в одну точку. Достал грибы и сжевал их сырыми. Ел и вспоминал вкус маринованных рыжиков. Очень хотелось ощутить его еще раз, но сырые белые грибы были безвкусны.

7

   За забором скита, высоким частоколом из сосновых бревен, находилось кладбище. Уже больше двух столетий считалось оно священным: через месяц после смерти любого старовера, пусть даже грудного дитяти, сюда приходили все во главе со старейшиной и проверяли: пустил ли корни, пророс ли деревянный крест над свежей могилой. Если пророс – значит, в него перешли святые силы умершего. Если же не принялся крест на могиле и помертвело дерево, то больше за этой могилой не ухаживали. Среди проросших крестов была одна дикая груша, исковерканный ствол которой и раньше с трудом напоминал форму креста. Прорастал он во время дождей, которые пригнули его к земле так, что в конце концов он уже не стоял, а лежал на могиле и так плашмя корни пустил, а новый ствол стал подниматься неровно. Когда-то детишки пробирались сюда за дичками. Старшие ругали и пороли их за это нещадно, но потом кто-то сказал, что если крест пророс, то злых сил бояться нечего. Святая груша не может не дать святых плодов. После этого каждой осенью ребятам было раздолье. Однако омрачало многих то, что никто не мог вспомнить, кого похоронили под грушевым крестом. Хоть и недавно это было, но у всех словно память отшибло. Пытались посмотреть, кто за последнее время умирал и где кого хоронили. Так, на удивление, у каждого умершего была своя могила и свой крест, а кто лежал под грушей – так и не поняли.
   С тех пор минуло немало лет и жизней, и остались в скиту лишь Иван Тимофеич Корнягин и трое его сыновей. Жили раздельно, но работали вместе. Иван Тимофеич был старейшиной, а стало быть, духовным отцом своим сыновьям. С того дня, как похоронил он свою жену, стал все чаще закрываться по вечерам в часовенке и думать. Сыновья знали, что с отцом происходит что-то странное, но спросить его об этом не решались.
   В весеннее воскресенье Иван Тимофеич объявил сыновьям, собравшимся в часовне для молитвы, о том, что отныне он не позволяет им обращаться к Господу до тех пор, пока он самолично не перепишет учение.
   – Зачем? – удивился старший сын Владимир. – Ведь учению тысячи лет!
   – Может, и не в учении дело, – согласился отец. – Но я в ответе пред небом за вас. Будущего у нас здесь не будет, а одним прошлым не проживешь, хотя частию его стать возможно. Одним словом, надо будет уходить отсюда. Здесь у вас не будет детей, как нет и жен. Кладбище разрослось, а теплых домов осталось только четыре, и в каждом из них по одному человеку…
   – А куда идти? Разве есть где рядом люди? – спросил средний, Николай.
   – Когда ваш прадед привел сюда людей, вокруг на сотни верст не было никакого жилья. Но с тех пор прошло много времени. Может, кто-нибудь еще пришел и привел за собой невдалеке отсюда? Нам надо искать. Не знаю, отчего наши беды… Но теперь по воскресеньям мы станем трудиться во славу Господню, будем строить колокол.
   – Из чего, как? – подал голос младший сын Андрей.
   – Да ведь нет ни серебра, ни меди… – добавил Николай.
   – Я думал об этом, – кивнул отец. – Нам нужно новое учение и новый колокол. Колокол, который будет звучать даже тогда, когда мы уйдем отсюда.
   Сыновья чувствовали себя неловко, первый раз ведя такие разговоры в часовне, первый раз слушая не проповедь отца, стоящего перед иконостасом, а его странные, непонятные мысли. Владимир перевел взгляд с Ивана Тимофеича на лик Иисуса, и стало ему стыдно за отца своего перед Господом, но промолчал он.
   – Я придумал такой колокол… – продолжал Иван Тимофеич, – а если вы думаете, что я не смогу переписать учение…
   Сыновья молчали.
