Поэты (а поэзия, в сущности, высшая математика языка) больше других сознают ограниченные возможности словарного запаса, и здесь литературный критик уступил место поэту. Читая эти строки, Рене де Соссин, скорее всего, могла улыбнуться, вспомнив одно из своих первых литературных «занятий» с молодым Антуаном. Тогда он еще был пансионером в Боссюэ. И проводил свободное время, которого, вероятнее всего, у него было слишком мало, над сочинением той части драматической поэмы, где предводители разбойников, подобно Робин Гуду, бродили по легендарному королевству Метерлинка. Прядь темных волос, ослабленная пылом его декламации, упала на глаз, и эту картину дополнял нож для бумаги в его руке, чтобы придать достоверности образу благородного разбойника. Но с того времени прошло три, а то и четыре года… И время изменило его. Баллады и эпические поэмы были припрятаны и забыты, и теперь этот честолюбивый автор боролся с первыми фрагментами романа. Ему хотелось передать необыкновенные впечатления, которые он испытывал каждый раз, когда поднимался в воздух… И еще более странную нереальность, ожидавшую его на земле.
   Ибо он все больше и больше чувствовал себя прикованным к цепи, совсем как сторожевая собака на привязи. Мизерной зарплаты за его лакейскую должность едва хватало, чтобы оплатить редкую поездку на поезде к матери в Сен-Морис. Он отчаянно начал метаться в поисках других вариантов.
   Его соблазняла журналистика, но он весь сжимался от необходимости подбирать документальные заметки для раздела «Информация» в «Матен». Услышав, что в Китае (из всех-то мест на свете!) не хватает пилотов, он какое-то время носился с идеей переезда на Дальний Восток. «Возможно, открою школу пилотов, – с некоторым трепетом писал он матери и добавлял уже в качестве унылого постскриптума к его нынешнему безденежью: – Это была бы великолепная денежная работа».
   Ничего из этой мечты не вышло, хотя Сент-Экзюпери все еще изредка удавалось подниматься в воздух по воскресным дням, когда он мог покинуть свой тесный офис и отправиться полетать в Орли, в те времена небольшое и относительно незначительное летное поле. «Я обожаю эту профессию, – написал он матери после одной из таких воскресных прогулок. – Вы не можете себе представить то спокойствие, то уединение, которое находишь на высоте двенадцати тысяч футов тет-а-тет с двигателем. И этот очаровательный дух товарищества там, внизу, на летном поле. Дремлешь урывками, лежа на траве, в ожидании своей очереди. Следишь за движениями друга, ожидая своей очереди подняться в воздух на том же самом самолете, и обмениваешься рассказами. Они изумительны. Это истории о том, как двигатель начал барахлить где-то посреди поля, недалеко от незнакомой крохотной деревушки, взволнованный и патриотически настроенный мэр которой приглашает авиаторов на обед… И далее следуют сказочные приключения. Большинство историй придумывается тут же на месте, но их слушают затаив дыхание, и, когда приходит твой черед лететь, ты полон энтузиазма и надежд. Но ничего не происходит… И, приземлившись, мы находим утешение в бокале портвейна или объяснениях: «Двигатель начал перегреваться, меня охватил озноб… Но он перегрелся несильно, бедный мой двигатель».
