Окрыленный, радостный, Мермоз появился на поле на следующее утро, но нашел там лишь полдюжины старожилов компании, собравшихся, чтобы позабавиться зрелищем. Среди них был и эльзасец по имени Доэртлингер, ас, воевавший на стороне немцев в войну 1914 – 1918 годов и сбивший тринадцать французских самолетов.
Стажерам предстояло подняться в воздух на самолете «Бреге-14», биплане с квадратным носом и двигателем марки «Рено» в 300 лошадиных сил. Если когда-либо существовал самолет, напоминавший бы летающую раму или корзину, то именно такой была эта неуклюжая машина с большим прямоугольным радиатором и каким-то предметом, напоминавшим ботинок, увязший на самом верху, прямо позади пропеллера. Часто упоминаемая как «рог носорога», это была всего лишь выхлопная труба, приделанная впереди, чтобы удалять выхлоп над верхним крылом и головой пилота, сидевшим рядом в открытой кабине прямо под тыльным краем крыла.
Первых двух кандидатов, сделавших пару неуверенных взлетов и посадок, Дора уволил. Затем наступила очередь Мермоза. Все еще переживая оттого, как бесцеремонно босс отверг налетанные им целых шестьсот часов, посчитав их «ничем», Мермоз взлетел с твердым намерением показать тому пару «штучек». Работяга авиалинии, «Бреге-14» больше подходил на роль Першерона, нежели на роль чистокровного скакуна, и не предназначался для трюков в воздухе, которые однажды поразили в самое сердце капитана Рене Буска. Но кровь у Мермоза кипела, и совсем как Сент-Экзюпери в Касабланке, он собирался произвести впечатление на толпу тем, что этот «дровяной ящик» мог выполнить. Беспечно разогнав его до предела возможного по полю, он выждал до самого последнего момента, потянул рычаг и взмыл с этим неуклюжим громыхающим бипланом в захватывающем дух наборе высоты… Затем продемонстрировал серию петель, от которых замирало сердце, прежде чем приземлил этот агрегат в самый центр белого круга, начерченного мелом посередине грязной взлетно-посадочной полосы для испытаний на высокую точность.
Довольный, как Петрушка своим представлением, Мермоз уверенно выбрался из кабины «бреге», но обнаружил – Дора исчез. Старожилы еще не разошлись с поля и наблюдали за новичком сардонически, с сигаретами, повисшими на губах, пренебрежительно засунув руки в карманы кожаных курток. Похоже, их ничего не впечатлило.
– Вам не стоит и трудиться, пытаясь найти его, – наконец заговорил один из них с обезоруживающе протяжной интонацией марсельского жителя. – Вы можете идти паковать свой багаж.
– Вы довольны собой? – поинтересовался Дора, внезапно появившийся из ангара в своей мягкой фетровой шляпе и в плаще.
– Да, месье директор.
– Отлично, а я – нет. Мы не нанимаем акробатов. Если вы хотите стать циркачом, вам лучше идти хвастаться своими трюками в другом месте.
Срывая на ходу кожаный летный шлем, Мермоз помчался в раздевалку и начал засовывать свои немногочисленные вещи в мешок, решив навсегда отряхнуть пыль Монтодрана со своих ног. Но неожиданно позади него возник Дора и в странном молчании стал наблюдать за его сборами.
– Итак, вы уезжаете, – заметил он наконец, вытаскивая из кармана пачку сигарет «Капорал».
– Да, – буркнул Мермоз.
– Гм… Вы недисциплинированны… Много о себе мните… Довольны сами собой… М-м-м… Этого и следовало ожидать…
– Да, я доволен собой!
– И у вас на все готов ответ.
– Естественно, ведь вы задаете вопросы.
– У вас плохой характер.
– Нет, месье директор, – отрезал Мермоз. – Но я ненавижу несправедливость. Уверен: я хорошо вел самолет.
– Так я и думал… Много о себе возомнивший… On vous dressera[4], – добавил Дора.
И тут, едва поверив своим ушам, Мермоз получил указание снова поднять «бреге» на высоту в шестьсот футов, сделать медленный горизонтальный крен, а затем выправить машину для легкого, длинного углового приземления. Дора даже не удосужился проверить, как завершил стажер свой второй полет, который Мермоз выполнил уже строго по инструкции. Но дабы вдолбить тому урок, отправил обидчивого пилота назад в мастерские еще на неделю завинчивать гайки, чтобы, как он позже выразился, привить более точное представление об обязанностях летчика.
Когда Сент-Экзюпери прибыл в Монтодран пару лет спустя, он уже знал, что его ждет по приезде. Рекомендация от Беппо Массими имела некоторый вес, но, как предупредил его бывший boulevardier, ему предстояло самому произвести впечатление на Дора. А первое впечатление Дора оказалось не из благоприятных.
– Его летные рекомендации были довольно тощими, – вспоминал он позднее. – Сент-Экзюпери обладал мягким голосом, скромными манерами, задумчиво-сосредоточенной маской на лице. Но постепенно, в ходе нашей беседы, он начал оттаивать, и его ответы на мои вопросы показали, что молодой человек наделен чертами, необходимыми настоящему летчику, да и изобретателю с богатым воображением.
Подобно Мермозу и другим стажерам-летчикам, предшествовавшим ему, Сент-Экзюпери сначала отправили вычищать цилиндры и разбирать двигатели на части. Он уже однажды проходил подобный испытательный срок в компании, выпускавшей грузовики, поэтому не увидел в этом ничего особенно нового или оскорбительного для себя. Сначала его сослуживцы-механики относились к нему с некоторым удивлением, смешанным со скептицизмом. Они не знали толком, как вести себя с этим высоким, широкоплечим малым с аристократической фамилией, неожиданно затесавшимся в их ряды. Механиком он оказался почти таким же неуклюжим, как и раньше, когда маленьким мальчиком неумело пытался поставить на место соскочившую велосипедную цепь. Но время шло, и всем, включая Дора, стало очевидно: некоторые отчужденность и сдержанность объяснялись не благородным происхождением, а глубоко укоренившейся природной застенчивостью, обостренной тем, что до сих пор его везде и всюду поджидала неудача. Его улыбка с появлявшимися ямочками на щеках и его заразительный веселый смех никого не оставляли равнодушными, но порой казалось, будто на него наползала туча, резко пряча солнечный свет, и Антуан впадал в угрюмое молчание, которое он лелеял и оберегал, запивая кофе.