   – Колокол начнем делать сегодня. Из старого кедра, что упал прошлой зимой рядом с воротами.
   – Деревянный?! – вырвалось у Андрея, и он засомневался, что отец их в здравом уме.
   – Да, деревянный, – подтвердил Иван Тимофеич. – Но скажите сперва: пойдете ли со мной?
   После минутного молчания Владимир кивнул. Андрей и Николай кивнули следом.
   – После того, как наш колокол зазвучит, Господь пошлет нам знамение и укажет путь отсюда. – Иван Тимофеич отошел от иконостаса, чуть помедлил и неожиданно быстро вышел из часовни.
   Кедр, упавший минувшей зимой, был шириной в три человеческих обхвата. Взяв пилу и топоры, последние жители скита принялись за работу. Отец давал указания, сыновья работали молча. Перед закатом разом взглянули на солнце, перекрестились и вошли в ворота скита. Сыновья пребывали в смущении и даже друг на друга не смотрели. Так молча и разошлись по своим срубам. Только отец выглядел уверенно, твердой походкой шагая к дому. Он давно мечтал об этом дне – и он наступил. Наступило и окончилось первое в его жизни и в жизни его детей рабочее воскресенье. Значит, сломалась испоконвечная традиция и заповедь, а значит, можно ломать и дальше, и тогда они найдут свой путь к Господу и получат его благословение на всю дальнейшую жизнь. Ведь если бы древнее учение было верно, то давно бы уже на земле возникло царство Божее и не творилось бы столько зла, и не пришлось бы его деду уводить за собой в тайгу единоверцев, преследуемых плутами-священнослужителями, служившими прежде всего себе, а уж потом Господу.
   Владимир, придя домой, стал на колени перед иконой Богородицы и протянул к ней руки, показал ей ладони. Взгляд Богородицы был добрым, но смотрела она куда-то дальше, сквозь Владимира, и он, сам внимательно осмотрев ладони, поднялся с колен. Ощущения греха не было, как, может быть, не было и самого греха.
   Будние дни принесли будние хлопоты, а следующее воскресенье снова собрало их у широкого кедрового чурбана. Отец объяснил сыновьям, какую форму придать колоколу, и работа вновь продолжалась до предзакатного солнца. Когда оно, багровое, опустилось за далекие деревья, все уже входили в свои дома. Николай удивился тому, как быстро он привык к буднему воскресенью. Иван Тимофеич радовался, что работа движется и скоро зазвучит в сердце тайги новый колокол, взывающий к Богу.
   Сыновья по вечерам задумывались о том, как будет звенеть деревянный колокол, и не могли себе этого представить. Отца об этом не спрашивали. Вдруг подумает, что они сомневаются: а зазвучит ли колокол вообще. Сомневаться в его словах и делах нельзя было. Надо было ждать. И они терпеливо ждали.
   Колокол под руководством Ивана Тимофеича приобрел форму и стал похож на огромную деревянную улитку высотой в человеческий рост.
   Пришло еще одно воскресенье, и Иван Тимофеич послал сыновей в тайгу: пусть делают, что хотят, – охотятся, грибы собирают, но чтобы до заката в скиту не появлялись.
   Оставшись один, Иван Тимофеич присел у деревянной улитки.
   Поточил точильным камнем острие топора. Встал, опрокинул будущий колокол на бок и, примерившись, стал вырубать в днище выемку.
   Работал медленно и аккуратно, почти без размаха. Закончил, когда рука уходила в дупло почти по локоть. Дальше топор был уже без надобности. Иван Тимофеич передохнул недолго, потом собрал хворост и зажег костер рядом с будущим колоколом. Присел погреться и залюбовался огненным узором горящего древесного мха. Огонь мелкими искорками торопливо бегал по сине-зеленой мшистой коре, не спеша приниматься за сухое дерево.
   «Ишь ты, – подумал старик. – Огонь и тот вкус знает, сперва съедает самое красивое».
