Куртис Кейт
Антуан де Сент-Экзюпери. Небесная птица с земной судьбой
Вступление
Биография – почти всегда опасная затея, когда дело касается того, кто умер не больше пятидесяти лет назад. Но поколения, увы, тают, и люди с годами не молодеют. Мне хочется вспомнить Сент-Экзюпери. Хотя он умер в 1944 году, пройдут годы, а скорее десятилетия, прежде чем многие письма, написанные им близким, еще живущим среди нас или уже умершим, будут изданы. Но намного раньше почти всех, кто знал его при жизни, уже не будет рядом с нами, и они не смогут поделиться своими воспоминаниями. Выходит, риск подобного начинания с самого начала оправдан целью этой своего рода спасательной операции по сохранению дорогих воспоминаний.
Мне не посчастливилось лично знать Антуана де Сент-Экзюпери. Когда он был в Нью-Йорке в 1942 году, я только поступил в Гарвард, в последующие годы войны он попал на север Африки, я же был отправлен в Англию в составе подразделений армии США. Поэтому эта книга не работа «свидетеля» – это работа историка. Историка, который стремился заполнить пробелы биографии Антуана (о нем написано немного по-английски и очень много по-французски), расширив представление о нем в различные периоды его жизни через восприятие его современников, родственников и сослуживцев.
С одной стороны, я полагаю, что большинство из них немедленно согласилось бы: Сент-Экзюпери – индивидуальность, поскольку был писателем. Нет ничего труднее для приговоренного писать из «вторых рук», чем передать обаяние конкретного человека, особенно если тот действительно обладал способностью буквально околдовывать людей. Фокусник, чьи натруженные руки землепашца могли выполнять карточные фокусы на одном уровне с великим Гудини. Андре Моруа когда-то сравнил мастерство Антуана-рассказчика с Шахерезадой из сказки. Джон Филлипс, работавший фоторепортером «Лайф», называл его Пикко делле Мирандола XX столетия. Другие уподобили его Леонардо да Винчи или человеком времен Ренессанса, всепоглощающе любопытным, если не всезнающим.
– Сент-Экс? – однажды переспросил меня генерал Рене Буска и протянул мне карикатуру, на которой «Пепино» нарисовал себя. «Mais il savait tout faire», – не было ничего, что он не умел бы делать. Один из его самых близких друзей, доктор Жорж Пелисье, захотев воздать ему должное после смерти, не смог найти ничего лучше, чем пятигранник, «Пять ликов Сент-Экзюпери», или пять аспектов его индивидуальности: Сент-Экс – летчик, Сент-Экс – писатель, Сент-Экс – человек, Сент-Экс – изобретатель и Сент-Экс – фокусник. Список мог бы быть расширен, и Пелисье мог столь же оправданно назвать свою книгу «Семь ликов Сент-Экзюпери», добавив Сент-Экса – юмориста и Сент-Экса – мыслителя. Да, это все о нем, «читал немного, но знал и понимал все» (цитируя Пелисье), был мыслителем в самом глубоком понимании этого слова и использовал карточные фокусы, словесные загадки, шахматные игры и комические рисунки, чтобы маскировать самые глубокие переживания.
Обладавший столькими талантами, проживший насыщенную приключениями жизнь, этот пионер неба превратился в легенду. В его собственной стране католики и другие конфессионеры в поиске «героя своего времени» поддались соблазну подчеркивать «Сент» в его имени и возводить его на пьедестал. Обстоятельства его жизни не всегда соответствовали этому возвеличиванию, но его творения – да. Так или иначе, но Сент-Экзюпери нужно в конечном счете оценивать в связи с написанным.
Не нужно читать Данте, не говоря уже о Жиде, Франсуа Мориаке или Грэме Грине, чтобы понимать – добродетель изначально несет в себе меньше интереса, чем порок, и это почти всегда так. И в этом – скрытое предупреждение, но Сент-Экзюпери, и это так характерно для него, пренебрег постулатом. Не желая быть втянутым в эти споры, он посвятил все свое творчество изучению таких основных человеческих достоинств, как храбрость, решительность, настойчивость, ответственность, великодушие, самопожертвование, лояльность и любовь. И это в век всеобщего неверия! Ему грозило полное неприятие, особенно со стороны нового поколения субсартрианских последователей Декарта, которые, независимо от своих возможностей, стремились к главному – не дать себя одурачить добрыми намерениями. «Сент-Экс? Да это скаутское движение!» – выкрикнул несдержанный молодой парижанин мне в лицо не так давно. Французский Киплинг, почти Баден-Пауэл, написавший полдюжины книг, и все на тему «Если». Жан-Франсуа Ревель насмехался над его «банальностью, управляемой задницей», и назвал его «человеком-кукушкой, заменившим человеческий мозг двигателем от самолета». Жан Кау, этот энфант терибле (ужасный ребенок) французской журналистики, отрицал его работы как «большой обман наших времен», «героико-гуманистические безделушки, венок пустых идей, достигший высшей точки во вполне сентиментальном идеализме». Жорж Фрадье, писавший в «Фигаро литерер», вынужден был признать, что не выносит маленьких принцев: «Принцев вообще. Но прежде всего, маленьких принцев, с их белокурыми завитками. Их голоса, звучащие наподобие флейты, их очаровательные капризы, их учтивые вздохи и их красивые смерти». Другой критик, Жан-Луи Бори, даже поднял вопрос: «Может ли читатель спасти Сент-Экзюпери от Сент-Экса?» Его главный тезис состоял в том, что стало культом «это божество в синей униформе, чье имя было сокращено для удобства ежедневного употребления… Этот увлеченный профиль сделан для ханжеских медальонов, подобных тем, которые соответствующие молодые люди добропорядочной католической буржуазии носят на груди у основания шеи».
Цель этой книги – вовсе не намерение ответить на все приведенные обвинения, которые в действительности открывают нам скорее их авторов, а не Сент-Экса. Но его работы двадцать пять лет спустя после его исчезновения (где-нибудь между Корсикой и Альпами в июле 1944 года) продолжают пробуждать горячие споры, – и это неоспоримый факт, свидетельствующий о их сильном воздействии. Ведь только «мертвые» книги не порождают никаких дебатов. Это – также дань его многосторонней индивидуальности, которая последовательно расстраивала тех, кто любит присваивать себе право классифицировать людей в опрятных коллекционных ящичках, например «правом» или «левом», «архиреакционеров» или «подлинных революционеров».