Как и все его сослуживцы, он поселился в гостинице «Дю гран балькон», где в те времена комната предоставлялась всего за четыре франка в день, а питание – за два с половиной франка. Кованый железный балкон, который обегал здание с трех сторон над высоким первым этажом, оказался единственной достойной внимания и названия «гран» деталью в этой довольно потрепанной гостинице. Но Сент-Экзюпери, и это вполне естественно, хотел быть рядом с другими. Ходили слухи, будто сестры, содержавшие это заведение, находились в секретном сговоре с Дора, предпочитавшим собирать своих пилотов в одном месте, где он мог бы следить за ними. Что ж, весьма понятная предосторожность со стороны человека, который не в силах был оказаться повсюду одновременно и фактически жил в Монтодране, куда частенько попадал раньше самых дисциплинированных своих летчиков и уезжал оттуда намного позже всех уже глубокой ночью. Женатый на концертирующей пианистке, околдовавшей и покорившей Албанию и Гренаду в тот год, когда он стал работать на Латекоэра в Малаге, Дидье Дора вовсе не отличался женоненавистничеством, но знал из опыта, какой беспорядок может внести в жизнь пилота сердечная привязанность, и тщательно следил за этим, формируя свою оценку надежности летчику. Он не делал из этого никакого секрета, иногда замечая с грубоватой прямотой, что пилот, который женится, теряет три четверти своей ценности.
Режим устанавливался умышленно по-спартански суровым. Дежурным летчикам, обитавшим в гостинице «Дю гран балькон», следовало погрузиться в старенький автобус «Форд», который приезжал за ними каждый день, ровно в четыре часа утра. Горе тем, кто не успевал на него! Дора никогда не ждал ни минуты; и если проспавший опаздывал на автобус, ему приходилось добираться до Монтодрана самостоятельно. Для такой ночной совы, как Сент-Экзюпери, эта новая жизнь имела свои трудности, но в письмах матери и друзьям в Париж нет и намека на разочарование. Только изредка мелькает чувство потерянности в новой обстановке перед странностями жизни, столь радикально отличавшейся от всего, с чем он сталкивался доселе.
«Мои руки по локоть в бензине и масле, – писал он Рене де Соссин. – И я – единственный, кто считает их красивыми».
Даже чувство тоски по дому начало исчезать, как только ему назначили первое летное испытание, и он справился. Мы имеем свидетельство самого Дора о том, что его не во всем устроил тот первый опыт, но Дора был взыскательным зрителем и хотел дать Сент-Экзюпери шанс показать себя с лучшей стороны.
Очевидно, он это и сделал, поскольку после нескольких недель коротких тренировочных полетов на новеньких «бреге» во всякую погоду ему доверили сделать первый рейс до Касабланки.
«Ренетта, – писал Антуан Рене де Соссин, – знаешь ли ты, какая замечательная вещь – авиация? Здесь все совсем не похоже на игру, и это мне нравится. И это не спорт, какой был в Ле-Бурже, но нечто иное, нечто необъяснимое, подобно своего рода войне. Здорово наблюдать, как почта взлетает в серый рассвет, под дождем! Вот ночная смена, когда клюешь носом, борясь со сном, туман над Пиренеями, по радио сообщили о шторме, надвигающемся из Испании, который и разбудит пилота. И наконец взлет, когда все исчезают в пыли, а он там, наверху, остается один на один со своими проблемами».
Он совершил свой первый полет в Марокко не как пилот, а в качестве пассажира на почтовом «бреге». Позади кабины пилота располагалось дополнительное, откидное место – его можно было приспособить для двух пассажиров. От ветра защищал горб на фюзеляже, из-за которого «бреге» приобрел прозвище «верблюд». Часто «горб» предназначался механику, а если не оказывалось ни единого достаточно смелого путешественника, готового предпринять авиарейс на открытом воздухе, оставшееся место заполнялось мешками с почтой. Они иногда транспортировались в двух дорожных сундуках, подвешенных под нижним крылом наподобие поплавков. Горький опыт указывал на необходимость инструктивных полетов в качестве пассажиров для новых пилотов, поскольку такие беды, как утечка горючего и разрыв радиаторов, случались весьма часто, и пилотам приходилось резко уходить на посадку на ближайшее поле. Но если некоторые поля служили спасательным приютом, другие, скрывавшие ручьи или камни, становились западней. Снисходительно покачивая головой, старожилы сочувственно поглядывали на новичков и приговаривали:
– Этот малый совсем не знает линию, камень за камнем, но рвется прямо в снежную бурю… Мне жаль его… Искренне жаль.
Первую часть полета пилоты Латекоэра руководствовались естественными вехами Южного канала и железной дороги Тулуза – Нарбон. Совсем близко от Нарбона им следовало поворачивать на юг и лететь над Салсом и Перпиньяном к восточной оконечности Пиренеев. Вот тут-то и начинались настоящие проблемы. В отличную погоду они могли сократить путь над левым отрогом Канигу высотой в 8 тысяч футов, пролетев над перевалом Пертус (900 футов в его самой высокой точке) – маршрут, использованный еще Ганнибалом, когда он прошел через Древнюю Галлию в 218 году до нашей эры. Но если горы затягивал туман, пилоты были вынуждены максимально отклоняться к морю вокруг мыса Кадак, затем вдоль Коста-Бравы и так до Барселоны. Вдоль всего Средиземноморского побережья лежали песчаные пляжи, где самолеты могли спускаться с относительной безопасностью, но между Валенсией, окруженной предательскими рисовыми полями, и Аликанте самый короткий маршрут пролегал прямо над грядой Караскета, высотой в 5 тысяч футов. И здесь пилотам приходилось досконально знать топографию внутренних районов.
Оборудование все еще оставалось настолько примитивным, что летчики брали с собой запасные высотомеры, привязывая их вокруг шеи, лишь бы изолировать их от адской тряски поршней. Компасы регулярно портились, а из-за отсутствия хоть сколько-нибудь надежных метеорологических прогнозов Дора запретил лететь над облаками над гористой местностью. Как только пилот замечал под собой облака, начинающие образовывать пласт, требовалось нырнуть в первое же окно и продолжать лететь, если придется, пускай даже на высоте макушек деревьев.
В тот вечер, когда Сент-Экзюпери был наконец вызван, чтобы получить задание на следующее утро на почтовый рейс в Касабланку, Дора сказал, после некоторой паузы:
– Вы помните инструкцию? – Он позволил ему осознать вопрос и медленно добавил: – Компас – это прекрасно, по нему хорошо ориентироваться над Испанией, заманчиво стремительно проноситься где-то выше целого моря облаков, но… – И после долгой паузы: – Только помните: под этим морем облаков начинается вечность.