   Однажды начальство Антуана решило использовать его аэронавигационный опыт для пользы дела, предложив ему сделать фотографии их фабрики с воздуха. Возликовавший молодой энтузиаст предложил продолжить эксперимент и создать полноценное предприятие, специализирующееся на воздушной картографии фабричных сооружений. Покуда предприниматели проявляли интерес к этому проекту, всерьез рассматривая возможность его осуществления, они отправили Сент-Экзюпери контролировать стенд компании на Парижской ярмарке, и он, таким образом, получил короткую передышку. Антуан сидел в павильоне, принимал сотни незнакомых посетителей и кое-кого из друзей, бродивших толпой по территории выставки, изумленно посматривая на его притворную степенность и глубокомысленное выражение лица. Но передышка оказалась краткой, и вскоре он вернулся в свою «клетку», где, как он писал Саллю, «нет друга, который сжалился бы надо мной… решительно жизнь – мрачна и уныла». Он продолжал покупать лотерейные билеты, пытаясь сделать жизнь чуточку менее предсказуемой. Но и здесь его надежды разбивались, и он ничего не выигрывал. «Это немного напоминает неразделенную любовь, ты все время чем-то занят, – философски замечал он и тут же добавлял уже с тревогой: – Мне бы так хотелось сменить занятие и контору. Я слишком долго занимался одним и тем же. Я – самый трусливый малый на свете». Антуан даже не мог рискнуть подремать, когда не был занят своими цифрами. Дело в том, что однажды его работодатель заглянул в закуток Сент-Экса, сопровождая кого-то из важных персон, и молодой сотрудник удивил их (впрочем, и самого себя), в этот момент проснувшись от собственного кошмара с криком: «Мама!» Брови поднялись, и важные господа торжественно вышли, посчитав, что бедный мальчик сошел с ума.
   В ноябре 1924-го ему пришлось снова сменить квартиру – уже третий его переезд после пансиона Святой Женевьевы. На сей раз пристанищем стала мрачная комнатушка в небольшой дешевой гостинице на бульваре д'Орнано, за Монмартром. Он теперь лишился уголка, куда бы мог пригласить своих друзей, как это бывало раньше, когда Антуан жил в апартаментах Приу на Бют-де-Шамон, а дополнительное бремя, состоявшее в необходимости оплачивать комнату, почти совсем надломило его. Его роман, который он твердо считал уже наполовину законченным еще предыдущим летом, теперь свидетельствовал, что автор увяз в болоте из-за отсутствия вдохновения. Чтобы компенсировать чувство собственного несоответствия, он снизошел до поучений своего друга Марка Сабрана (который был с ним на Вилла-Сен-Жан и затем в лицее Боссюэ, везде годом младше), как следует писать, или, скорее, как не следует писать и думать. «Я заметил недавно, – сообщил он матери, – что, когда люди говорят или пишут, они сразу же совсем бросают думать и уходят в искусственные умозрительные рассуждения. Они используют слова подобно счетной машине, которая, как предполагается, изрыгает правду. Это идиотизм. Необходимо не учиться рассуждать, а прекратить рассуждать. Не нужно погрязать во множестве слов, чтобы понять что-нибудь, иначе слова все исказят».
   Здесь больше чем намек на Бергсона, в этой апологии интуиции, но это не просто случайное представление, почерпнутое в школе, – в этих словах находило отклик нечто глубокое в нем самом. «Я не перевариваю тех людей, кто пишет ради развлечения, кто борется за эффекты, – писал он домой. – Необходимо иметь что сказать». Но в этом-то и состояла проблема. Запертый в своей «клетке», он чувствовал, что ему не о чем говорить. Он хотел писать, но он еще и не жил. Он становился все более и более нетерпимым к изящному лепету салонных бесед и переносил свое состояние на окружающих его девушек и юношей. «Я надеюсь встретить некую молодую девушку, симпатичную и интеллектуальную, полную обаяния и веселую, не слишком строгую и преданную, – писал он сестре Габриэлле, – но я не отыщу такой. И я продолжаю монотонно ухаживать за Кодеттами, Полеттами и всякими Сюзи, Дэйззи и Габи, этими образцами массовой продукции, и начинаю считать жизнь тоскливой уже через пару часов. Все они – гостиные комнаты, не более того». Когда мать Антуана попыталась побранить его за упрямство, он ответил: «Я больше не могу выносить, что не нахожу желанного ни в ком, и я всегда разочаровываюсь, как только выясняю, что ум, который я считал интересным, – всего лишь с легкостью демонтирующийся механизм. И я чувствую отвращение. И тогда я отказываюсь от этого человека. Я устранил много вещей и много людей из своей жизни – я ничего не могу с этим поделать».