Рожденный в знатном и благородном семействе, имеющем привилегированный доступ к дворцовой жизни с начала XX столетия, Сент-Экзюпери был одним из тех благословенных «детей богов», как их любил называть Томас Манн. Но его героями не стали такие героически проверенные образцы, как Гете или Толстой, – ими стали Достоевский и Ницше, «дети ночи». Это был один из многих парадоксов, отличающих этот парадоксальный мир. Антуан был человек действия, ненавидевший упорные упражнения, поэт, преднамеренно отвернувшийся от рифмы и ограничивший себя прозой. Он обладал незаурядным математическим талантом, но осуждал культ математики, атеистом, отчаянно желавшим верить в Бога. В своих действиях он совершеннее Жан-Поля Сартра, но слово «участвует» встречается только дважды, или, возможно, трижды во всех его письмах. Он стал одним из великих французских стилистов XX столетия, но не был и не желал быть профессиональным писателем. Это, конечно, было и остается непростительным оскорблением тем «субинтеллектуалам» (как нравилось называть эту категорию литераторов Юджину Ионеску). Они инстинктивно распознают в нем то, что терпеть не могут: вторжение одаренного постороннего, чья жизнь (так уж получилось) была – какое оскорбление! о, какой позор! – намного ярче, чем их собственная. Как написал Жильбер Кесброн по поводу этих хулителей: «Сент-Экзюпери, как вы знаете, был по специальности летчик, и больше ничего. Почему же тогда он связал свою жизнь с писательством? Он не понимал, что это – территория, охраняемая теми, кого она кормит, для тех кальмаров, присосавшихся к скале, имеющих только чернила, чтобы защитить свое завистливое и ядовитое племя, и на чьей территории столь неблагоразумно рисковать. Их священный шестиугольник обозначен Галлимаром – «Экспресс», «Нувель обсерватер», ресторан «Липп» и кафе «Флор». Это – их джунгли и их рай: «Планета людей пишущих».
Ну, почти как китайские мандарины, они хотели бы отлучить Сент-Экзюпери, называя его второразрядным автором «нечитабельных книг». Но не столь разборчивая читающая публика, и во Франции и за границей, признала его как одного из великих авторов. Никто – ни Марсель Пруст, ни Луи-Фердинанд Целин, ни Андре Жид, ни любой другой из восьми французов, награжденных Нобелевской премией за литературу в XX столетии, за единственным исключением Альберта Камю, – не превзошел летчика по продаже книг за границей. Во Франции его успех был еще необычайнее. Согласно списку бестселлеров, составленному энциклопедией «Кид», Сент-Экзюпери – единственный французский автор прошлого столетия, чьи три книги вошли в первую десятку («Ночной полет» – на четвертом месте, «Планета людей» – на восьмом, «Маленький принц» – на девятом).
Печально известно, что популярность – штука переменчивая, но кажется маловероятным, будто некая новая мода или «волна» способна изменить позиции Сент-Экзюпери, занятые им во французской классике. Его популярность за пределами Франции еще выше, в отличие от Сартра, Мальро или Камю, поскольку он писал в лирическом и поэтическом стиле, привлекающем лучших переводчиков. Трудности возникали с англосаксонскими читателями, болезненно относящимися ко всему новому, что приходит из Франции.
«Для нас не важно, была ли книга написана в библиотеке или доме, пользующемся дурной славой, но мы не хотели бы, чтобы она исходила от группы бесплодных позеров, кто никогда не жил действительно стоящей жизнью». Ричард Олдингтон написал эти слова более двадцати лет назад, в то время когда Жан-Поль Сартр и Поль Валери могли рассчитывать только на внимание горстки американских интеллектуалов. Но «Ветер, песок и звезды» и «Полет на Аррас» читались в это же время сотнями тысяч. «Как все мы знаем, Сент-Экзюпери – пионер героических дней первопроходцев-авиаторов ныне уже отдаленной и легендарной эпохи. В этом и скрыта опасность. Есть много книг по авиации, написанных летчиками, часть из них хорошая, но большинство – посредственные изделия оплаченных бумагомарателей, эдакого пролетариата популярной литературы. Я чувствую, что мы должны назвать Сент-Экзюпери среди самых великолепных писателей, но не только потому, что он передал нам собственный опыт с такой преданностью, опуская при этом даже самые допустимые технические подробности, но и потому, что его моральные и интеллектуальные цели наделяли смыслом и достоинством его действия. В этом – различие между авантюристом и героем».
Олдингтон, по общему признанию, умел размахивать топором, круша все налево и направо, как он и продемонстрировал позже в своей книге о Т.Е. Лорансе. Но его мнение, которое мы здесь привели, существенно. Я оставляю за читателем право самому решать, каким был Сент-Экзюпери, но в одном уверен: он был много больше, чем просто авантюрист.
Куртис Кейт
Мне не посчастливилось лично знать Антуана де Сент-Экзюпери. Когда он был в Нью-Йорке в 1942 году, я только поступил в Гарвард, в последующие годы войны он попал на север Африки, я же был отправлен в Англию в составе подразделений армии США. Поэтому эта книга не работа «свидетеля» – это работа историка. Историка, который стремился заполнить пробелы биографии Антуана (о нем написано немного по-английски и очень много по-французски), расширив представление о нем в различные периоды его жизни через восприятие его современников, родственников и сослуживцев.
С одной стороны, я полагаю, что большинство из них немедленно согласилось бы: Сент-Экзюпери – индивидуальность, поскольку был писателем. Нет ничего труднее для приговоренного писать из «вторых рук», чем передать обаяние конкретного человека, особенно если тот действительно обладал способностью буквально околдовывать людей. Фокусник, чьи натруженные руки землепашца могли выполнять карточные фокусы на одном уровне с великим Гудини. Андре Моруа когда-то сравнил мастерство Антуана-рассказчика с Шахерезадой из сказки. Джон Филлипс, работавший фоторепортером «Лайф», называл его Пикко делле Мирандола XX столетия. Другие уподобили его Леонардо да Винчи или человеком времен Ренессанса, всепоглощающе любопытным, если не всезнающим.