Той ночью в гостинице «Дю гран балькон» Сент-Экзюпери отыскал Анри Гийоме, пилота, присоединившегося к компании Латекоэра приблизительно за двадцать месяцев до приезда Антуана. Казалось, трудно было найти более противоположного себе человека, чем этот белокурый здоровяк, синеглазый крестьянский сын из Шампани, который «излучал доверие, как лампа излучает свет». Так писал об Анри Сент-Экзюпери позже. Какая-то таинственная симпатия, вероятно питавшаяся непритязательным простодушием, отличавшим обоих, соединила их, и Сент-Экзюпери инстинктивно бросился тогда на поиски Гийоме.
– Да, я слышал новости, – с улыбкой приветствовал его Анри. – Ты доволен?
И, направляясь к буфету, он вытащил бутылку портвейна и два стакана.
– За это следует выпить. Вот увидишь, все пройдет прекрасно.
Боясь забыть что-нибудь существенное, важное, Сент-Экзюпери развернул свою карту Испании под лампой. В тот вечер Гийоме, в рубашке с коротким рукавом, усевшийся рядом с приятелем, преподал ему любопытный урок по географии – предмету, который больше всего нагонял скуку на Антуана в школе. Полуостров внезапно прекратил быть просто географическим объектом и превратился в верного друга. Водоразделы и гидрографические данные, статистика населения и цифры поголовья скота уступили место кое-чему другому, несравнимо больше относящемуся к делу. Гуади, например… Он не мог забыть тот небольшой городок, но те три апельсиновых дерева, у самого поля…
– Не упусти их и пометь на своей карте.
И Сент-Экзюпери отмечал их: три дерева внезапно выросли до размеров Сьерра-Невады. Этот уединенный сельский дом близ Лорки… Вместе с фермером… и его женой. Всегда наготове, подобно хранителям маяка, плыть дальше под звездами, чтобы помочь кому-то в беде.
«Несмотря на их забвение и невообразимую отдаленность, – написал он позже, – мы зарисовывали детали, неизвестные ни одному географу в мире. Ибо только Эбро, который омывает большие города, представляет интерес для географов. Но не этот поток, скрытый за травой на запад от Мотрил, этот кормилец двадцати пяти цветочков.
– Не забудь про этот ручей, он портит всю поляну… Отметь его тоже на своей карте.
Ах! Я не забуду этот коварный ручеек! Каким неприметным он казался, мягко журча и бормоча что-то нескольким очарованным лягушкам, но он спал с одним открытым глазом. Протянувшись где-то в траве поперек зеленого рая, он бежал там и поджидал меня, находящегося за пятнадцать сотен миль оттуда. И если ему представится малейший шанс, он превратит меня в огненный сноп пламени».
Сколько бы он ни спал в ту ночь, сон его был краток. На следующее утро он проснулся в три и уже через полчаса сидел на своем небольшом вещмешке у парадного входа в гостиницу, наблюдая, как дождь мрачно барабанит по тротуару. Наконец из-за угла выехал антикварный автобус, сердито рыча, и Сент-Экзюпери поднялся в него вместе с остальными. Втиснутый между сонным douanier[5] и парой сотрудников офиса, он чувствовал, как в нем растет возбуждение, смешанное с мукой от сознания, что его час наступил. Он вспомнил краткие ответы, которые он и его товарищи-новички могли получить всякий раз, когда потрепанный погодой пилот, тяжело ступая, входил в столовую, а с его летной куртки стекала вода.
– Ну, как полет?
– Хм…
И их «выразительные» ответы рождали в воображении невероятный мир, полный ловушек и западней, и внезапно появляющиеся утесы и ураганы, вырывавшие с корнем кедры. Черные драконы защищали входы в долины, ослепительные молнии венчали гребни…
Скоро и ему предстоит сражаться с теми же темными гигантами, с теми же безликими демонами. Но, сидя в том скрипучем автобусе, среди тихих реплик и светящихся точек сигарет, он испытывал странное чувство: в то время как все вокруг него прикованы к унылой рутине, сам он вот-вот получит свободу. Ни темные драконы, ни пики с головами Медузы не сумеют помешать ему в этом его первом полете достигнуть Барселоны и еще через пару часов приземлиться в сверкающем от солнечного света Аликанте. Но он оказался менее удачлив на обратном пути. Сбитый с толку туманом у земли и быстрым наступлением зимних сумерек, он не успел пролететь над Каркасоной, держался до последнего и совершил вынужденную посадку в поле, не долетев всего нескольких миль от Монтодрана. После телефонного звонка Раймон Ванье, заместитель Дидье Дора, отправился искать его вместе с Тоуаре, шофером их старенького, с открытым верхом «пежо». Несколько часов они разыскивали пилота в густом тумане, пока наконец какие-то добросердечные сельские жители не показали им правильное направление.
«Сент-Экзюпери ждал нас, – вспоминает Ванье в своей книге «Tout pour la Ligne», – укутавшись в меховой комбинезон компании, под крылом в сырой траве. «Месье, – сказал он мне, – самолет в порядке. Я приношу извинения за то, что мне не удалось полностью завершить мой первый рейс с почтой, но я старался…»
Считалось, что все пилоты должны пройти два этапа, прежде чем передадут свой «бреге» другому летчику. Поскольку Аликанте – остановка на полпути между Тулузой и Касабланкой, поток пилотов Латекоэра останавливался на ночлег в скромном пансионе, который держала простая, но не лишенная привлекательности женщина по имени Пепита. Но на линии Латекоэра норм не существовало, поэтому вскоре Сент-Экзюпери вызвали везти почту из Тулузы в Танжер с четырьмя перелетами на всем пути.
«Эти странные перелеты, – написал он Рене де Соссин, – совсем не дают мне времени приспособиться либо к Испании, либо к Марокко. Арабы и их верблюды выглядели так, словно они только-только покинули цирк… Странно появляться в стране, будто из нее самой. Никаких станционных названий, звучащих на незнакомом языке, никаких контролеров, или проводников, или шоферов такси, подтверждающих, что ты в другой стране. Все еще наполовину ошеломленный, ты погружаешься в скромную жизнь небольшого города без всякой предварительной подготовки».
Да, это было любопытное ощущение, похожее на то, когда внезапно обнаружишь себя выше тех предательских белых ровных облаков, от которых его предостерегал Дора: «Помните, там под ними… начинается вечность». Но искушение пряталось именно там, и выше них Антуан чувствовал свою изолированность и одиночество, «которое, я думаю, так трудно достигнуть и которое почти ошеломляюще. Вы не узнаете ничего подобного, взлетая с Ле-Бурже или не освободившись от умонастроения Ле-Бурже. Здесь все по-другому. Что-то более суровое, но значительно лучше».