   От скуки и отчаяния он был спасен только поздней осенью 1924 года, сменив работу. Из мануфактуры по изготовлению плиток он перешел на производство грузовиков. Распрощался со своим крохотным закутком на рю дю Фобур-Сент-Оноре, и каждое утро на рассвете отправлялся на работу на «Сорер» (завод по изготовлению грузовиков в Сюрене). Предполагалось, что впоследствии он станет продавцом, но для начала требовалось пройти два месяца предварительного ученичества. Это означало подниматься в шесть, садиться на автобус, который вез его через весь Булонский лес, как раз когда бледное солнце начинало появляться на востоке. В десять часов устраивался перерыв для «кас-крут» – легкого завтрака, и он съедал свой завтрак, состоявший из бутерброда, вместе с другими рабочими. Работа продолжалась десять часов в день, плюс на дорогу туда и обратно у него уходило еще три часа. «Я в изнеможении добираюсь домой и засыпаю на ходу, – писал он Саллю. – Но, дружище, я ни в коей мере не считаю это невыносимой тоской. В великолепном синем комбинезоне я провожу дни напролет под грузовиками.
   Грубоватый юмор мастерских забавлял его, и он нашел механиков и электриков «просто восхитительными. Они орут друг на друга с остроумием, которое восхищает меня. «Что ж, возможно, ты и сумел наделать грому, но у тебя никогда не получится высечь молнию». Время теперь летело, а не шаркало мимо, как в те дни, когда ему нечем было заняться и он тоскливо поглядывал на судорожно прихрамывающую секундную стрелку часов в конторе. Его заставляли вытаскивать каждую деталь мотора, который он разбирал, прежде чем он снова закреплял ее на месте. Это давало чувство творческой ответственности, и он оживленно писал Саллю: «Я уже в состоянии полностью разобрать твой «ситроен».
   Так пролетели месяцы, столь же быстро, сколь и разорительно. Ибо, если портье в отеле не удавалось разбудить его вовремя, а для того, чтобы разбудить Сент-Экзюпери в шесть утра, требовалось вовсе не традиционно стучать в дверь, а прямо-таки сотрясать ее ударами, юноше приходилось мчаться вниз по лестнице с незавязанными шнурками и добираться до Сюрена на такси. Это серьезно осушило бы и более дорогой кошелек, но для старенького морщинистого бумажника Сент-Экзюпери подобные траты оказывались явной катастрофой. Добрая половина из 350 франков (приблизительно 35 долларов), которые он зарабатывал в месяц, шла на оплату квартиры, а если речь шла о приобретении одежды или даже оплате проезда в Сен-Морис, ему приходилось снова прибегать к великодушию бедствующей без средств матери.
   Зима еще не кончилась, когда он приступил к исследованию местности, входившей в приписанную к нему территорию: трех департаментов – Аллье, Шер и Крез. Там ему предстояло работать в качестве передвижного продавца грузовиков «сорер». Деньги, обещанные ему матерью на небольшой собственный автомобиль, вовремя не подоспели, и ему пришлось добираться на поезде до Монлюсона, довольно скучного городка к северо-западу от Виши, которому предстояло стать его штаб-квартирой.
   Он добрался туда к девяти часам вечера и нашел городок пустынным и погруженным в сон за закрытыми ставнями. В небольшом салоне отеля «Терминус», к вящему отвращению вновь прибывшего, надеявшегося хоть тут избежать банальных проповедей, которых он слишком много наслушался в Париже, самодовольный деревенский сквайр разглагольствовал с убежденностью, совсем усмирившей плененную им аудиторию.
   Пару дней спустя его друг Шарль Салль добрался туда из Лиона на своем «ситроене» с мотором в 5 лошадиных сил, и, так как он прибыл в субботу вечером, друзья решили исследовать местный танцзал. Он сильно отличался от ожиданий искушенных молодых урбанистов. «Никакого бармена, никаких коктейлей, никакого джаза, – писал Антуан Рене де Соссин. – Бал в супрефектуре – просто танцующие пары под суровыми взглядами мамаш. «А ваша дама? – говорили они. – А ваши девушки, как они?» Дамы образовывали квадрат по периметру зала. Старый охранник над чем-то размышлял. В центре молодые девушки в розовом и небесно-голубом вращались в руках велосипедистов. Мамаши напоминали жюри. Велосипедисты облачились в жесткие новые смокинги, пахнущие нафталиновыми шариками. Они постоянно поглядывали на себя в зеркала. Вылезали из рукавов и шевелили шеями, когда жесткие воротники царапали их. Они были счастливы».
