Дорога шла через Кресты. Мы подлетали к ним летним днем. Внизу была тундра Низины, где, как я знал, вовсю орудуют нефтяники. Но нефтяников я не видел, потому что вся тундра была покрыта дымом пожаров. А где не было дыма, лежала черная выгоревшая земля, и на этой черной земле отблескивали озера.
Я не узнал Кресты. Аэропортовская изба осталась прежней. Но она как бы исчезла за штабелями тяжелых ящиков, за вновь выстроенным дощатым складом, и на стоянке самолетов вместо привычных ИЛ-14, ЛИ-2, АН-2 стояли тяжелые реактивные самолеты. Значит, удлинили полосу. Наверх, на обрыв, вместо скользкой тропинки вела широкая деревянная лестница, и над лестницей нависало огромное деревянное здание. На здании была черная стеклянная вывеска: «Управление нефтепоисковой экспедиции № 149».
Дорога была выровнена, а по бокам проложены бетонные тротуары. Над тротуарами и над дорогой висел сизый дым – шли грузовики. В туманной дымке маячили портальные краны, и, прищурившись, можно было разглядеть прямоугольник крупного корабля.
Улица поселка напоминала неровный забор – рядом с домишками, с крохотными их окнами и ставнями, обитыми оленьим мехом, высились двухэтажные многоквартирные дома. Я с трудом разыскал избушку Мельпомена. Двор зарос травой, и на двери висел ржавый замок. Я зачем-то подергал этот замок. Из соседнего дома вышел старик. Голова его по местному обычаю была повязана женским платком для защиты от комаров. Комаров не было, но сказано же, что привычка – вторая натура.
– Зацем дверь ломаешь? – спросил он. – Зацем?
– Где хозяева?
– Переехали. Во-он в том доме. Квартиру им дали. А этот домик ломать будут. И мой будут ломать. Большой дом будут строить.
– Какая квартира?
– А номер не помню. Второй этаж, в ближнее крылечко входи. Второй этаж и справа.
Я прошел. Дверь была заперта. Я сбегал в аэропорт, перерегистрировал свой билет и остался ждать на крыльце.
День был по-летнему жаркий, даже душный. На реке коротко перекликались буксирные катера. От аэропорта шел неумолчный гул взлетающих и садящихся самолетов. Далеко за рекой, над Низиной, висела плотная пелена дыма. Небо в той стороне отсвечивало розоватым, конечно, не из-за пламени пожаров, а от какого-то оптического эффекта. С крыльца я перешел к поленнице дров, которая была сложена у сараюшек. Я постелил на дрова газетку, на газетку плащ и улегся на нем.
Часа в четыре на крыльцо взбежал какой-то парень в замасленном комбинезоне. Он показался мне знакомым, и я окликнул его. Это оказался сын Мельпомена, бывший морячок Тихоокеанского флота. Лицо и руки у него были в машинном масле, но и за маслом этим было видно, что парень повзрослел, возмужал, погрубел. Я напомнил о себе, но он все равно меня не узнал. Он все беспокойно оглядывался. Я сказал, что хотел бы видеть его отца.
– Пойдемте куда-нибудь, – сказал парень. – А то мать увидит.
Мы отошли за дом, а потом еще дальше, за старое здание больницы. Здесь уже начинался склон сопки, шли лиственницы и пролет полярной березки. На нас сразу набросились комары.
– Увел, чтобы мать не видела, – усаживаясь на землю, сказал он.
– А почему она не должна видеть?
– Никак не успокоится. Отец-то в прошлом году умер.
– Как?
– А никак. Увидели: лодку несет течением. В лодке никого. Подплыли. А там отец мертвый лежит. Разрыв сердца. – Парень вздохнул.
Я промолчал.
– Вы извините. Домой вас не приглашаю. Мать застанет, отца вспомнит, никакой валерьянки не хватит.
– Я адрес директора совхоза ищу. Того, где он рыбу ловил.
– Отец, по-моему, с ним переписывался, – подумав, сказал парень. – Вы посидите, я сбегаю. Если есть – принесу.
Сидел я недолго. Он вернулся с лицевой стороной конверта. На конверте был обратный адрес Рулева.
– Спасибо, – сказал я. – Пойду.
– Извините, руки не подаю. Я дизелистом работаю на электростанции. Все в масле и масле.