Однажды, снижаясь с высоты в 9 тысяч футов, он услышал зловещий звук и был убежден, что порвался провод хвостового руля высоты. Мало-помалу самолет переставал слушаться, беспомощно теряя высоту, причем рули высоты больше не отвечали на команды пилота. Уверенный, что он закончит жизнь, попав в штопор, Антуан достал ручку и написал на одном из приборных щитков: «Отказало управление. Проверьте. Невозможно избежать падения».
«Я не хотел быть обвиненным в гибели из-за собственного неблагоразумия, – объяснял он позже. – Эта мысль мучила меня. Таких переживаний я раньше не испытывал. Все было внове. Я чувствовал, как весь побелел, и лоснился от страха. Страх без отчаяния, но не ужас. Новое, не поддающееся объяснению постижение».
Опыт оказался относительно банальным, хотя и лишавшим пилота-новичка присутствия духа. Его самолет попал в сильный ниспадающий поток, такой, с которым пилоты иногда сталкиваются без всякого, даже незначительного, предупреждения в совершенно безоблачном небе. Воздух внезапно теряет свою упругость, и человек испытывает вызывающее тошноту чувство, что его неуклонно засасывает вниз, и он падает, падает… фатально и безвозвратно, как камень, – зловещее и жуткое впечатление усиливается созерцанием обманчивого спокойствия небес. В такой медлительной машине, как «бреге», подобное состояние могло продолжаться несколько секунд, даже минут. Мучительная тревога ожидания…
«Но ничего не произошло, – продолжал Сент-Экзюпери свое признание, – и я сумел продержаться вплоть до приземления. Я выпрыгнул из самолета молча… Я презирал себя и думал: никто не поймет меня… В какую пучину, в какой обман я попал! И ничего невозможно описать… Как описать те поля и то спокойное солнце? Как можно сказать: я понимаю поля и солнце… И все-таки это была правда. В течение нескольких секунд я чувствовал во всей полноте ослепительное спокойствие того дня. Дня, построенного солидно, вроде здания, где я чувствовал себя как дома, где я был отлично устроен и из которого меня собирались изгнать. Дня с утренним солнцем, глубоким величественным небом и этой землей, поперек которой мягко ткались четкие борозды».
Мистическое настроение, возможно эхом отзывавшееся все настойчивее во всех книгах Сент-Экзюпери, заметно уже здесь, в этом письме, написанном Рене де Соссин незадолго перед Рождеством 1926 года. Такое чувство святой Хуан де Ла Крус однажды назвал, облачив в красивую фразу, «звучной тишиной одиночества». Именно это настроение преследовало Антуана в те непривычно волнующие мгновения, когда, позади трескучего двигателя, продолжающего вырабатывать от 70 до 80 миль в час, он обнаружил себя в полумиле от странно неподвижной Земли.
Возвращение домой после таких минут приносило с собой ощущение триумфа, разбавленного чувством падения. Мир, и особенно Тулуза, внезапно становились чуть-чуть банальнее, слишком тенденциозно застывшими в своем развитии, чересчур сильно управляемыми неизменной установившейся практикой.
«Я следую по моей маленькой провинциальной дорожке, – написал он Рене де Соссин, – обхожу справа фонарь и усаживаюсь в кафе (он чаще всего писал в кафе, где шумное окружение, казалось, стимулировало само созерцательное одиночество). – Я покупаю бумагу в одном и том же киоске и каждый раз говорю продавщице одну и ту же фразу. И те же самые собеседники… до того момента, Ренетта, пока я не начинаю ощущать огромную потребность в спасительном бегстве к чему-то новому. Тогда я эмигрирую в другое кафе, или к другому фонарному столбу, или в другой киоск и буду изобретать новую фразу для новой продавщицы газет. Гораздо красивее».
Рана, оставленная неудавшимся романом с Луизой Вильморин, еще не зажила. Антуан нуждался в ком-то, кому мог доверять, кому мог излить душу, кого мог любить так же неистово, как ребенком любил свою мать. Он оставил Париж, считая, что таким любимым существом могла бы стать его подруга Ренетта, чье преданное присутствие заполняло болящую пустоту… Рене это чуточку удивило, если судить по ожесточенному тону упреков в некоторых его письмах. Было нелегко платить ему той же монетой при таком напоре, к тому же она была на год или два старше, а он все еще оставался в какой-то степени ребенком… и пилотом, рискующим жизнью. «Приговоренный к смерти» – называли его друзья не то с легкой дрожью, не то со слабой улыбкой. Кто мог твердо сказать, к чему все это приведет? И кем он станет теперь, когда покинул Париж? Тулуза была так далеко… И мало того, были еще Касабланка и Дакар. Он уже чувствовал свою изоляцию во время тех своих внезапных возвращений из Монлюссона, когда его телефонные звонки оставались без ответа или кто-нибудь из друзей объяснял ему: «Не сегодня вечером, старина, у меня концерт, у меня обед, у меня…» – тщательно распланированная повестка дня, заставлявшая его чувствовать себя чужаком. Но на расстоянии, из Тулузы или Аликанте, это чувство изгнанника обострялось. Он высмеивал «съедобные» пейзажи своего друга Анри де Сегоня, отчаянно защищал Ибсена и Эйнштейна, выступал против Пиранделло и салонной косности, но как он тосковал по той, живущей своей особой жизнью культурной среде теперь, сидя среди кофейных чашек и пивных кружек в кафе-ресторане «Лафайет» в Тулузе.
«И эти мои собеседники, – восклицал он в своем письме своей подруге Ренетте, – всегда думают одинаково, нагоняя на меня невыносимую тоску, и поэтому у меня всего лишь двое или трое друзей, с ними мне покойно».
Однажды ночью в Аликанте он сел писать ей и порвал все три письма подряд. Тогда в отчаянии Антуан позвонил Рене.
Одиночество… Космическое одиночество! Не он придумал эти слова – это был Ницше, но как они выражали его чувства!
Сделавший вынужденную посадку за Перпиньяном из-за неисправности двигателя, он блуждал по древним улицам, подавленный видом множества галантерейных магазинчиков, продающих традиционные щепотки кнопок, ниток и кружев.