   Таким был и Сент-Экзюпери в свободные часы, когда не пытался вырабатывать искусственный энтузиазм по поводу своего громыхающего товара. Аргентон-сюр-Крез, куда он добрался на поезде, оказалось очаровательным селением, где единственную суматоху вызывал шумный проход парового трамвая, каждые четыре часа скользящий, словно игрушечный, по миниатюрным рельсам. Ободренный синим небом, белоснежными облаками и богатым разнообразием запахов, доносящихся из парикмахерских и бакалейных лавок, Антуан уселся на старом каменном мосту. Молодого человека переполняло изумительное чувство свободы. Это же чувство разделяла его шляпа, которую он небрежно положил на парапет возле себя и которая, как он написал своей подруге Рене, «плыла теперь по направлению к Америке. Я видел, как она медленно поплыла прочь, ловко обогнула поток и исчезла. Я не был даже разъярен. Я погрузился в меланхолию».
   Он отправился покупать другую шляпу и наткнулся на шляпника, оказавшегося одновременно модисткой – тихой, нежной, юной девушкой. Усевшись на столе, Антуан принялся заигрывать с нею. Она говорила с ним о своей тете и своем кузене, словно они были давно знакомы.
   – А она старенькая, ваша тетушка? – поинтересовался лишенный шляпы визитер.
   – Видите ли… – начала она.
   «Я даже не предположил, что ее тетя могла быть молодой, – писал он в Париж. – Я не задавал больше вопросов, просто кивнул и сказал «да» с понимающим видом».
   В другой деревне, Домпьер-сюр-Бесбр, куда его отвез Салль, местная молодежь устроила большое представление в мэрии, именно когда приятели подъехали на своем припорошенном снегом автомобиле. Но путешественников с белыми плечами жители приветствовали, будто старых друзей.
   «Втиснутые между дородной бакалейщицей и фармацевтом, мы уже через пять минут знали имя главного певца-исполнителя, обо всех проказах и шалостях дочери помощника мэра и познакомились с местным акцентом. Какое доверие! Мы пульсировали в этой атмосфере с каждым патриотическим припевом. Стоило приехать сюда, чтобы обнаружить здесь запас старых сантиментов с их очаровательным, давно устаревшим словарем. «Тевтоны», «варварские воины», «мошенник император». Затем последовало посещение антикварного магазина, где мы с восхищением подивились драгоценным украшениям в стиле рококо наших бабушек.
   И настоящий оркестр, Ренетта, прямо лес медных труб! Прыщавые школьники, дующие в них с таким усердием, что страшно становится за щеки музыкантов с каждым новым фортиссимо. И затем – обвал всей этой мощи – и появляются свечи, и слышится приглушенный смех, и актеры со сцены перекрикиваются с родителями, сидящими в зале… «О, это ты, Марсель! Да, моя борода падает! И приклеивается снова…»
   Мы уезжали в полночь… счастливые, что прокрались в Домпьер, как лазутчики: нам не потребуется пройти через станцию, «Отель дю Лион» и улыбки эмигранта управляющего».