– Пока, – сказал я. Я решил, что не стоит спрашивать о Саяпине. О Поручике и Северьяне. Что было, то быльем поросло.
– Всего лучшего.
…В общем-то, мыс Баннерса был мне по пути, если, конечно, удалось бы с него улететь на юг, пересечь здешние тундры и нагорья, чтобы попасть в поселок, где жили потомки землепроходцев. Так или иначе, я на него залетел. Залетел я на него в вертолете геологоразведчиков, которые здесь искали уже не нефть, а золото. Мы пролетали над речными долинами, в которых тундра была сметена бульдозерными ножами. Мы пролетали над долинами, которые, как заборами, были перегорожены отвалами серой гальки, между этими заборами блестели зеркала прудов, и в тех прудах, как фантастические земноводные, ползали драги и грызли породу челюстями ковшов.
Поселок мыса Баннерса был просто колхозным поселком – несколько десятков домов на берегу океана, на выдвинутом в море низком мысу. Поодаль от него расползлось скопище палаток, над палатками торчали печные трубы, и там ревели дизельные моторы. Геологоразведка. Золото. Мои спутники – молчаливые обветренные ребята, кто с карабином, кто с двухстволкой потопали к этим палаткам. Они пригласили меня к себе с северной простотой. Но я отказался – мне надо было в колхоз. Рулев в этом колхозе работал.
…В этом колхозе я прожил неделю – ждал вертолета к Рулеву. Он жил в ста пятидесяти километрах к югу на перевалбазе. Так называлась в здешних местах изба – жилье, пекарня и склад, куда за продуктами приходили из тундры оленеводы. Каждый колхоз Территории имел сеть таких перевалбаз, чтобы в любой момент пастухи могли поблизости взять нужное для жизни. Штат перевалбазы состоял из заведующего и радиста. Рулев и был этим заведующим.
Целыми днями я сидел на берегу моря. Оно здесь было нешумное и не раздражало сверканием лазури, пижонскими моторками и парусами. Просто море, и лишь изредка в тихом свисте мотора по нему скользил китобойный вельбот. Фигуры охотников в вельботе казались горбатыми из-за свисавших за спиной капюшонов.
Почти каждый день вместе со мной на море приходил рослый ездовой пес. Он садился невдалеке от меня у самой воды. В прибрежной воде, как пробки, колыхались кулики-плавунчики. Волна подносила их к самому носу пса, тот, взвизгнув, кидался в воду, но вода относила плавунчиков обратно в море. Я ни разу не видел, чтобы они взмахнули крыльями или шевельнули лапами, хотя вода подносила их к собачьему носу сантиметров на десять. И ни разу пес не схватил ни одного из них. Может быть, у них была подписана конвенция о ненападении, и все, что я видел, было просто игрой.
Колхозный поселок днем был пуст. В нем стояла ленивая летняя тишина. И лишь ночью, когда солнце стукалось о дальние зубцы хребтов и начинало снова ползти вверх, поселок оживал. В море сталкивались моторки, около домов разгорались костры, слышались голоса, и чувствовался ритм жизни, движение. Был июнь, разгар полярного дня.
Мы вылетели на юг вместе с председателем колхоза – средних лет мужиком с костромским прищуром серых глаз, истинно русским носом и окающим волжским выговором. Кстати, именно у него Рулев увел пастухов три года назад. Председатель летел на осмотр стад. В одном из них они должны были заночевать, и он обещал захватить меня на обратном пути.
Здесь тундра была просто тундрой, а не угольным следом пожаров.
Через час с небольшим вертолет накренился, резко пошел вниз. Сели. Я сидел и ждал, когда утихнет грохот мотора. Но председатель колхоза махнул мне рукой – вылезай, и я стал открывать дверцу. На помощь спустился второй пилот. Он вытащил из-за оранжевого дополнительного бензобака две сети и протянул их мне. Я развел руками.
– Пусть Рулев поставит, завтра утром снимет. Залетим, заберем рыбу! – прокричал мне в ухо пилот.
Я вылез, ветер сорвал шапку, затряс сети, я, согнувшись, отбежал подальше. Вертолет тут же поднялся. Была изба, озеро в черной оправе берега. А навстречу мне шел Рулев в распахнутой рубашке, без шапки. Лицо у него было черное, а руки белыми. Лишь когда он подошел ближе, я увидел, что лицо Рулева черно то ли от загара, то ли от грязи, а руки были в муке и тесте.