«Они продают нити по три су, иглы по два су, без всякой надежды когда-либо обладать «испано-суизой». Те, кто покупают у них, проводят жизнь, укрытые за кружевными занавесками. С теми же самыми вечными украшениями на каминах в комнатах. Их жизни составлены из привычек. Заточение. У меня такой страх перед привычками…»
Стажерам предстояло подняться в воздух на самолете «Бреге-14», биплане с квадратным носом и двигателем марки «Рено» в 300 лошадиных сил. Если когда-либо существовал самолет, напоминавший бы летающую раму или корзину, то именно такой была эта неуклюжая машина с большим прямоугольным радиатором и каким-то предметом, напоминавшим ботинок, увязший на самом верху, прямо позади пропеллера. Часто упоминаемая как «рог носорога», это была всего лишь выхлопная труба, приделанная впереди, чтобы удалять выхлоп над верхним крылом и головой пилота, сидевшим рядом в открытой кабине прямо под тыльным краем крыла.
Первых двух кандидатов, сделавших пару неуверенных взлетов и посадок, Дора уволил. Затем наступила очередь Мермоза. Все еще переживая оттого, как бесцеремонно босс отверг налетанные им целых шестьсот часов, посчитав их «ничем», Мермоз взлетел с твердым намерением показать тому пару «штучек». Работяга авиалинии, «Бреге-14» больше подходил на роль Першерона, нежели на роль чистокровного скакуна, и не предназначался для трюков в воздухе, которые однажды поразили в самое сердце капитана Рене Буска. Но кровь у Мермоза кипела, и совсем как Сент-Экзюпери в Касабланке, он собирался произвести впечатление на толпу тем, что этот «дровяной ящик» мог выполнить. Беспечно разогнав его до предела возможного по полю, он выждал до самого последнего момента, потянул рычаг и взмыл с этим неуклюжим громыхающим бипланом в захватывающем дух наборе высоты… Затем продемонстрировал серию петель, от которых замирало сердце, прежде чем приземлил этот агрегат в самый центр белого круга, начерченного мелом посередине грязной взлетно-посадочной полосы для испытаний на высокую точность.
Довольный, как Петрушка своим представлением, Мермоз уверенно выбрался из кабины «бреге», но обнаружил – Дора исчез. Старожилы еще не разошлись с поля и наблюдали за новичком сардонически, с сигаретами, повисшими на губах, пренебрежительно засунув руки в карманы кожаных курток. Похоже, их ничего не впечатлило.
– Вам не стоит и трудиться, пытаясь найти его, – наконец заговорил один из них с обезоруживающе протяжной интонацией марсельского жителя. – Вы можете идти паковать свой багаж.
– Вы довольны собой? – поинтересовался Дора, внезапно появившийся из ангара в своей мягкой фетровой шляпе и в плаще.
– Да, месье директор.
– Отлично, а я – нет. Мы не нанимаем акробатов. Если вы хотите стать циркачом, вам лучше идти хвастаться своими трюками в другом месте.
Срывая на ходу кожаный летный шлем, Мермоз помчался в раздевалку и начал засовывать свои немногочисленные вещи в мешок, решив навсегда отряхнуть пыль Монтодрана со своих ног. Но неожиданно позади него возник Дора и в странном молчании стал наблюдать за его сборами.
– Итак, вы уезжаете, – заметил он наконец, вытаскивая из кармана пачку сигарет «Капорал».
– Да, – буркнул Мермоз.
– Гм… Вы недисциплинированны… Много о себе мните… Довольны сами собой… М-м-м… Этого и следовало ожидать…
– Да, я доволен собой!
– И у вас на все готов ответ.
– Естественно, ведь вы задаете вопросы.
– У вас плохой характер.
– Нет, месье директор, – отрезал Мермоз. – Но я ненавижу несправедливость. Уверен: я хорошо вел самолет.
– Так я и думал… Много о себе возомнивший… On vous dressera[4], – добавил Дора.
И тут, едва поверив своим ушам, Мермоз получил указание снова поднять «бреге» на высоту в шестьсот футов, сделать медленный горизонтальный крен, а затем выправить машину для легкого, длинного углового приземления. Дора даже не удосужился проверить, как завершил стажер свой второй полет, который Мермоз выполнил уже строго по инструкции. Но дабы вдолбить тому урок, отправил обидчивого пилота назад в мастерские еще на неделю завинчивать гайки, чтобы, как он позже выразился, привить более точное представление об обязанностях летчика.
Когда Сент-Экзюпери прибыл в Монтодран пару лет спустя, он уже знал, что его ждет по приезде. Рекомендация от Беппо Массими имела некоторый вес, но, как предупредил его бывший boulevardier, ему предстояло самому произвести впечатление на Дора. А первое впечатление Дора оказалось не из благоприятных.
– Его летные рекомендации были довольно тощими, – вспоминал он позднее. – Сент-Экзюпери обладал мягким голосом, скромными манерами, задумчиво-сосредоточенной маской на лице. Но постепенно, в ходе нашей беседы, он начал оттаивать, и его ответы на мои вопросы показали, что молодой человек наделен чертами, необходимыми настоящему летчику, да и изобретателю с богатым воображением.
Подобно Мермозу и другим стажерам-летчикам, предшествовавшим ему, Сент-Экзюпери сначала отправили вычищать цилиндры и разбирать двигатели на части. Он уже однажды проходил подобный испытательный срок в компании, выпускавшей грузовики, поэтому не увидел в этом ничего особенно нового или оскорбительного для себя. Сначала его сослуживцы-механики относились к нему с некоторым удивлением, смешанным со скептицизмом. Они не знали толком, как вести себя с этим высоким, широкоплечим малым с аристократической фамилией, неожиданно затесавшимся в их ряды. Механиком он оказался почти таким же неуклюжим, как и раньше, когда маленьким мальчиком неумело пытался поставить на место соскочившую велосипедную цепь. Но время шло, и всем, включая Дора, стало очевидно: некоторые отчужденность и сдержанность объяснялись не благородным происхождением, а глубоко укоренившейся природной застенчивостью, обостренной тем, что до сих пор его везде и всюду поджидала неудача. Его улыбка с появлявшимися ямочками на щеках и его заразительный веселый смех никого не оставляли равнодушными, но порой казалось, будто на него наползала туча, резко пряча солнечный свет, и Антуан впадал в угрюмое молчание, которое он лелеял и оберегал, запивая кофе.