– Сент-Экс? – однажды переспросил меня генерал Рене Буска и протянул мне карикатуру, на которой «Пепино» нарисовал себя. «Mais il savait tout faire», – не было ничего, что он не умел бы делать. Один из его самых близких друзей, доктор Жорж Пелисье, захотев воздать ему должное после смерти, не смог найти ничего лучше, чем пятигранник, «Пять ликов Сент-Экзюпери», или пять аспектов его индивидуальности: Сент-Экс – летчик, Сент-Экс – писатель, Сент-Экс – человек, Сент-Экс – изобретатель и Сент-Экс – фокусник. Список мог бы быть расширен, и Пелисье мог столь же оправданно назвать свою книгу «Семь ликов Сент-Экзюпери», добавив Сент-Экса – юмориста и Сент-Экса – мыслителя. Да, это все о нем, «читал немного, но знал и понимал все» (цитируя Пелисье), был мыслителем в самом глубоком понимании этого слова и использовал карточные фокусы, словесные загадки, шахматные игры и комические рисунки, чтобы маскировать самые глубокие переживания.
Обладавший столькими талантами, проживший насыщенную приключениями жизнь, этот пионер неба превратился в легенду. В его собственной стране католики и другие конфессионеры в поиске «героя своего времени» поддались соблазну подчеркивать «Сент» в его имени и возводить его на пьедестал. Обстоятельства его жизни не всегда соответствовали этому возвеличиванию, но его творения – да. Так или иначе, но Сент-Экзюпери нужно в конечном счете оценивать в связи с написанным.
Не нужно читать Данте, не говоря уже о Жиде, Франсуа Мориаке или Грэме Грине, чтобы понимать – добродетель изначально несет в себе меньше интереса, чем порок, и это почти всегда так. И в этом – скрытое предупреждение, но Сент-Экзюпери, и это так характерно для него, пренебрег постулатом. Не желая быть втянутым в эти споры, он посвятил все свое творчество изучению таких основных человеческих достоинств, как храбрость, решительность, настойчивость, ответственность, великодушие, самопожертвование, лояльность и любовь. И это в век всеобщего неверия! Ему грозило полное неприятие, особенно со стороны нового поколения субсартрианских последователей Декарта, которые, независимо от своих возможностей, стремились к главному – не дать себя одурачить добрыми намерениями. «Сент-Экс? Да это скаутское движение!» – выкрикнул несдержанный молодой парижанин мне в лицо не так давно. Французский Киплинг, почти Баден-Пауэл, написавший полдюжины книг, и все на тему «Если». Жан-Франсуа Ревель насмехался над его «банальностью, управляемой задницей», и назвал его «человеком-кукушкой, заменившим человеческий мозг двигателем от самолета». Жан Кау, этот энфант терибле (ужасный ребенок) французской журналистики, отрицал его работы как «большой обман наших времен», «героико-гуманистические безделушки, венок пустых идей, достигший высшей точки во вполне сентиментальном идеализме». Жорж Фрадье, писавший в «Фигаро литерер», вынужден был признать, что не выносит маленьких принцев: «Принцев вообще. Но прежде всего, маленьких принцев, с их белокурыми завитками. Их голоса, звучащие наподобие флейты, их очаровательные капризы, их учтивые вздохи и их красивые смерти». Другой критик, Жан-Луи Бори, даже поднял вопрос: «Может ли читатель спасти Сент-Экзюпери от Сент-Экса?» Его главный тезис состоял в том, что стало культом «это божество в синей униформе, чье имя было сокращено для удобства ежедневного употребления… Этот увлеченный профиль сделан для ханжеских медальонов, подобных тем, которые соответствующие молодые люди добропорядочной католической буржуазии носят на груди у основания шеи».
Цель этой книги – вовсе не намерение ответить на все приведенные обвинения, которые в действительности открывают нам скорее их авторов, а не Сент-Экса. Но его работы двадцать пять лет спустя после его исчезновения (где-нибудь между Корсикой и Альпами в июле 1944 года) продолжают пробуждать горячие споры, – и это неоспоримый факт, свидетельствующий о их сильном воздействии. Ведь только «мертвые» книги не порождают никаких дебатов. Это – также дань его многосторонней индивидуальности, которая последовательно расстраивала тех, кто любит присваивать себе право классифицировать людей в опрятных коллекционных ящичках, например «правом» или «левом», «архиреакционеров» или «подлинных революционеров».
Рожденный в знатном и благородном семействе, имеющем привилегированный доступ к дворцовой жизни с начала XX столетия, Сент-Экзюпери был одним из тех благословенных «детей богов», как их любил называть Томас Манн. Но его героями не стали такие героически проверенные образцы, как Гете или Толстой, – ими стали Достоевский и Ницше, «дети ночи». Это был один из многих парадоксов, отличающих этот парадоксальный мир. Антуан был человек действия, ненавидевший упорные упражнения, поэт, преднамеренно отвернувшийся от рифмы и ограничивший себя прозой. Он обладал незаурядным математическим талантом, но осуждал культ математики, атеистом, отчаянно желавшим верить в Бога. В своих действиях он совершеннее Жан-Поля Сартра, но слово «участвует» встречается только дважды, или, возможно, трижды во всех его письмах. Он стал одним из великих французских стилистов XX столетия, но не был и не желал быть профессиональным писателем. Это, конечно, было и остается непростительным оскорблением тем «субинтеллектуалам» (как нравилось называть эту категорию литераторов Юджину Ионеску). Они инстинктивно распознают в нем то, что терпеть не могут: вторжение одаренного постороннего, чья жизнь (так уж получилось) была – какое оскорбление! о, какой позор! – намного ярче, чем их собственная. Как написал Жильбер Кесброн по поводу этих хулителей: «Сент-Экзюпери, как вы знаете, был по специальности летчик, и больше ничего. Почему же тогда он связал свою жизнь с писательством? Он не понимал, что это – территория, охраняемая теми, кого она кормит, для тех кальмаров, присосавшихся к скале, имеющих только чернила, чтобы защитить свое завистливое и ядовитое племя, и на чьей территории столь неблагоразумно рисковать. Их священный шестиугольник обозначен Галлимаром – «Экспресс», «Нувель обсерватер», ресторан «Липп» и кафе «Флор». Это – их джунгли и их рай: «Планета людей пишущих».