– Филолог! – заорал Рулев. – У меня как раз самогонка поспела. Еще теплая, вонючая. Нажремся, загадим тундру блевотиной.
– Я не филолог. Теперь я историк, – сказал я.
– Ну тогда пойдем в избу, – весело сказал Рулев и зашагал обратно. Точно вчера мы расстались.
В избе было жарко. Пар шел от вмазанной в кирпичи четырехсотлитровой железной бочки.
Посреди комнаты на трех табуретках стояла разрезанная пополам деревянная бочка, и Рулев месил в ней тесто. Пахло кислым запахом хлеба, рыбой, табаком.
– Завтра ко мне, понимаешь, за хлебом прибегут. Труженики тундры. Вот готовлю. А на кой черт ты с сетями? У меня этих сетей вагон. Вот живу. Хлеб пеку. Хорошее занятие – хлеб печь. Когда, конечно, научишься. – Рулев без умолку говорил короткими фразами и искоса поглядывал на меня от своей квашни. – Чай на столе горячий, ты наливай сам. Только что пил. Заварка вон в банке. Геологи научили в консервной банке заваривать. Нет, стоп. Ты иди в сени. Срежь гольца, который на тебя посмотрит. У меня тут голец озерный, фирменный. Такого на Территории больше не встретишь. А ты, брат, расплылся. Рожа пухлая. Пиво пьешь, что ли? Бутылочку не захватил?
– Она у меня не пухлая. Она городская, – сказал я.
– Может быть, может быть, – охотно согласился Рулев. – Ты чай-то наливай. Да запусти руку под стол. Там брусника в бочонке. Рыбу почему не берешь?
Я налил себе чая. Выдвинул из-под стола фанерный бочонок. На крышке бочонка стояло блюдечко. Этим блюдечком я и зачерпнул ягоды. Они были прохладные, кисловатые, и нежный крепкий их аромат заполнил избу.
Рулев вышел в сени и вернулся со стопкой железных форм. Он вымыл руки, вытер их грязным полотенцем, висевшим около умывальника, и стал смазывать формы жиром. Он расставил их целый ряд, затем лопаточкой стал наполнять тестом. Запах дрожжей, хлебной кислоты заполнил избу и вытеснил все другие запахи – и рыбы, и табака, и брусники. Потом Рулев обмотал лицо платком так, что остались одни глаза, и открыл верхнюю дверцу печки. Он ловко швырял туда формы, и они с глухим визгом улетали в раскаленные недра.
Потом Рулев еще раз вымыл руки, снял платок и сел за стол. Он налил себе в кружку одной заварки. Кружка была коричневой от чайной накипи. Вид у Рулева был усталый и умиротворенный. Рука, державшая кружку, чуть подрагивала. И вдруг я заметил, что во всегда насмешливых, всегда лихих рулевских глазах где-то далеко внутри прячется страх, тревога, а может, просто тоска.
– Что же мы! -сказал Рулев, точно прочел мои мысли. Он встал и вышел в сени. Вернулся с гольцом и квадратной бутылкой, наверно, оставленной у него каким-то туристом или начальством. Бутылка была из-под рома, и заткнута она была тряпочкой. Рулев поставил бутылку на край стола, положил гольца на стол и стал быстро строгать его длинным ножом. От гольца только отлетали мягкие розовые прозрачные пластинки, на столе оставалась лишь шкурка. Рулев принес тарелку и рукой сгреб на нее нарезанную рыбу. На тарелке образовалась розовая маслянистая груда. На темной поверхности стола она была похожа на странный цветок.
– Ни лука, ни масла сюда не требуется. Есть надо руками. Ну давай, – Рулев плеснул в стаканы из бутылки.
– Самогон?
– Руководящий напиток, – усмехнулся Рулев. – Летом у меня тут курорт для высоких лиц. Прилетают на охоту, на рыбалку. Коньяк весь выхлещут: «Семен Семенович, ну неужели нельзя организовать?» – Рулев очень похоже изобразил чей-то жирный начальственный бас. – Организовал. Теперь уж без коньяка прилетают. У тебя, говорят, лучше. А как не лучше, когда я по этому делу профессор? Давно я…
Нет, это точно, что в Рулеве что-то сменилось. Мы выпили. Рулев посмотрел на меня.