Как и все его сослуживцы, он поселился в гостинице «Дю гран балькон», где в те времена комната предоставлялась всего за четыре франка в день, а питание – за два с половиной франка. Кованый железный балкон, который обегал здание с трех сторон над высоким первым этажом, оказался единственной достойной внимания и названия «гран» деталью в этой довольно потрепанной гостинице. Но Сент-Экзюпери, и это вполне естественно, хотел быть рядом с другими. Ходили слухи, будто сестры, содержавшие это заведение, находились в секретном сговоре с Дора, предпочитавшим собирать своих пилотов в одном месте, где он мог бы следить за ними. Что ж, весьма понятная предосторожность со стороны человека, который не в силах был оказаться повсюду одновременно и фактически жил в Монтодране, куда частенько попадал раньше самых дисциплинированных своих летчиков и уезжал оттуда намного позже всех уже глубокой ночью. Женатый на концертирующей пианистке, околдовавшей и покорившей Албанию и Гренаду в тот год, когда он стал работать на Латекоэра в Малаге, Дидье Дора вовсе не отличался женоненавистничеством, но знал из опыта, какой беспорядок может внести в жизнь пилота сердечная привязанность, и тщательно следил за этим, формируя свою оценку надежности летчику. Он не делал из этого никакого секрета, иногда замечая с грубоватой прямотой, что пилот, который женится, теряет три четверти своей ценности.
Режим устанавливался умышленно по-спартански суровым. Дежурным летчикам, обитавшим в гостинице «Дю гран балькон», следовало погрузиться в старенький автобус «Форд», который приезжал за ними каждый день, ровно в четыре часа утра. Горе тем, кто не успевал на него! Дора никогда не ждал ни минуты; и если проспавший опаздывал на автобус, ему приходилось добираться до Монтодрана самостоятельно. Для такой ночной совы, как Сент-Экзюпери, эта новая жизнь имела свои трудности, но в письмах матери и друзьям в Париж нет и намека на разочарование. Только изредка мелькает чувство потерянности в новой обстановке перед странностями жизни, столь радикально отличавшейся от всего, с чем он сталкивался доселе.
«Мои руки по локоть в бензине и масле, – писал он Рене де Соссин. – И я – единственный, кто считает их красивыми».
Даже чувство тоски по дому начало исчезать, как только ему назначили первое летное испытание, и он справился. Мы имеем свидетельство самого Дора о том, что его не во всем устроил тот первый опыт, но Дора был взыскательным зрителем и хотел дать Сент-Экзюпери шанс показать себя с лучшей стороны.
Очевидно, он это и сделал, поскольку после нескольких недель коротких тренировочных полетов на новеньких «бреге» во всякую погоду ему доверили сделать первый рейс до Касабланки.
«Ренетта, – писал Антуан Рене де Соссин, – знаешь ли ты, какая замечательная вещь – авиация? Здесь все совсем не похоже на игру, и это мне нравится. И это не спорт, какой был в Ле-Бурже, но нечто иное, нечто необъяснимое, подобно своего рода войне. Здорово наблюдать, как почта взлетает в серый рассвет, под дождем! Вот ночная смена, когда клюешь носом, борясь со сном, туман над Пиренеями, по радио сообщили о шторме, надвигающемся из Испании, который и разбудит пилота. И наконец взлет, когда все исчезают в пыли, а он там, наверху, остается один на один со своими проблемами».
Он совершил свой первый полет в Марокко не как пилот, а в качестве пассажира на почтовом «бреге». Позади кабины пилота располагалось дополнительное, откидное место – его можно было приспособить для двух пассажиров. От ветра защищал горб на фюзеляже, из-за которого «бреге» приобрел прозвище «верблюд». Часто «горб» предназначался механику, а если не оказывалось ни единого достаточно смелого путешественника, готового предпринять авиарейс на открытом воздухе, оставшееся место заполнялось мешками с почтой. Они иногда транспортировались в двух дорожных сундуках, подвешенных под нижним крылом наподобие поплавков. Горький опыт указывал на необходимость инструктивных полетов в качестве пассажиров для новых пилотов, поскольку такие беды, как утечка горючего и разрыв радиаторов, случались весьма часто, и пилотам приходилось резко уходить на посадку на ближайшее поле. Но если некоторые поля служили спасательным приютом, другие, скрывавшие ручьи или камни, становились западней. Снисходительно покачивая головой, старожилы сочувственно поглядывали на новичков и приговаривали:
– Этот малый совсем не знает линию, камень за камнем, но рвется прямо в снежную бурю… Мне жаль его… Искренне жаль.
Первую часть полета пилоты Латекоэра руководствовались естественными вехами Южного канала и железной дороги Тулуза – Нарбон. Совсем близко от Нарбона им следовало поворачивать на юг и лететь над Салсом и Перпиньяном к восточной оконечности Пиренеев. Вот тут-то и начинались настоящие проблемы. В отличную погоду они могли сократить путь над левым отрогом Канигу высотой в 8 тысяч футов, пролетев над перевалом Пертус (900 футов в его самой высокой точке) – маршрут, использованный еще Ганнибалом, когда он прошел через Древнюю Галлию в 218 году до нашей эры. Но если горы затягивал туман, пилоты были вынуждены максимально отклоняться к морю вокруг мыса Кадак, затем вдоль Коста-Бравы и так до Барселоны. Вдоль всего Средиземноморского побережья лежали песчаные пляжи, где самолеты могли спускаться с относительной безопасностью, но между Валенсией, окруженной предательскими рисовыми полями, и Аликанте самый короткий маршрут пролегал прямо над грядой Караскета, высотой в 5 тысяч футов. И здесь пилотам приходилось досконально знать топографию внутренних районов.
Оборудование все еще оставалось настолько примитивным, что летчики брали с собой запасные высотомеры, привязывая их вокруг шеи, лишь бы изолировать их от адской тряски поршней. Компасы регулярно портились, а из-за отсутствия хоть сколько-нибудь надежных метеорологических прогнозов Дора запретил лететь над облаками над гористой местностью. Как только пилот замечал под собой облака, начинающие образовывать пласт, требовалось нырнуть в первое же окно и продолжать лететь, если придется, пускай даже на высоте макушек деревьев.
В тот вечер, когда Сент-Экзюпери был наконец вызван, чтобы получить задание на следующее утро на почтовый рейс в Касабланку, Дора сказал, после некоторой паузы:
– Вы помните инструкцию? – Он позволил ему осознать вопрос и медленно добавил: – Компас – это прекрасно, по нему хорошо ориентироваться над Испанией, заманчиво стремительно проноситься где-то выше целого моря облаков, но… – И после долгой паузы: – Только помните: под этим морем облаков начинается вечность.