Ну, почти как китайские мандарины, они хотели бы отлучить Сент-Экзюпери, называя его второразрядным автором «нечитабельных книг». Но не столь разборчивая читающая публика, и во Франции и за границей, признала его как одного из великих авторов. Никто – ни Марсель Пруст, ни Луи-Фердинанд Целин, ни Андре Жид, ни любой другой из восьми французов, награжденных Нобелевской премией за литературу в XX столетии, за единственным исключением Альберта Камю, – не превзошел летчика по продаже книг за границей. Во Франции его успех был еще необычайнее. Согласно списку бестселлеров, составленному энциклопедией «Кид», Сент-Экзюпери – единственный французский автор прошлого столетия, чьи три книги вошли в первую десятку («Ночной полет» – на четвертом месте, «Планета людей» – на восьмом, «Маленький принц» – на девятом).
Печально известно, что популярность – штука переменчивая, но кажется маловероятным, будто некая новая мода или «волна» способна изменить позиции Сент-Экзюпери, занятые им во французской классике. Его популярность за пределами Франции еще выше, в отличие от Сартра, Мальро или Камю, поскольку он писал в лирическом и поэтическом стиле, привлекающем лучших переводчиков. Трудности возникали с англосаксонскими читателями, болезненно относящимися ко всему новому, что приходит из Франции.
«Для нас не важно, была ли книга написана в библиотеке или доме, пользующемся дурной славой, но мы не хотели бы, чтобы она исходила от группы бесплодных позеров, кто никогда не жил действительно стоящей жизнью». Ричард Олдингтон написал эти слова более двадцати лет назад, в то время когда Жан-Поль Сартр и Поль Валери могли рассчитывать только на внимание горстки американских интеллектуалов. Но «Ветер, песок и звезды» и «Полет на Аррас» читались в это же время сотнями тысяч. «Как все мы знаем, Сент-Экзюпери – пионер героических дней первопроходцев-авиаторов ныне уже отдаленной и легендарной эпохи. В этом и скрыта опасность. Есть много книг по авиации, написанных летчиками, часть из них хорошая, но большинство – посредственные изделия оплаченных бумагомарателей, эдакого пролетариата популярной литературы. Я чувствую, что мы должны назвать Сент-Экзюпери среди самых великолепных писателей, но не только потому, что он передал нам собственный опыт с такой преданностью, опуская при этом даже самые допустимые технические подробности, но и потому, что его моральные и интеллектуальные цели наделяли смыслом и достоинством его действия. В этом – различие между авантюристом и героем».
Олдингтон, по общему признанию, умел размахивать топором, круша все налево и направо, как он и продемонстрировал позже в своей книге о Т.Е. Лорансе. Но его мнение, которое мы здесь привели, существенно. Я оставляю за читателем право самому решать, каким был Сент-Экзюпери, но в одном уверен: он был много больше, чем просто авантюрист.
Куртис Кейт
Глава 1
Липы Сен-Мориса
Внутри кабины – невыносимая жара. Но это обязательно каждый раз перед вылетом. Такая работа хороша для зимы, но совсем не для этого пекла, установившегося в конце июля. В этот утренний час (еще только пробило восемь) жара пока не давала о себе знать в полной мере, но утепленного летного комбинезона, в который он только что втиснулся, было достаточно, чтобы на лбу выступил липкий пот. Обременительным казался и надувной спасательный жилет, стягивавший грудь, и кислородный баллон, привязанный к левой голени, необходимый только, если придется выбрасываться с парашютом на высоте 30 тысяч футов. Очаровательная перспектива для летчика, которому в одиночку едва удавалось закрыть крышку кабины, не говоря уже о том, чтобы ее открыть!
Единственное, от чего ему повезло избавиться, так это от револьвера 45-го калибра. Его, в соответствии с инструкциями, полагалось иметь при себе на случай, если самолет подобьют над вражеской территорией. Как и его боевые товарищи, также освобождавшиеся от ненужной тяжести, он с трудом представлял себя в роли голливудского героя, успешно отстреливающегося от отделения немецких солдат. Будет чудом, если он вообще сумеет выжить при падении. Он давно перестал верить в чудеса, но кислородный баллон – совсем другое дело. В отличие от револьвера, этот баллон оставался символом спасения, спасательным кругом, созданным для высот стратосферы. Этот груз стоило носить, чтобы соблюсти видимость и заверить других, да и самого себя в соблюдении правил игры. Своего рода дань, что приходится платить тем обрядам, без которых, будь то война или мирное время, ничто в этой преходящей жизни не имело твердой структуры или хотя бы опоры. Материальный эликсир, он напоминал больше цепи и чугунный шар заключенного, тягостная память о недолговечности его феодального владения. Попав в кабину, он терял свою свободу. Он смахивал, как сам однажды написал, на курительную трубку в ее мешочке. Ему было тесно, как раку в панцире. Он становился пленником своего тела, но оно само было зажато в этот металлический панцирь. Так капитан на своем суденышке зависит от его капризов.
Присев на левое крыло самолета, лейтенант Реймон Дюрье, офицер действующей армии, в последний раз проверял ремни парашюта, переговорное устройство и систему подачи кислорода. Функционирование створок камеры было уже проверено. Ничего нельзя отдавать на волю слепого случая, хотя Дюрье прекрасно знал, как часто именно за случаем оставалось последнее слово.
Удостоверившись, что все в порядке, он помог закрыть крышку кабины, с которой пилот не справлялся самостоятельно, поскольку после катастрофы в Гватемале с трудом поднимал левую руку выше плеча. Покончив с этим, Дюрье скользнул взглядом по крылу и дал отмашку механику. С резким кашляющим ревом заработал сначала первый, затем второй двигатель, и сильный поток воздуха, подобно невидимым косам, пригнул траву. Упакованный в свое снаряжение, совсем как лошадь-тяжеловоз в сбрую, пилот почувствовал, как напрягся корпус машины. Многочисленные приборные щитки… На лбу пролегли морщины, появлявшиеся каждый раз, когда он оставался один на один со своими мыслями, а не занимался, например, карточными фокусами или хохотал над злополучными товарищами по эскадрилье, вынужденными неподвижно сидеть за столом, в то время как полный кувшин воды опрокидывали им на голову.
Наконец он поднял руку к микрофону, прижатому к подбородку.