   Приблизилось полуденное время. Иван Тимофеич сходил в дом и принес несколько картошин, после чего разделил огонь на два костра. Слизав огненным языком мох, пламя взялось за дерево, и вскоре оба костра полыхали жаром. Тогда Иван Тимофеич растормошил один костер, перебросил горящие ветки во второй, а в оставшийся жар бросил картошку. Пускай печется. Сам же снова поднялся и возвратился к своему дому.
   Вернулся с сапой в руке и положил ее ржавое жало в огонь. Когда оно раскраснелось – сунул его в вырубленное дупло. Дерево жалобно зашипело и поддалось силе раскаленного железа. Иван Тимофеич снова бросил сапу в огонь.
   Работа продвигалась. На душе у старика стало как-то особенно хорошо. Он радовался огню, который помогал выжигать раструб колокола, радовался, как ребенок, и от этого работал задорно и так же задорно перебрасывал с ладони на ладонь вытащенную из второго кострища картошку, дул на нее, разламывал и ел. Время шло быстро и радостно. К вечеру в дупло уходила вся сапа с рукояткой. На том Иван Тимофеич остановился и ушел в дом ожидать сыновей. А костер, догорая, пытался осветить выжженное дупло.
   Дома Иван Тимофеич уселся на лавку у окна, и на смену радости пришла усталость, усталость не одного дня, а всей прожитой жизни. Он посмотрел на небо и подумал о своей душе, которой скоро придет время вознестись туда же вверх, к Господу, к звездам. И подумал он еще о том, что будет его душе холодно зимой в ночном небе, ведь она – не тело и одеть ее не во что. Глаза закрылись, и думы Ивана Тимофеича перебрались в сон, где он продолжил смотреть в ночное небо и видеть холодные звезды.
   Сыновья, побродив весь день по окрестной тайге, возвратились к скиту. Остановились у догорающего костра и осмотрели выжженное дупло. Там же молча присели. Старший, Владимир, подбросил хворосту и огонь ожил, потеснив вечерний сумрак. Осветил бородатые лица, заплясал по ним бликами. Треском прогнал тишину.
   – Значит, скоро уходить нам… – нарушил молчание средний брат Николай.
   – Значит, скоро… – кивнул Владимир.
   – Была бы тропа, я б давно ушел! – скороговоркой проговорил Андрей.
   Владимир и Николай посмотрели на младшего брата как на младшего.
   – Ты словно и не здесь родился, – сказал с укором Владимир.
   – Нет такой заповеди, чтобы смерть ждать там, где родился, – ответил Андрей.
   Братья посмотрели на него твердо, словно хотели изменить в нем что-то силою взглядов своих. Младший брат взгляды их выдержал.
   – А вы не хотите уходить? – спросил их Андрей после молчаливых переглядок.
   – Хотим, – ответил Владимир. – Но не говорим об этом. Родину, коли даже покидаешь ее, нельзя не жалеть…
   – А отец наш хочет уходить? – снова спросил Андрей.
   – Отец жив, – поднял взгляд от огня Николай, – и его деяния – воля его и Господа…
   Разговор не вязался, и если бы не было костра, оставленного Иваном Тимофеичем, то ничто б не заставило братьев собраться вместе и задуматься о желаниях друг друга в этот летний вечер. Но костер был, и тепло его объединяло братьев сильнее, чем ощущение кровного родства. И не потому так было, что не любили они друг друга. Нет, наоборот, они боялись потерять эту любовь. Они знали, что рано или поздно им предстоит дорога. Они отправятся на поиски людей и, найдя их, возможно, потеряют друг друга, растворившись в мирской жизни, в суете человеческого многоголосья. А не от этого ли многоголосья уводили свои семьи в тайгу их предки? Не от того ли они бежали, к чему сейчас братья стремились? Вопросы мучали братьев, просились на язык, хотели зазвучать этим вечером, но крепко сцепили братья зубы и ни один из них не поделился своими сомнениями, будто и не было никаких сомнений, а только твердая вера в Провидение.