Той ночью в гостинице «Дю гран балькон» Сент-Экзюпери отыскал Анри Гийоме, пилота, присоединившегося к компании Латекоэра приблизительно за двадцать месяцев до приезда Антуана. Казалось, трудно было найти более противоположного себе человека, чем этот белокурый здоровяк, синеглазый крестьянский сын из Шампани, который «излучал доверие, как лампа излучает свет». Так писал об Анри Сент-Экзюпери позже. Какая-то таинственная симпатия, вероятно питавшаяся непритязательным простодушием, отличавшим обоих, соединила их, и Сент-Экзюпери инстинктивно бросился тогда на поиски Гийоме.
– Да, я слышал новости, – с улыбкой приветствовал его Анри. – Ты доволен?
И, направляясь к буфету, он вытащил бутылку портвейна и два стакана.
– За это следует выпить. Вот увидишь, все пройдет прекрасно.
Боясь забыть что-нибудь существенное, важное, Сент-Экзюпери развернул свою карту Испании под лампой. В тот вечер Гийоме, в рубашке с коротким рукавом, усевшийся рядом с приятелем, преподал ему любопытный урок по географии – предмету, который больше всего нагонял скуку на Антуана в школе. Полуостров внезапно прекратил быть просто географическим объектом и превратился в верного друга. Водоразделы и гидрографические данные, статистика населения и цифры поголовья скота уступили место кое-чему другому, несравнимо больше относящемуся к делу. Гуади, например… Он не мог забыть тот небольшой городок, но те три апельсиновых дерева, у самого поля…
– Не упусти их и пометь на своей карте.
И Сент-Экзюпери отмечал их: три дерева внезапно выросли до размеров Сьерра-Невады. Этот уединенный сельский дом близ Лорки… Вместе с фермером… и его женой. Всегда наготове, подобно хранителям маяка, плыть дальше под звездами, чтобы помочь кому-то в беде.
«Несмотря на их забвение и невообразимую отдаленность, – написал он позже, – мы зарисовывали детали, неизвестные ни одному географу в мире. Ибо только Эбро, который омывает большие города, представляет интерес для географов. Но не этот поток, скрытый за травой на запад от Мотрил, этот кормилец двадцати пяти цветочков.
– Не забудь про этот ручей, он портит всю поляну… Отметь его тоже на своей карте.
Ах! Я не забуду этот коварный ручеек! Каким неприметным он казался, мягко журча и бормоча что-то нескольким очарованным лягушкам, но он спал с одним открытым глазом. Протянувшись где-то в траве поперек зеленого рая, он бежал там и поджидал меня, находящегося за пятнадцать сотен миль оттуда. И если ему представится малейший шанс, он превратит меня в огненный сноп пламени».
Сколько бы он ни спал в ту ночь, сон его был краток. На следующее утро он проснулся в три и уже через полчаса сидел на своем небольшом вещмешке у парадного входа в гостиницу, наблюдая, как дождь мрачно барабанит по тротуару. Наконец из-за угла выехал антикварный автобус, сердито рыча, и Сент-Экзюпери поднялся в него вместе с остальными. Втиснутый между сонным douanier[5] и парой сотрудников офиса, он чувствовал, как в нем растет возбуждение, смешанное с мукой от сознания, что его час наступил. Он вспомнил краткие ответы, которые он и его товарищи-новички могли получить всякий раз, когда потрепанный погодой пилот, тяжело ступая, входил в столовую, а с его летной куртки стекала вода.
– Ну, как полет?
– Хм…
И их «выразительные» ответы рождали в воображении невероятный мир, полный ловушек и западней, и внезапно появляющиеся утесы и ураганы, вырывавшие с корнем кедры. Черные драконы защищали входы в долины, ослепительные молнии венчали гребни…
Скоро и ему предстоит сражаться с теми же темными гигантами, с теми же безликими демонами. Но, сидя в том скрипучем автобусе, среди тихих реплик и светящихся точек сигарет, он испытывал странное чувство: в то время как все вокруг него прикованы к унылой рутине, сам он вот-вот получит свободу. Ни темные драконы, ни пики с головами Медузы не сумеют помешать ему в этом его первом полете достигнуть Барселоны и еще через пару часов приземлиться в сверкающем от солнечного света Аликанте. Но он оказался менее удачлив на обратном пути. Сбитый с толку туманом у земли и быстрым наступлением зимних сумерек, он не успел пролететь над Каркасоной, держался до последнего и совершил вынужденную посадку в поле, не долетев всего нескольких миль от Монтодрана. После телефонного звонка Раймон Ванье, заместитель Дидье Дора, отправился искать его вместе с Тоуаре, шофером их старенького, с открытым верхом «пежо». Несколько часов они разыскивали пилота в густом тумане, пока наконец какие-то добросердечные сельские жители не показали им правильное направление.
«Сент-Экзюпери ждал нас, – вспоминает Ванье в своей книге «Tout pour la Ligne», – укутавшись в меховой комбинезон компании, под крылом в сырой траве. «Месье, – сказал он мне, – самолет в порядке. Я приношу извинения за то, что мне не удалось полностью завершить мой первый рейс с почтой, но я старался…»
Считалось, что все пилоты должны пройти два этапа, прежде чем передадут свой «бреге» другому летчику. Поскольку Аликанте – остановка на полпути между Тулузой и Касабланкой, поток пилотов Латекоэра останавливался на ночлег в скромном пансионе, который держала простая, но не лишенная привлекательности женщина по имени Пепита. Но на линии Латекоэра норм не существовало, поэтому вскоре Сент-Экзюпери вызвали везти почту из Тулузы в Танжер с четырьмя перелетами на всем пути.
«Эти странные перелеты, – написал он Рене де Соссин, – совсем не дают мне времени приспособиться либо к Испании, либо к Марокко. Арабы и их верблюды выглядели так, словно они только-только покинули цирк… Странно появляться в стране, будто из нее самой. Никаких станционных названий, звучащих на незнакомом языке, никаких контролеров, или проводников, или шоферов такси, подтверждающих, что ты в другой стране. Все еще наполовину ошеломленный, ты погружаешься в скромную жизнь небольшого города без всякой предварительной подготовки».
Да, это было любопытное ощущение, похожее на то, когда внезапно обнаружишь себя выше тех предательских белых ровных облаков, от которых его предостерегал Дора: «Помните, там под ними… начинается вечность». Но искушение пряталось именно там, и выше них Антуан чувствовал свою изолированность и одиночество, «которое, я думаю, так трудно достигнуть и которое почти ошеломляюще. Вы не узнаете ничего подобного, взлетая с Ле-Бурже или не освободившись от умонастроения Ле-Бурже. Здесь все по-другому. Что-то более суровое, но значительно лучше».