– Колгейт, Голоштанный Шесть запрашивает вышку… – неуклюже начал он на ломаном английском. – Разрешите рулежку и взлет?
– О'кей, Голоштанный Шесть. Рулежку и взлет разрешаю.
Команду, судя по акценту, подал американец из палатки управления полетами, расположенной в полумиле от самолета, на краю взлетной полосы.
Краткая дрожь прошла по корпусу самолета, и тело Дюрье отозвалось на нее собственной дрожью, как только механик выбил из-под колес башмаки. «Лайтнинг» (номер 223 группы аэрофотосъемки 2/33) стартовал по грязи и траве до конца поля, где начиналась перфорированная металлическая полоса. Она служила взлетно-посадочной для «спитфайеров», за штурвалами которых сидели британцы, и «лайтнингов», управляемых французами и американцами. С начала войны небольшое летное поле для энтузиастов летного дела использовалось в военных целях, и за исключением самолетов только лачуга с одной стороны и одинокий ангар неподалеку остались признаками реальности поля. Спустя одну-две минуты «лайтнинг» поплыл в воздухе, повторяя своей траекторией рельеф побережья, подобно хищной птице на охоте. В жаркий полдень самолет ясно отражался бы в спокойных водах лагуны Бигулиа, но на этот раз ниже скользила его тень, словно изображение в мутном зеркале. Слева возвышались скалистые горы в своем яростном блеске, баюкая окрашенные охрой крыши деревень-крепостей, которые обостренная мудрость столетий взгромоздила на вершины предгорий на почтительном расстоянии от населенного сарацинами берега. Бастия, с ее стоящей в отдалении генуэзской колокольней, уплыла назад и оказалась вне поля зрения со своими огромными валами, уязвимыми с воздуха, как устрица в открытой раковине. По правому борту над морем плавно проступили скалистые массивы архипелага Эльба и Лигуриан.
Впереди, всего в тридцати минутах полета, если верить карте, лежала земля Франции, которую он оставил в 1940 году, отдаленная от него уже сорока четырьмя месяцами.
«Я так стар, так много я оставил уже позади».
Это произошло четыре года назад, когда он играл в прятки с «мессершмиттами» и бросал вызов зенитной артиллерии. С высоты в десять километров он разглядел темное пятно на поверхности земли, которое оттуда абсолютно ничего для него не значило. И все же оно вполне могло оказаться огромным загородным домом, совсем таким, в каком ему приходилось однажды жить… И двое дядюшек прохаживаются по полутемной прихожей, «неспешно внушая ребенку смысл какого-нибудь понятия, столь же трудно вообразимого, как необъятность морей». И на мгновение его мысли вернулись в прошлое… «когда я был маленьким мальчиком…». Это напоминало начало сказки: «Давным-давно…» «Когда я был маленьким мальчиком… Слишком много воды утекло со времени моего детства. Детство – это обширная земля, из которой прибыл каждый из нас!» А он сам, откуда он родом? И в ответ прозвучало с невозмутимостью эха: «Я – из страны моего детства». Из страны размером не больше чем полутемная прихожая и все же необъятной, как сама Вселенная. Из страны, над которой он скоро пролетит на все той же абстрактной высоте в тридцать тысяч футов. Эта земля его детства появится, чтобы ласково и нежно поприветствовать его, радуя гладким пространством воды с едва переливающейся рябью, с бликами белых пляжей, похожими на мазки кисти художника, ниже холмистых сгибов, и Поркероле и Йере, дрейфующими по морю, подобно опьяненным левиафанам. А потом он ощутит невидимое присутствие шато «Ла Моль», затерявшегося в окружающих его дубах и елях. «Ла Моль», увитый стелющимися побегами с нежными розовыми цветами, со старой башней под черепичной крышей, где один из героев Дюма, шевалье де Ла Моль, однажды принимал у себя королеву Марго. Паула, гувернантка из Тироля, очаровывала детей своими сказками на сон грядущий.
А следом, по счастливой случайности не закрытый облаками, проплывет залив Эслерель и Агай, этот драгоценный резной перстень в одной из его так похожих на пальцы рук бухт. Агай (уже само название переполнено радостью!), где Консуэла поразила все его семейство кроваво-красными розами в блестящих иссиня-черных волосах под свадебной мантильей. Если ему посчастливится, он сумеет различить там старые стены морского форта, но только на мгновение, поскольку они неумолимо промчатся под ним и останутся где-то позади и вне его поля зрения, словно чья-то невидимая рука вытянет из-под него этот вздыбленный ковер. Волнами откатившись назад, холмы перейдут в горные цепи и горные хребты, сердито обнажившие отточенные грани своих клинков навстречу ему. И по мере приближения к Аннеси он будет еле сдерживать себя, чтобы не ринуться вниз и хоть издали кинуть взгляд на кажущийся с такой высоты просто пятнышком Сен-Морис и его темные липы. Сен-Морис, который его замученная долгами мать вынуждена была продать много лет назад… Слишком много воспоминаний осталось там, но только воспоминаний. О пикниках на берегу Эн, с его зеленоватыми горными водами, стремительным бурлящим потоком, с множеством водоворотов, несущимися к Роне. И всего в нескольких километрах вниз по течению – Лион, зажатый между двумя реками. Самый солидный, самый буржуазный из всех французских городов…
В первый раз они покинули квартиру в Лионе, когда ему не исполнилось и четырех лет, и воспоминания об этом кажутся очень смутными. Разве лишь Фурвьер, с его базиликой, высоко на холме, куда они направлялись на воскресную мессу, поднимаясь на позванивающем фуникулере. Двигаясь по туннелю и через турникет, он обычно глазел на стены, где пестрели рекламные объявления, что-то вроде «Льняные простыни Гирардота отлично успокоят страдания, боли и раны». Странно, почему все-таки эти слова произвели столь глубокое впечатление на ребенка? Тридцать лет спустя они выплыли на поверхность из сокровенных глубин его подсознания, когда его друг Гийоме, считавшийся пропавшим без вести, вернулся, подобно призраку, посетившему страну мертвых. «И вскоре после этого я привез тебя к «Мендозе», где белые простыни обволакивали тебя, подобно бальзаму». Бальзам для тела. Бальзам для души…
Память о месте его рождения в Лионе сохранилась лучше, поскольку дом номер 8 по улице Альфонса Фошье все еще стоит. Овальная мемориальная доска над скромным дверным проемом сообщает нам, что «здесь, 20 июня 1900 года, родился Антуан де Сент-Экзюпери». Улица тогда называлась дю Пейра в честь генерал-лейтенанта, первого сенешаля, но в 1909 году отцы города решили, что он имеет меньше прав на признание, нежели выдающийся акушер, в честь которого она и называется до сих пор. В расположенном на углу рю дю Плат доме первоначально квартировали солдаты короля, и фигурные и треугольные перемычки окон – подлинные свидетели XVII столетия, равно как и глубоко въевшиеся сажа и копоть, покрывающие стены дома.