   Так сидели они долго, слушая треск костра и крики ночных птиц. Сидели и думали. И даже захотев спать, зевали, но не уходили, ожидая, когда потухнет костер, и в то же время подбрасывая в него веток. Под утро собранный хворост закончился, и огонь стал затухать. Братья поднялись и вошли в скит, в ворота, которые никогда не запирались.
 
   Неделю спустя, воскресным утром Иван Тимофеич сказал сыновьям, что колокол готов и надобно его поднимать.
   Сыновья осмотрели еще раз деревянную улитку.
   – Куда же его поднимать? Колокольня давно рухнула, – задумался вслух Николай.
   – А языка-то в нем нет! – удивился Андрей.
   – И не должно быть, – ответил младшему сыну Иван Тимофеич. – Это тебе не бронза, что зазвенит от любой руки, потянувшей за веревку.
   – А как же он?.. – спросил Андрей, глядя на отца.
   – Это гудоколокол, – сказал отец. – Поднимем его туда, к ветру, и от ветра же он загудит. И ни одна рука грешная его не коснется. Ни одна! И ни один человек не сможет заставить его звучать, а только ветер, потому как в ветре больше Господа, чем в человеке…
   И отец осмотрел старые кедры, уносящие свои кроны в небо рядом со скитом. Особо понравился ему один ствол с по-ежьи торчащими от земли вверх сучками.
   – Вот наша колокольня! – похлопал Иван Тимофеич ладонью по кедру. – Андрей, принеси-ка смольной веревки сколько есть мотков, а ты, Николай, разыщи крюк железный от бороны и сюда неси.
   Младший и средний братья пошли в скит, а у деревянного колокола остались Иван Тимофеич и Владимир.
   – Перед тем, как уходить станем, – заговорил отец, – надо будет могилы убрать и полить, коли дождей не будет.
   – Ведь давно уже не убирали… – согласился старший сын.
   – Я убирал, – признался отец.
   – А уйдем – так зарастет все, – с сожалением качнул головой Владимир.
   Отец хотел что-то ответить, но, набрав в грудь воздуха, выдохнул его тяжко при виде младшего сына, принесшего три мотка веревки.
   – Свяжи их меж собой крепко и полезай на верхушку, перекинь через толстый сук, – распорядился Иван Тимофеич.
   Андрей занялся узлами, а тут и Николай подоспел со здоровым ржавым крюком. Вбили его обухом топора в верхушку колокола, продели несколько раз сквозь крюк конец веревки и туго завязали.
   А Андрей тем временем уже карабкался по сучковатой лестнице к верхушке кедра. Длины черной смольной веревки хватило не только до верхушки добраться, но и вниз опуститься. Владимир схватил второй конец веревки, опустившийся с дерева, натянул его, отойдя на два шага назад, и так стоял, ожидая, когда брат вниз слезет.
   – Ну, благослови нас Господь! – выдохнул Иван Тимофеич и тоже взялся за веревку.
   Так они вчетвером, ухватившись за один конец, потянули веревку на себя, и сдвинулся с места деревянный колокол, подполз сперва поближе к кедру, оставив на земле широкие царапины, а потом стал медленно подниматься вверх. С тяжким напряжением, с дрожью в мускулах работали Иван Тимофеич и трое его сыновей, перехватывая царапающуюся смольную веревку, но видели они, что с каждым усилием все выше взмывает гудоколокол и все меньше остается до вершины, и еще сильнее напрягались они, спеша возрадоваться окончанию богоугодного дела.
   Но дело вдруг остановилось, когда гудоколокол уперся в один из длинных сучков, что был недалеко от кроны. И полез тогда вверх Николай, чтобы помочь колоколу повыше забраться. И еще тяжелее стало втроем удерживать деревянную улитку колокола Ивану Тимофеичу и двум его сыновьям. Но силы у них хватало, и дождались они, пока Николай очистил путь колокола к небу и вернулся к ним, чтобы могли они снова вчетвером потянуть на себя черную толстую веревку.