Однажды, снижаясь с высоты в 9 тысяч футов, он услышал зловещий звук и был убежден, что порвался провод хвостового руля высоты. Мало-помалу самолет переставал слушаться, беспомощно теряя высоту, причем рули высоты больше не отвечали на команды пилота. Уверенный, что он закончит жизнь, попав в штопор, Антуан достал ручку и написал на одном из приборных щитков: «Отказало управление. Проверьте. Невозможно избежать падения».
«Я не хотел быть обвиненным в гибели из-за собственного неблагоразумия, – объяснял он позже. – Эта мысль мучила меня. Таких переживаний я раньше не испытывал. Все было внове. Я чувствовал, как весь побелел, и лоснился от страха. Страх без отчаяния, но не ужас. Новое, не поддающееся объяснению постижение».
Опыт оказался относительно банальным, хотя и лишавшим пилота-новичка присутствия духа. Его самолет попал в сильный ниспадающий поток, такой, с которым пилоты иногда сталкиваются без всякого, даже незначительного, предупреждения в совершенно безоблачном небе. Воздух внезапно теряет свою упругость, и человек испытывает вызывающее тошноту чувство, что его неуклонно засасывает вниз, и он падает, падает… фатально и безвозвратно, как камень, – зловещее и жуткое впечатление усиливается созерцанием обманчивого спокойствия небес. В такой медлительной машине, как «бреге», подобное состояние могло продолжаться несколько секунд, даже минут. Мучительная тревога ожидания…
«Но ничего не произошло, – продолжал Сент-Экзюпери свое признание, – и я сумел продержаться вплоть до приземления. Я выпрыгнул из самолета молча… Я презирал себя и думал: никто не поймет меня… В какую пучину, в какой обман я попал! И ничего невозможно описать… Как описать те поля и то спокойное солнце? Как можно сказать: я понимаю поля и солнце… И все-таки это была правда. В течение нескольких секунд я чувствовал во всей полноте ослепительное спокойствие того дня. Дня, построенного солидно, вроде здания, где я чувствовал себя как дома, где я был отлично устроен и из которого меня собирались изгнать. Дня с утренним солнцем, глубоким величественным небом и этой землей, поперек которой мягко ткались четкие борозды».
Мистическое настроение, возможно эхом отзывавшееся все настойчивее во всех книгах Сент-Экзюпери, заметно уже здесь, в этом письме, написанном Рене де Соссин незадолго перед Рождеством 1926 года. Такое чувство святой Хуан де Ла Крус однажды назвал, облачив в красивую фразу, «звучной тишиной одиночества». Именно это настроение преследовало Антуана в те непривычно волнующие мгновения, когда, позади трескучего двигателя, продолжающего вырабатывать от 70 до 80 миль в час, он обнаружил себя в полумиле от странно неподвижной Земли.
Возвращение домой после таких минут приносило с собой ощущение триумфа, разбавленного чувством падения. Мир, и особенно Тулуза, внезапно становились чуть-чуть банальнее, слишком тенденциозно застывшими в своем развитии, чересчур сильно управляемыми неизменной установившейся практикой.
«Я следую по моей маленькой провинциальной дорожке, – написал он Рене де Соссин, – обхожу справа фонарь и усаживаюсь в кафе (он чаще всего писал в кафе, где шумное окружение, казалось, стимулировало само созерцательное одиночество). – Я покупаю бумагу в одном и том же киоске и каждый раз говорю продавщице одну и ту же фразу. И те же самые собеседники… до того момента, Ренетта, пока я не начинаю ощущать огромную потребность в спасительном бегстве к чему-то новому. Тогда я эмигрирую в другое кафе, или к другому фонарному столбу, или в другой киоск и буду изобретать новую фразу для новой продавщицы газет. Гораздо красивее».
Рана, оставленная неудавшимся романом с Луизой Вильморин, еще не зажила. Антуан нуждался в ком-то, кому мог доверять, кому мог излить душу, кого мог любить так же неистово, как ребенком любил свою мать. Он оставил Париж, считая, что таким любимым существом могла бы стать его подруга Ренетта, чье преданное присутствие заполняло болящую пустоту… Рене это чуточку удивило, если судить по ожесточенному тону упреков в некоторых его письмах. Было нелегко платить ему той же монетой при таком напоре, к тому же она была на год или два старше, а он все еще оставался в какой-то степени ребенком… и пилотом, рискующим жизнью. «Приговоренный к смерти» – называли его друзья не то с легкой дрожью, не то со слабой улыбкой. Кто мог твердо сказать, к чему все это приведет? И кем он станет теперь, когда покинул Париж? Тулуза была так далеко… И мало того, были еще Касабланка и Дакар. Он уже чувствовал свою изоляцию во время тех своих внезапных возвращений из Монлюссона, когда его телефонные звонки оставались без ответа или кто-нибудь из друзей объяснял ему: «Не сегодня вечером, старина, у меня концерт, у меня обед, у меня…» – тщательно распланированная повестка дня, заставлявшая его чувствовать себя чужаком. Но на расстоянии, из Тулузы или Аликанте, это чувство изгнанника обострялось. Он высмеивал «съедобные» пейзажи своего друга Анри де Сегоня, отчаянно защищал Ибсена и Эйнштейна, выступал против Пиранделло и салонной косности, но как он тосковал по той, живущей своей особой жизнью культурной среде теперь, сидя среди кофейных чашек и пивных кружек в кафе-ресторане «Лафайет» в Тулузе.
«И эти мои собеседники, – восклицал он в своем письме своей подруге Ренетте, – всегда думают одинаково, нагоняя на меня невыносимую тоску, и поэтому у меня всего лишь двое или трое друзей, с ними мне покойно».
Однажды ночью в Аликанте он сел писать ей и порвал все три письма подряд. Тогда в отчаянии Антуан позвонил Рене.
Одиночество… Космическое одиночество! Не он придумал эти слова – это был Ницше, но как они выражали его чувства!
Сделавший вынужденную посадку за Перпиньяном из-за неисправности двигателя, он блуждал по древним улицам, подавленный видом множества галантерейных магазинчиков, продающих традиционные щепотки кнопок, ниток и кружев.
«Они продают нити по три су, иглы по два су, без всякой надежды когда-либо обладать «испано-суизой». Те, кто покупают у них, проводят жизнь, укрытые за кружевными занавесками. С теми же самыми вечными украшениями на каминах в комнатах. Их жизни составлены из привычек. Заточение. У меня такой страх перед привычками…»