   Продавцом Антуан де Сент-Экзюпери оказался неважным – он сумел продать всего один грузовик «сорер» за пятнадцать месяцев упорных попыток. Но его восхитительные зарисовки виньеток жизни страны уже доказали ту деликатную нежность видения, отмечавшую в будущем все его книги. «Монлюсон – очаровательный городок, – писал он Шарлю Саллю, сидя, как обычно, за столом в каком-нибудь людном месте, – но кафе «Риш» переполнено пожилыми господами, которые играют в вист и брюзжат друг на друга по углам». Он был очарован причудливым акцентом маленькой женщины, у которой спросил дорогу, но заморожен ее пустым, ничего не выражающим взглядом. Провинциализм местных владельцев магазинов, «отшагавших не больше двадцати ярдов за всю свою жизнь», развлекал его, но одновременно пробуждал ностальгию по оживленной компании друзей в Париже. Он читал Монсерлана, «Поминальную песню по погибшим Вердуна», восхищаясь классической серьезностью стиля, и урывками работал над своим романом. Предыдущим летом в Сен-Морис-де-Реманс его переполнял энтузиазм, и, когда его друг Шарль Салль выходил из омнибуса в Леймане, Антуан уже встречал его с пачкой только-только исписанных страниц и тут же, прямо на обочине, в нескольких ярдах от железнодорожного переезда, уговаривал друга послушать написанное им, прежде чем они отправлялись вместе к замку. «Прослушивание» продолжалось и после обеда в холле, под радостным теплом лампы и в добавление к внутреннему жару от прекрасного старого чая, присланного из Китая одним из родственников Антуана. Но стремительный порыв лета уступил место зимнему сомнению.
   Даже его седану «сигма», «испано» для бедного человека» – так его иногда называли из-за заднего откидного сиденья, разоблачавшего величественный передний вид, – не удавалось сгладить тоску от его профессиональных обязанностей, хотя он и старался «подкреплять» свое приобретение, установив на него мощный двигатель. «Моя жизнь составлена из поворотов, которые я преодолеваю с такой скоростью, с какой могу, – писал он Рене де Соссин. – Гостиницы все на одно лицо, и небольшая площадь этого города, где деревья напоминают метлы… Я чувствую себя немного подавленно. Париж – так далеко, и я прохожу курс лечения тишиной».
   Всякий раз, когда он мог, он прерывал этот курс лечения и со всех ног мчался в столицу для восстановительной встречи с друзьями. Старыми и новыми. В Счетной палате Сегонь подружился с Робером де Грандсейном, обрученным с сестрой одной очаровательной молодой дамы с чистыми синими глазами и блестящими белокурыми волосами. Как же она понравилась Антуану! А вот его друг Сегонь остался к ней почти равнодушным. Звали ее Люси-Мари Декор, и она жила с родителями в изящном особняке на улице Франциска I, куда они могли забрести даже в десять, а то и в одиннадцать вечера, и их приветливо встречали и устраивали небольшой ужин из колбас и сыра (который особенно смаковал Антуан). Как всегда угрюмый, легко поддающийся смене настроения, он обычно оставался молчаливым, если вокруг болталось слишком много других людей, и медленно оживал, по мере того как «толпа» дрейфовала куда-то дальше. Тогда, растянувшись в удобном кресле у потрескивающего камина, который он так любил, он начинал говорить, особенно когда они оставались наконец вдвоем, и его речь превращалась в неудержимый поток. Старшие не слышали почти ни одного из его рассказов, они доставались лишь сверстникам. И не раз и не два Люси-Мари Декор слышала те же выпады против него, что и Луиза де Вильморин и Рене де Соссин: «Я, честно, не понимаю, что ты находишь в этом огромном малом». Но она многое видела в нем, или, скорее, слышала, и ее способность постичь его суть подтвердилась письмами, которые он писал ей позже – в благодарную память тех теплых вечеров у домашнего очага на улице Франциска I и в семейном владении в Рольбуа, в сорока милях от Парижа.
   И была еще Рене де Соссин, его «литературный руководитель», как он любил называть ее. Однажды вечером они сидели с ее сестрой Лаурой в кондитерском магазине «Дам Бланш» и, как обычно, подшучивали друг над другом. В разговоре всплыла тема Пиранделло. Питофф, который уже сделал сенсацию, поставив «Шесть персонажей в поисках автора», закрепил успех постановкой пьесы «У каждого своя правда» в «Комеди де Шанз-Элизе». О спектакле говорил весь город. Но при упоминании Пиранделло Сент-Экзюпери вспыхнул, и, когда Лаура де Соссин неосторожно продолжила: «Это так просто – надо только возвратиться к Ибсену, чтобы отыскать кое-что интересное», взрыв стал неминуем.