– Ну вот, и ты поддавать начал, – сказал он. – И ты, филолог.
– Историк я, – с набитым рыбой ртом сказал я. – Историк.
Рыба была объедение. Она таяла.
– Да, – сказал Рулев. – Да.
– Вертолетчики просили сети поставить. А снимут они сами. Завтра.
– Вертолетчики здесь – люди. Без них мне было бы вовсе тоскливо.
– Один, что ли?
– Зачем? Радист у меня.
– Хороший парень?
– Шпиц. Ты его знаешь.
– Как он сюда попал?
– Как я. Прилепился ко мне, как листочек к асфальту. Теперь вот буду один.
– Почему?
– А он с тобой полетит. В техникум хочу определить парня. Знаешь, радист, конечно, профессия. Но без диплома в наши-то времена. А так… дипломированный техник. Везде и всюду… В любой дыре государства полный почет.
– А сам-то он?
– А что я скажу, то он и сделает, – убежденно ответил Рулев. – Пойдем сети поставим. Ребята просили – надо сделать.
Мы прошли на берег озера. Был солнечный день. У противоположного берега в воде отражались сопки. Вода была настолько синей, что казалось, ею можно заправлять авторучки.
На берегу лежала перевернутая дюралька. Рядом, накрытый куском брезента, лежал мотор.
Рулев спихнул лодку, бросил на дно сети.
– Мотор нам ни к чему, – сказал он. – Поставим недалеко.
Он сел за весла. Я знал, что у дюральки очень неудобные для гребли весла. Я много чего узнал в бытность на рыбалке у Мельпомена. Но Рулев греб хорошо, умело. Мы двигались вдоль каменного, выглаженного водой и ветрами обрыва. Изба перевалбазы исчезла, а впереди радостно зажелтела полоска песка.
Рулев приткнул лодку и вышел.
– Давай сети, – сказал он. – Помогай. Мы стали растягивать сети по песку.
– Я сети всегда здесь набираю. Возле дома нельзя – щепки, мусор. В тундре тоже нельзя – травинки разные лезут. А здесь у меня все щепочки, все камушки убраны. Бритый у меня этот песочек, ухожен, как английский газон.
Разговаривая, Рулев ловко набирал сеть – поплавок к поплавку, грузило к грузилу. Теперь останется лишь концевая веревочка, за которую привязать якорь, потом греби, и сеть сама пойдет в воду.
Я сидел на веслах. Рулев следил, как ложится сеть. Ровная нитка поплавков вытягивалась за кормой лодки.
– Правым, правым больше прихватывай, – тихо сказал Рулев. И вдруг меня пронзила сверкающая, как лезвие, мысль: «Убегая, остановись». Может быть, она пришла сейчас, а может, когда я сидел рядом с псом на берегу нешумного полярного моря. А может, еще раньше, гораздо раньше.
Потом Рулев вынимал из печи формы с хлебом, и избу заполнил крепкий и ясный запах.
– Долго ты будешь здесь прятаться? – спросил я. «Убогая, остановись».
– Пока не сделаю анализа прошлых ошибок, – ответил Рулев. Он вытер залитое потом лицо и швырнул полотенце в угол. – Еще сухариков надо насушить. Два пастуха у меня сухарики любят.
Рулев принес из сеней пару черствых буханок и принялся резать их на кубики длинным рыбацким ножом.
– Ты Шпица с собой заберешь? – спросил Рулев. – Помочь ему надо.
– Я ему ключ от квартиры дам. Меня туда возвращаться как-то не тянет.
В сенях затопали шаги. Видимо, Рулев услыхал его гораздо раньше меня, еще на подходе.
Пришел Шпиц, и я увидел пример поглощения личности. Он смотрел в рот Рулеву, разговаривал как Рулев и сидел за столом как Рулев.
На другой день прилетел вертолет, и я отдал Шпицу ключи от своей московской квартиры.
Приложения
Приложение № 1 С. Рулев. Презрительный человек
Приложение № 2 Глава, не дописанная Возмищевым
Приложение № 3. Справка.