Его родители занимали третий этаж, и именно в этом доме Антуан провел первые годы своей жизни. Какие бы воспоминания он ни сохранил о тех годах, все они были полностью вычеркнуты из памяти и вытеснены более яркими впечатлениями поздних лет, и он никогда, похоже, не выказывал и не лелеял в своем сердце никакой особой привязанности к городу, где появился на свет. Его родители не принадлежали к коренным жителям Лиона, и их временное пребывание в этом городе можно считать совершенно случайным.
Его отец, граф Жан де Сент-Экзюпери, вырос в Ле-Мансе и мог бы так никогда и не встретить молодую девушку, ставшую впоследствии его женой, если бы в 1896 году «Компани дю Солей» – страховая компания, на которую он работал, – не послала бы его в Лион в качестве инспектора.
Мать Антуана, урожденная Мари Бойе де Фонсколомб, происходила по отцовской линии из семьи, длительное время принадлежавшей к самым знатным аристократическим кругам Экс-ан-Прованса. Его бабушка по материнской линии, урожденная Алиса Романе де Лестранж, происходила из старинного рода Виваре, различные ветви которого подарили миру архиепископа, папского посланника, аббата-реформиста ордена траппистов, посла, гофмейстера суда, множество рыцарей и даже маршала Мальтийского ордена крестоносцев. Виваре – типичное и весьма распространенное имя для той холмистой области, которая простирается по правому берегу Роны между Вьенном и Балансом, ближе к Лиону, чем к Эксу или Марселю. Это объясняет, почему тетушка Алисы де Романе, Габриэлла де Лестранж (двоюродная бабушка Мари де Фонсколомб и, таким образом, прабабушка Антуана), предпочла выйти замуж за дворянина из этой области, графа Леопольда Трико. Брак наградил ее загородным домом приблизительно в двадцати милях к северо-востоку от Лиона, а также квартирой на площади Белькур. Именно в этой квартире, почти сразу же по прибытии в город, Жан де Сент-Экзюпери был представлен Мари де Фонсколомб.
Всего в нескольких ярдах от углового дома на рю дю Плат находилась просторная площадь, с тенистыми деревьями и изысканными особняками XVII и XVIII столетий. Одним из самых интересных был особняк под номером 1, чей декоративный балкон нависал над мостовой, и плоская крыша, покрытая коричневой черепицей, напоминала горделивые фасады домов Италии или Испании. Здесь, на втором этаже, графиня Трико жила с размахом и с тем шиком, который сделал ее дом одним из самых фешенебельных салонов Лиона. Вечер среды традиционно превращал особняк в «открытый дом». В этот день любого пришедшего гостеприимно встречали и приглашали на обед, конечно, при условии, что он был достаточно успешен в делах и ему удавалось получить надлежащее представление.
За пятнадцать лет до рождения Антуана Габриэлла Трико потеряла мужа, и, в дополнение к прочим печалям, ее единственная дочь умерла от дифтерии в возрасте трех лет. Она любила молодежь и была счастлива заполнить образовавшуюся пустоту заботой о своей крестнице и внучатой племяннице, Мари Фонсколомб, а после брака девушки с Жаном де Сент-Экзюпери – об их постоянно увеличивающемся потомстве. Ведь появлению на свет Антуана предшествовало рождение двух его сестер – Мари-Мадлен (рожденной в 1897 году) и Симоны (1898 года рождения). После него в семье прибавился еще один сын – Франсуа (в 1903 году). Самая младшая из сестер Антуана, Габриэлла, еще не родилась, когда в марте 1904 года Жан де Сент-Экзюпери умер после продолжительной болезни, в те годы считавшейся неизлечимой. Столь схожая горькая вдовья доля еще больше сблизила тетю и овдовевшую племянницу, чью семью старшая из дам теперь воспринимала как свою собственную. Всю зиму Антуан и его сестры бывали в салоне графини Трико на площади Белькур. Незадолго перед Пасхой Габриэлла покидала квартиру в Лионе и вместе с внучатой племянницей и ее детишками выезжала в свое имение в Сен-Морис-де-Реманс.
Единственное, от чего ему повезло избавиться, так это от револьвера 45-го калибра. Его, в соответствии с инструкциями, полагалось иметь при себе на случай, если самолет подобьют над вражеской территорией. Как и его боевые товарищи, также освобождавшиеся от ненужной тяжести, он с трудом представлял себя в роли голливудского героя, успешно отстреливающегося от отделения немецких солдат. Будет чудом, если он вообще сумеет выжить при падении. Он давно перестал верить в чудеса, но кислородный баллон – совсем другое дело. В отличие от револьвера, этот баллон оставался символом спасения, спасательным кругом, созданным для высот стратосферы. Этот груз стоило носить, чтобы соблюсти видимость и заверить других, да и самого себя в соблюдении правил игры. Своего рода дань, что приходится платить тем обрядам, без которых, будь то война или мирное время, ничто в этой преходящей жизни не имело твердой структуры или хотя бы опоры. Материальный эликсир, он напоминал больше цепи и чугунный шар заключенного, тягостная память о недолговечности его феодального владения. Попав в кабину, он терял свою свободу. Он смахивал, как сам однажды написал, на курительную трубку в ее мешочке. Ему было тесно, как раку в панцире. Он становился пленником своего тела, но оно само было зажато в этот металлический панцирь. Так капитан на своем суденышке зависит от его капризов.
Присев на левое крыло самолета, лейтенант Реймон Дюрье, офицер действующей армии, в последний раз проверял ремни парашюта, переговорное устройство и систему подачи кислорода. Функционирование створок камеры было уже проверено. Ничего нельзя отдавать на волю слепого случая, хотя Дюрье прекрасно знал, как часто именно за случаем оставалось последнее слово.