   – Пфф! – воскликнул Антуан. – Как ты смеешь их сравнивать? Ваш Пиранделло… он… он… Метафизика консьержки!.
   Антуан бесцеремонно вскочил из-за столика, и чайная ложка упала на пол с глухим звуком. На бульваре Сен-Жермен у него неуклюже тряслись руки. «С Тонио невозможно спорить», – говорил когда-то его друг Анри де Сегонь, и случай в магазине опять это подтвердил. Охваченный раскаянием, Сент-Экзюпери провел остальную часть вечера и часть ночи, составляя письмо с объяснениями, которые стоит привести в подробностях, поскольку это больше похоже на его личный литературный манифест. «Я не могу подхватывать на лету идеи, проносящиеся мимо меня подобно теннисным шарикам, – написал он своему «литературному руководителю». – Я не создан для общества. Размышление – это вовсе не забава. Поэтому, когда беседа неожиданно касается предмета, который сильно задевает мое сердце, я становлюсь нетерпимым и смешным… Но, Ренетта, никто не имеет никакого права сравнить такого человека, как Ибсен, с таким, как Пиранделло. С одной стороны, мы имеем индивидуума, чьи желания и тревоги – все высочайшей пробы. Он играл немалую социальную и моральную роль и обладал влиянием. Он писал, чтобы заставить людей понять вещи, которые они не хотели понимать. Он брался за решение личных, глубоко затаенных проблем, и, в частности (я думаю, изумительным способом), женских. Наконец, действительно ли преуспел Ибсен в своих начинаниях или нет, он не стремился создать для нас новую игру в лото, но хотел дать нам подлинную пищу… А с другой стороны, мы имеем Пиранделло, возможно, и выдающегося человека театра. Но он появился, чтобы лишь развлечь людей из общества и позволить им поиграть с метафизикой, как они уже играли с политикой, «общими идеями», и со скандалами, связанными с адюльтером».
   Затем следовал длинный трактат о природе правды, искусно подкрепленный ссылками, как того требует эпистолярный жанр, на метафизические манипуляции Пиранделло, приводившие в восторг публику, жадную до всего исключительно необыкновенного и нового. «Чего они хотят, так это вовсе не понимания. Им нравится чувствовать, как все их предыдущие понятия поставлены вверх тормашками. И тогда они говорят: «Как странно!» И чувствуют слабый холодок, пробегающий по спине…
   Несколько лет назад на его месте оказался несчастный Эйнштейн. Публика воспользовалось случаем по тем же самым причинам. Они хотели валяться в непонимании, испытывать глубокую тревогу, чувствовать «шершавое прикосновение крыла неизвестного». Эйнштейн для них был своего рода факиром…
   Вот почему нужно любить Ибсена, который, по крайней мере, проявляет усилие, пытаясь разгадать человеческую психологию, и отвергать Пиранделло и все поддельные головокружения, а это нелегко. Неясное соблазняет больше, чем то, что предельно ясно. Выбирая между двумя объяснениями необычного явления, люди будут инстинктивно склоняться к загадочному и таинственному. Поскольку другое, истинное объяснение – унылое, скучное и простое и не заставляет волосы вставать дыбом. Парадокс манит больше, нежели истинное объяснение, и люди предпочитают его. Светские люди используют науку, искусство, философию, будто проституток. Пиранделло своего рода проститутка… Люди из общества говорят: «Мы хорошенько взболтали несколько идей». Такие вызывают у меня отвращение. Мне нравятся люди, чьи потребности есть, кормить детей и дождаться конца месяца приближают их к жизни. Они знают больше. Вчера на остановке автобуса я терся локтями с женщиной с всклокоченными волосами, матерью пятерых детей. Ей было чему научить своих детей, да и меня тоже. Люди из общества никогда ничему меня не научили». И далее Антуан добавляет a propos (между прочим): «Сцены из мюзик-холла очень напоминают 1880 год, показную мелодраму. Человеческое бедствие обслуживает эмоции точно так же, как метафизика месье Пиранделло. Но это больше даже не в моде».