   – Стой! Хватит! Дошел, кажись, – скомандовал хриплым от напряжения голосом Иван Тимофеич, всматриваясь зорко в крону дерева. – Теперь надо закрутить веревку вокруг ствола навечно…
   Так Иван Тимофеич и Владимир держали натянутую веревку уже у дерева, а Николай с Андреем обкручивали ее конец вокруг ствола, завязывая многие узлы.
   Вскоре отпустили веревку отец и старший сын, и тетивой лука метнулась она к дереву, отчего посыпалась на землю содранная кора. Замерли отец и сыновья, вглядываясь вверх и ожидая услышать звук. Но было тихо, ветер не шептался с кронами, и мир клонился к вечеру.
   У всех болели руки, но сильнее боли была гордость за сделанное, гордость за вознесенный их руками к небу колокол, который хоть и молчит пока, но обязательно загудит и призовет Господа указать им путь, указать им выход к людям, не ждущим их, но могущим помочь, принять и понять их. А если даже не поймут их люди, но хотя бы примут, если даже примут только для того, чтобы отдать за братьев своих дочерей, – все равно не будет поздно увести свои будущие семьи снова в тайгу и построить новый скит, чтобы жить в единой вере, в единой радости и, когда приходит время, в единой скорби. Ведь разделенная скорбь легче проходит, как и разделенная радость громче звучит и длится дольше.
   Долго стояли они под кедром в ожидании ветра, но время вслед за солнцем уходило в закатную сторону, и даже таежная жизнь затихала, приближаясь к ночи. Нерушимая тишь затаила дыхание людей, и стояли они в каменном оцепенении, подняв глаза к небу и рассматривая на его темно-синем фоне дело рук своих.
   Солнце спряталось, но по его следам на небо забиралась неторопливая круглая луна, и было ясно, что наступает ночь. Где-то недалеко завыл пронзительным воем волк. Криком ответили ему ночные птицы. Андрей, опустив голову, заметил ежика, бегущего в открытые ворота скита.
   – Не надо так ждать… – выдохнул Иван Тимофеич. – Зазвучит – сразу услышим. А ветра, должно быть, не будет ночью – вон экая яркая луна там…
   И вернулись они по своим домам. Иван Тимофеич сел на лавку у окна, по привычке глянул в небо – и тут голова его закружилась. Горечь подкатила к горлу. Руками он схватился за живот, откуда рвалась наружу резкая незнакомая боль.
   – Неужто надорвался! – прошептал Иван Тимофеич, осев на лавку и поджав под себя ноги. – Неужто…
   И послышался ему звук, протяжный и зовущий, но не было сил ни встать, ни глаза открыть.
   Так же встрепенулись от звука братья, но, прислушавшись, успокоились – снова выл волк, видно, не давала покоя его душе такая яркая и низкая луна.
   Утром Иван Тимофеич проснулся и почувствовал, что за ночь лет десять прожил. Руки тряслись, назойливо болел живот. Страшно ему стало от того, что увидят сыновья отца своего таким разбитым, словно он в лапах у медведя побывал. Поднялся он с лавки и вышел на порог дома. Присел на ступеньку деревянную и замер. И ничего не услышал он, кроме тишины, подобной той, что звучала прошлым вечером, пока не прогнал ее волчий вой.