Я не узнал Кресты. Аэропортовская изба осталась прежней. Но она как бы исчезла за штабелями тяжелых ящиков, за вновь выстроенным дощатым складом, и на стоянке самолетов вместо привычных ИЛ-14, ЛИ-2, АН-2 стояли тяжелые реактивные самолеты. Значит, удлинили полосу. Наверх, на обрыв, вместо скользкой тропинки вела широкая деревянная лестница, и над лестницей нависало огромное деревянное здание. На здании была черная стеклянная вывеска: «Управление нефтепоисковой экспедиции № 149».
Дорога была выровнена, а по бокам проложены бетонные тротуары. Над тротуарами и над дорогой висел сизый дым – шли грузовики. В туманной дымке маячили портальные краны, и, прищурившись, можно было разглядеть прямоугольник крупного корабля.
Улица поселка напоминала неровный забор – рядом с домишками, с крохотными их окнами и ставнями, обитыми оленьим мехом, высились двухэтажные многоквартирные дома. Я с трудом разыскал избушку Мельпомена. Двор зарос травой, и на двери висел ржавый замок. Я зачем-то подергал этот замок. Из соседнего дома вышел старик. Голова его по местному обычаю была повязана женским платком для защиты от комаров. Комаров не было, но сказано же, что привычка – вторая натура.
– Зацем дверь ломаешь? – спросил он. – Зацем?
– Где хозяева?
– Переехали. Во-он в том доме. Квартиру им дали. А этот домик ломать будут. И мой будут ломать. Большой дом будут строить.
– Какая квартира?
– А номер не помню. Второй этаж, в ближнее крылечко входи. Второй этаж и справа.
Я прошел. Дверь была заперта. Я сбегал в аэропорт, перерегистрировал свой билет и остался ждать на крыльце.
День был по-летнему жаркий, даже душный. На реке коротко перекликались буксирные катера. От аэропорта шел неумолчный гул взлетающих и садящихся самолетов. Далеко за рекой, над Низиной, висела плотная пелена дыма. Небо в той стороне отсвечивало розоватым, конечно, не из-за пламени пожаров, а от какого-то оптического эффекта. С крыльца я перешел к поленнице дров, которая была сложена у сараюшек. Я постелил на дрова газетку, на газетку плащ и улегся на нем.
Часа в четыре на крыльцо взбежал какой-то парень в замасленном комбинезоне. Он показался мне знакомым, и я окликнул его. Это оказался сын Мельпомена, бывший морячок Тихоокеанского флота. Лицо и руки у него были в машинном масле, но и за маслом этим было видно, что парень повзрослел, возмужал, погрубел. Я напомнил о себе, но он все равно меня не узнал. Он все беспокойно оглядывался. Я сказал, что хотел бы видеть его отца.
– Пойдемте куда-нибудь, – сказал парень. – А то мать увидит.
Мы отошли за дом, а потом еще дальше, за старое здание больницы. Здесь уже начинался склон сопки, шли лиственницы и пролет полярной березки. На нас сразу набросились комары.
– Увел, чтобы мать не видела, – усаживаясь на землю, сказал он.
– А почему она не должна видеть?
– Никак не успокоится. Отец-то в прошлом году умер.
– Как?
– А никак. Увидели: лодку несет течением. В лодке никого. Подплыли. А там отец мертвый лежит. Разрыв сердца. – Парень вздохнул.
Я промолчал.
– Вы извините. Домой вас не приглашаю. Мать застанет, отца вспомнит, никакой валерьянки не хватит.
– Я адрес директора совхоза ищу. Того, где он рыбу ловил.
– Отец, по-моему, с ним переписывался, – подумав, сказал парень. – Вы посидите, я сбегаю. Если есть – принесу.
Сидел я недолго. Он вернулся с лицевой стороной конверта. На конверте был обратный адрес Рулева.
– Спасибо, – сказал я. – Пойду.
– Извините, руки не подаю. Я дизелистом работаю на электростанции. Все в масле и масле.
– Пока, – сказал я. Я решил, что не стоит спрашивать о Саяпине. О Поручике и Северьяне. Что было, то быльем поросло.
– Всего лучшего.