Удостоверившись, что все в порядке, он помог закрыть крышку кабины, с которой пилот не справлялся самостоятельно, поскольку после катастрофы в Гватемале с трудом поднимал левую руку выше плеча. Покончив с этим, Дюрье скользнул взглядом по крылу и дал отмашку механику. С резким кашляющим ревом заработал сначала первый, затем второй двигатель, и сильный поток воздуха, подобно невидимым косам, пригнул траву. Упакованный в свое снаряжение, совсем как лошадь-тяжеловоз в сбрую, пилот почувствовал, как напрягся корпус машины. Многочисленные приборные щитки… На лбу пролегли морщины, появлявшиеся каждый раз, когда он оставался один на один со своими мыслями, а не занимался, например, карточными фокусами или хохотал над злополучными товарищами по эскадрилье, вынужденными неподвижно сидеть за столом, в то время как полный кувшин воды опрокидывали им на голову.
Наконец он поднял руку к микрофону, прижатому к подбородку.
– Колгейт, Голоштанный Шесть запрашивает вышку… – неуклюже начал он на ломаном английском. – Разрешите рулежку и взлет?
– О'кей, Голоштанный Шесть. Рулежку и взлет разрешаю.
Команду, судя по акценту, подал американец из палатки управления полетами, расположенной в полумиле от самолета, на краю взлетной полосы.
Краткая дрожь прошла по корпусу самолета, и тело Дюрье отозвалось на нее собственной дрожью, как только механик выбил из-под колес башмаки. «Лайтнинг» (номер 223 группы аэрофотосъемки 2/33) стартовал по грязи и траве до конца поля, где начиналась перфорированная металлическая полоса. Она служила взлетно-посадочной для «спитфайеров», за штурвалами которых сидели британцы, и «лайтнингов», управляемых французами и американцами. С начала войны небольшое летное поле для энтузиастов летного дела использовалось в военных целях, и за исключением самолетов только лачуга с одной стороны и одинокий ангар неподалеку остались признаками реальности поля. Спустя одну-две минуты «лайтнинг» поплыл в воздухе, повторяя своей траекторией рельеф побережья, подобно хищной птице на охоте. В жаркий полдень самолет ясно отражался бы в спокойных водах лагуны Бигулиа, но на этот раз ниже скользила его тень, словно изображение в мутном зеркале. Слева возвышались скалистые горы в своем яростном блеске, баюкая окрашенные охрой крыши деревень-крепостей, которые обостренная мудрость столетий взгромоздила на вершины предгорий на почтительном расстоянии от населенного сарацинами берега. Бастия, с ее стоящей в отдалении генуэзской колокольней, уплыла назад и оказалась вне поля зрения со своими огромными валами, уязвимыми с воздуха, как устрица в открытой раковине. По правому борту над морем плавно проступили скалистые массивы архипелага Эльба и Лигуриан.
Впереди, всего в тридцати минутах полета, если верить карте, лежала земля Франции, которую он оставил в 1940 году, отдаленная от него уже сорока четырьмя месяцами.
«Я так стар, так много я оставил уже позади».
Это произошло четыре года назад, когда он играл в прятки с «мессершмиттами» и бросал вызов зенитной артиллерии. С высоты в десять километров он разглядел темное пятно на поверхности земли, которое оттуда абсолютно ничего для него не значило. И все же оно вполне могло оказаться огромным загородным домом, совсем таким, в каком ему приходилось однажды жить… И двое дядюшек прохаживаются по полутемной прихожей, «неспешно внушая ребенку смысл какого-нибудь понятия, столь же трудно вообразимого, как необъятность морей». И на мгновение его мысли вернулись в прошлое… «когда я был маленьким мальчиком…». Это напоминало начало сказки: «Давным-давно…» «Когда я был маленьким мальчиком… Слишком много воды утекло со времени моего детства. Детство – это обширная земля, из которой прибыл каждый из нас!» А он сам, откуда он родом? И в ответ прозвучало с невозмутимостью эха: «Я – из страны моего детства». Из страны размером не больше чем полутемная прихожая и все же необъятной, как сама Вселенная. Из страны, над которой он скоро пролетит на все той же абстрактной высоте в тридцать тысяч футов. Эта земля его детства появится, чтобы ласково и нежно поприветствовать его, радуя гладким пространством воды с едва переливающейся рябью, с бликами белых пляжей, похожими на мазки кисти художника, ниже холмистых сгибов, и Поркероле и Йере, дрейфующими по морю, подобно опьяненным левиафанам. А потом он ощутит невидимое присутствие шато «Ла Моль», затерявшегося в окружающих его дубах и елях. «Ла Моль», увитый стелющимися побегами с нежными розовыми цветами, со старой башней под черепичной крышей, где один из героев Дюма, шевалье де Ла Моль, однажды принимал у себя королеву Марго. Паула, гувернантка из Тироля, очаровывала детей своими сказками на сон грядущий.