   И задумался Иван Тимофеич. Задумался о том, что не нужна тишина в этом мире. Ведь наверняка она была и до того, как мир был создан Господом. И если мир пришел на смену тишине, то не должно быть ей места в природе. Не зря же есть разные птицы для дня и ночи, и разные звери есть для каждого времени суток, и все они издают звуки, все они наполняют землю ощущением жизни. Кричат, шипят, воют, поют, лают… К чему же эти молчания природы? Ведь не спит она. Ведь все вокруг, как и земля сама, находится в постоянном движении, в постоянном дыхании. И все же приходят они, эти молчания природы, и жутко становится на душе, и не хочется, но все равно о смерти задумываешься, хотя и там, на том краю, первый шаг от жизни к смерти не проходит в тишине. Какой в ней смысл?! А и то может быть, что появляется она вопреки воле Господа и сотворена противниками жизни…
   А солнце поднималось над этой тишиной так же беззвучно, и было оно еще слабым, не ярким, а словно воском покрытым. И даже не сощурился Иван Тимофеич, глядя на него, но не думая о нем. Снова поднялось светило, снова утро, все будет снова и снова, и что бы ни происходило внизу, на тверди земной, всегда придет час рассвета, и поднимется оно и осветит происходящее, никак не влияя на него, а только разбивая поверхность на свет и тень. И то, что в тени останется, никто не заметит. И мимо пройдет. Ведь тень – это как бы крест, который солнце поставило на чем-то. А попробуй лишить росток земной солнечного света, наведи на него тень – и все. Вспять вернется он в землю. Как все живое возвращается, перегорев жизнью и устав от нее. Но возвращение – это тоже движение, и не может оно быть неслышным, беззвучным, как тишина. Не должно быть.
   А солнце поднималось над этой тишиной, над тайгой, над земной жизнью. И звук этой жизни неожиданно ворвался в уши Ивана Тимофеича пеньем птиц, треском и шорохами леса. И снова взглянул он на светило – и тут же сощурился. Словно растопился воск и полилось вниз солнечное сияние, ошпаривая своими кипящими лучами глаза смотрящих вверх и травы, верхушки деревьев и мох на мертвых стволах. Может, не было этого молчания природы, может, и не было тишины? Просто не слушал он жизнь, прислушиваясь только к своим мыслям и сомнениям, к своим дрожащим рукам, к своим болям. И заглушили эти внутренние звуки весь живой мир, и показалось ему все живое вокруг мертвым, а все движение, происходящее вне его, – тишиной. Так бывает, когда ждешь услышать себя более, чем жизнь. Когда жизнь кажется чем-то отдельным от тебя, не имеющим к тебе никакого отношения. Так бывает, когда, не сощурившись, глядишь на солнце и думаешь о силе своего взгляда.
   А солнце тем временем восходит, разделяя мир на свет и тень.
   Когда солнце поднялось на небо, вниз на землю опустился ветер. Опустился и принялся ерошить травы и кусты, раскачивать кедры и лиственницы. Он подхватывал прыгающих белок и помогал им долетать до ветвей соседнего дерева. Он игрался, меняя направление, смешивая прогревшийся воздух с прохладным, выталкивая его из тени прямо на солнечные лучи, в свете которых он терял свою мифическую прозрачность и становился наполненным миллиардами копошащихся пылинок. Играясь, ветер проходился гребнем по кронам, которые от его прикосновений роняли на землю ослабленные и высохшие ветки.
   И зазвучал колокол. Словно завопил попавший в него, как в ловушку, ветер. Содрогнулось от этого звучания все живое, способное слышать. Притихли птицы и звери, и на мгновение застыло на месте солнце, не добравшееся еще до зенита.
   А гудоколокол не умолкал, и в гудении своем собрал он все звуки живого отчаяния и одиночества, соединив вой волка с воем собаки, зимнюю вьюгу с плачем ребенка. И разлился над окрестной тайгой этот звук прорвавшегося одиночества, боли, ветра, пойманного в ловушку. И все-таки боли, поднявшейся высоко вверх, высоко в небо над всей тайгой, над всей страной, над всем миром.
   С кедра, на котором висел гудоколокол, сбежала вниз белка, раздумав прыгать на соседнее дерево, и посыпалась за ней следом крошка коры, сцарапанная ее острыми когтями. А рядом закричала птица и, испугавшись того, что не услышала она своего крика, захлопала крыльями и полетела, петляя между стволами и боясь подняться над кронами деревьев, где звучание гудоколокола было громче и отчаянней.