…В общем-то, мыс Баннерса был мне по пути, если, конечно, удалось бы с него улететь на юг, пересечь здешние тундры и нагорья, чтобы попасть в поселок, где жили потомки землепроходцев. Так или иначе, я на него залетел. Залетел я на него в вертолете геологоразведчиков, которые здесь искали уже не нефть, а золото. Мы пролетали над речными долинами, в которых тундра была сметена бульдозерными ножами. Мы пролетали над долинами, которые, как заборами, были перегорожены отвалами серой гальки, между этими заборами блестели зеркала прудов, и в тех прудах, как фантастические земноводные, ползали драги и грызли породу челюстями ковшов.
Поселок мыса Баннерса был просто колхозным поселком – несколько десятков домов на берегу океана, на выдвинутом в море низком мысу. Поодаль от него расползлось скопище палаток, над палатками торчали печные трубы, и там ревели дизельные моторы. Геологоразведка. Золото. Мои спутники – молчаливые обветренные ребята, кто с карабином, кто с двухстволкой потопали к этим палаткам. Они пригласили меня к себе с северной простотой. Но я отказался – мне надо было в колхоз. Рулев в этом колхозе работал.
…В этом колхозе я прожил неделю – ждал вертолета к Рулеву. Он жил в ста пятидесяти километрах к югу на перевалбазе. Так называлась в здешних местах изба – жилье, пекарня и склад, куда за продуктами приходили из тундры оленеводы. Каждый колхоз Территории имел сеть таких перевалбаз, чтобы в любой момент пастухи могли поблизости взять нужное для жизни. Штат перевалбазы состоял из заведующего и радиста. Рулев и был этим заведующим.
Целыми днями я сидел на берегу моря. Оно здесь было нешумное и не раздражало сверканием лазури, пижонскими моторками и парусами. Просто море, и лишь изредка в тихом свисте мотора по нему скользил китобойный вельбот. Фигуры охотников в вельботе казались горбатыми из-за свисавших за спиной капюшонов.
Почти каждый день вместе со мной на море приходил рослый ездовой пес. Он садился невдалеке от меня у самой воды. В прибрежной воде, как пробки, колыхались кулики-плавунчики. Волна подносила их к самому носу пса, тот, взвизгнув, кидался в воду, но вода относила плавунчиков обратно в море. Я ни разу не видел, чтобы они взмахнули крыльями или шевельнули лапами, хотя вода подносила их к собачьему носу сантиметров на десять. И ни разу пес не схватил ни одного из них. Может быть, у них была подписана конвенция о ненападении, и все, что я видел, было просто игрой.
Колхозный поселок днем был пуст. В нем стояла ленивая летняя тишина. И лишь ночью, когда солнце стукалось о дальние зубцы хребтов и начинало снова ползти вверх, поселок оживал. В море сталкивались моторки, около домов разгорались костры, слышались голоса, и чувствовался ритм жизни, движение. Был июнь, разгар полярного дня.
Мы вылетели на юг вместе с председателем колхоза – средних лет мужиком с костромским прищуром серых глаз, истинно русским носом и окающим волжским выговором. Кстати, именно у него Рулев увел пастухов три года назад. Председатель летел на осмотр стад. В одном из них они должны были заночевать, и он обещал захватить меня на обратном пути.
Здесь тундра была просто тундрой, а не угольным следом пожаров.
Через час с небольшим вертолет накренился, резко пошел вниз. Сели. Я сидел и ждал, когда утихнет грохот мотора. Но председатель колхоза махнул мне рукой – вылезай, и я стал открывать дверцу. На помощь спустился второй пилот. Он вытащил из-за оранжевого дополнительного бензобака две сети и протянул их мне. Я развел руками.
– Пусть Рулев поставит, завтра утром снимет. Залетим, заберем рыбу! – прокричал мне в ухо пилот.
Я вылез, ветер сорвал шапку, затряс сети, я, согнувшись, отбежал подальше. Вертолет тут же поднялся. Была изба, озеро в черной оправе берега. А навстречу мне шел Рулев в распахнутой рубашке, без шапки. Лицо у него было черное, а руки белыми. Лишь когда он подошел ближе, я увидел, что лицо Рулева черно то ли от загара, то ли от грязи, а руки были в муке и тесте.
– Филолог! – заорал Рулев. – У меня как раз самогонка поспела. Еще теплая, вонючая. Нажремся, загадим тундру блевотиной.