А следом, по счастливой случайности не закрытый облаками, проплывет залив Эслерель и Агай, этот драгоценный резной перстень в одной из его так похожих на пальцы рук бухт. Агай (уже само название переполнено радостью!), где Консуэла поразила все его семейство кроваво-красными розами в блестящих иссиня-черных волосах под свадебной мантильей. Если ему посчастливится, он сумеет различить там старые стены морского форта, но только на мгновение, поскольку они неумолимо промчатся под ним и останутся где-то позади и вне его поля зрения, словно чья-то невидимая рука вытянет из-под него этот вздыбленный ковер. Волнами откатившись назад, холмы перейдут в горные цепи и горные хребты, сердито обнажившие отточенные грани своих клинков навстречу ему. И по мере приближения к Аннеси он будет еле сдерживать себя, чтобы не ринуться вниз и хоть издали кинуть взгляд на кажущийся с такой высоты просто пятнышком Сен-Морис и его темные липы. Сен-Морис, который его замученная долгами мать вынуждена была продать много лет назад… Слишком много воспоминаний осталось там, но только воспоминаний. О пикниках на берегу Эн, с его зеленоватыми горными водами, стремительным бурлящим потоком, с множеством водоворотов, несущимися к Роне. И всего в нескольких километрах вниз по течению – Лион, зажатый между двумя реками. Самый солидный, самый буржуазный из всех французских городов…
В первый раз они покинули квартиру в Лионе, когда ему не исполнилось и четырех лет, и воспоминания об этом кажутся очень смутными. Разве лишь Фурвьер, с его базиликой, высоко на холме, куда они направлялись на воскресную мессу, поднимаясь на позванивающем фуникулере. Двигаясь по туннелю и через турникет, он обычно глазел на стены, где пестрели рекламные объявления, что-то вроде «Льняные простыни Гирардота отлично успокоят страдания, боли и раны». Странно, почему все-таки эти слова произвели столь глубокое впечатление на ребенка? Тридцать лет спустя они выплыли на поверхность из сокровенных глубин его подсознания, когда его друг Гийоме, считавшийся пропавшим без вести, вернулся, подобно призраку, посетившему страну мертвых. «И вскоре после этого я привез тебя к «Мендозе», где белые простыни обволакивали тебя, подобно бальзаму». Бальзам для тела. Бальзам для души…
* * *
Взлетная полоса далеких военных лет давно исчезла под широкой бетонной полосой. На самолеты «Эр-Франс» из Ниццы или Парижа садятся и взлетают с нее несколько раз в день. И сверкающее новое здание аэропорта заменило крохотный, выкрашенный в оранжевый цвет контрольно-диспетчерский пункт, построенный вскоре после его исчезновения. И теперь только мемориальная доска, окруженная клумбой, напоминает, что «отсюда летчик и писатель Сент-Экзюпери отправился 31 июля 1944 года в свой последний боевой вылет».Память о месте его рождения в Лионе сохранилась лучше, поскольку дом номер 8 по улице Альфонса Фошье все еще стоит. Овальная мемориальная доска над скромным дверным проемом сообщает нам, что «здесь, 20 июня 1900 года, родился Антуан де Сент-Экзюпери». Улица тогда называлась дю Пейра в честь генерал-лейтенанта, первого сенешаля, но в 1909 году отцы города решили, что он имеет меньше прав на признание, нежели выдающийся акушер, в честь которого она и называется до сих пор. В расположенном на углу рю дю Плат доме первоначально квартировали солдаты короля, и фигурные и треугольные перемычки окон – подлинные свидетели XVII столетия, равно как и глубоко въевшиеся сажа и копоть, покрывающие стены дома.
Его родители занимали третий этаж, и именно в этом доме Антуан провел первые годы своей жизни. Какие бы воспоминания он ни сохранил о тех годах, все они были полностью вычеркнуты из памяти и вытеснены более яркими впечатлениями поздних лет, и он никогда, похоже, не выказывал и не лелеял в своем сердце никакой особой привязанности к городу, где появился на свет. Его родители не принадлежали к коренным жителям Лиона, и их временное пребывание в этом городе можно считать совершенно случайным.
Его отец, граф Жан де Сент-Экзюпери, вырос в Ле-Мансе и мог бы так никогда и не встретить молодую девушку, ставшую впоследствии его женой, если бы в 1896 году «Компани дю Солей» – страховая компания, на которую он работал, – не послала бы его в Лион в качестве инспектора.
Мать Антуана, урожденная Мари Бойе де Фонсколомб, происходила по отцовской линии из семьи, длительное время принадлежавшей к самым знатным аристократическим кругам Экс-ан-Прованса. Его бабушка по материнской линии, урожденная Алиса Романе де Лестранж, происходила из старинного рода Виваре, различные ветви которого подарили миру архиепископа, папского посланника, аббата-реформиста ордена траппистов, посла, гофмейстера суда, множество рыцарей и даже маршала Мальтийского ордена крестоносцев. Виваре – типичное и весьма распространенное имя для той холмистой области, которая простирается по правому берегу Роны между Вьенном и Балансом, ближе к Лиону, чем к Эксу или Марселю. Это объясняет, почему тетушка Алисы де Романе, Габриэлла де Лестранж (двоюродная бабушка Мари де Фонсколомб и, таким образом, прабабушка Антуана), предпочла выйти замуж за дворянина из этой области, графа Леопольда Трико. Брак наградил ее загородным домом приблизительно в двадцати милях к северо-востоку от Лиона, а также квартирой на площади Белькур. Именно в этой квартире, почти сразу же по прибытии в город, Жан де Сент-Экзюпери был представлен Мари де Фонсколомб.
Всего в нескольких ярдах от углового дома на рю дю Плат находилась просторная площадь, с тенистыми деревьями и изысканными особняками XVII и XVIII столетий. Одним из самых интересных был особняк под номером 1, чей декоративный балкон нависал над мостовой, и плоская крыша, покрытая коричневой черепицей, напоминала горделивые фасады домов Италии или Испании. Здесь, на втором этаже, графиня Трико жила с размахом и с тем шиком, который сделал ее дом одним из самых фешенебельных салонов Лиона. Вечер среды традиционно превращал особняк в «открытый дом». В этот день любого пришедшего гостеприимно встречали и приглашали на обед, конечно, при условии, что он был достаточно успешен в делах и ему удавалось получить надлежащее представление.
За пятнадцать лет до рождения Антуана Габриэлла Трико потеряла мужа, и, в дополнение к прочим печалям, ее единственная дочь умерла от дифтерии в возрасте трех лет. Она любила молодежь и была счастлива заполнить образовавшуюся пустоту заботой о своей крестнице и внучатой племяннице, Мари Фонсколомб, а после брака девушки с Жаном де Сент-Экзюпери – об их постоянно увеличивающемся потомстве. Ведь появлению на свет Антуана предшествовало рождение двух его сестер – Мари-Мадлен (рожденной в 1897 году) и Симоны (1898 года рождения). После него в семье прибавился еще один сын – Франсуа (в 1903 году). Самая младшая из сестер Антуана, Габриэлла, еще не родилась, когда в марте 1904 года Жан де Сент-Экзюпери умер после продолжительной болезни, в те годы считавшейся неизлечимой. Столь схожая горькая вдовья доля еще больше сблизила тетю и овдовевшую племянницу, чью семью старшая из дам теперь воспринимала как свою собственную. Всю зиму Антуан и его сестры бывали в салоне графини Трико на площади Белькур. Незадолго перед Пасхой Габриэлла покидала квартиру в Лионе и вместе с внучатой племянницей и ее детишками выезжала в свое имение в Сен-Морис-де-Реманс.