– Я не филолог. Теперь я историк, – сказал я.
– Ну тогда пойдем в избу, – весело сказал Рулев и зашагал обратно. Точно вчера мы расстались.
В избе было жарко. Пар шел от вмазанной в кирпичи четырехсотлитровой железной бочки.
Посреди комнаты на трех табуретках стояла разрезанная пополам деревянная бочка, и Рулев месил в ней тесто. Пахло кислым запахом хлеба, рыбой, табаком.
– Завтра ко мне, понимаешь, за хлебом прибегут. Труженики тундры. Вот готовлю. А на кой черт ты с сетями? У меня этих сетей вагон. Вот живу. Хлеб пеку. Хорошее занятие – хлеб печь. Когда, конечно, научишься. – Рулев без умолку говорил короткими фразами и искоса поглядывал на меня от своей квашни. – Чай на столе горячий, ты наливай сам. Только что пил. Заварка вон в банке. Геологи научили в консервной банке заваривать. Нет, стоп. Ты иди в сени. Срежь гольца, который на тебя посмотрит. У меня тут голец озерный, фирменный. Такого на Территории больше не встретишь. А ты, брат, расплылся. Рожа пухлая. Пиво пьешь, что ли? Бутылочку не захватил?
– Она у меня не пухлая. Она городская, – сказал я.
– Может быть, может быть, – охотно согласился Рулев. – Ты чай-то наливай. Да запусти руку под стол. Там брусника в бочонке. Рыбу почему не берешь?
Я налил себе чая. Выдвинул из-под стола фанерный бочонок. На крышке бочонка стояло блюдечко. Этим блюдечком я и зачерпнул ягоды. Они были прохладные, кисловатые, и нежный крепкий их аромат заполнил избу.
Рулев вышел в сени и вернулся со стопкой железных форм. Он вымыл руки, вытер их грязным полотенцем, висевшим около умывальника, и стал смазывать формы жиром. Он расставил их целый ряд, затем лопаточкой стал наполнять тестом. Запах дрожжей, хлебной кислоты заполнил избу и вытеснил все другие запахи – и рыбы, и табака, и брусники. Потом Рулев обмотал лицо платком так, что остались одни глаза, и открыл верхнюю дверцу печки. Он ловко швырял туда формы, и они с глухим визгом улетали в раскаленные недра.
Потом Рулев еще раз вымыл руки, снял платок и сел за стол. Он налил себе в кружку одной заварки. Кружка была коричневой от чайной накипи. Вид у Рулева был усталый и умиротворенный. Рука, державшая кружку, чуть подрагивала. И вдруг я заметил, что во всегда насмешливых, всегда лихих рулевских глазах где-то далеко внутри прячется страх, тревога, а может, просто тоска.
– Что же мы! -сказал Рулев, точно прочел мои мысли. Он встал и вышел в сени. Вернулся с гольцом и квадратной бутылкой, наверно, оставленной у него каким-то туристом или начальством. Бутылка была из-под рома, и заткнута она была тряпочкой. Рулев поставил бутылку на край стола, положил гольца на стол и стал быстро строгать его длинным ножом. От гольца только отлетали мягкие розовые прозрачные пластинки, на столе оставалась лишь шкурка. Рулев принес тарелку и рукой сгреб на нее нарезанную рыбу. На тарелке образовалась розовая маслянистая груда. На темной поверхности стола она была похожа на странный цветок.
– Ни лука, ни масла сюда не требуется. Есть надо руками. Ну давай, – Рулев плеснул в стаканы из бутылки.
– Самогон?
– Руководящий напиток, – усмехнулся Рулев. – Летом у меня тут курорт для высоких лиц. Прилетают на охоту, на рыбалку. Коньяк весь выхлещут: «Семен Семенович, ну неужели нельзя организовать?» – Рулев очень похоже изобразил чей-то жирный начальственный бас. – Организовал. Теперь уж без коньяка прилетают. У тебя, говорят, лучше. А как не лучше, когда я по этому делу профессор? Давно я…
Нет, это точно, что в Рулеве что-то сменилось. Мы выпили. Рулев посмотрел на меня.
– Ну вот, и ты поддавать начал, – сказал он. – И ты, филолог.
– Историк я, – с набитым рыбой ртом сказал я. – Историк.
Рыба была объедение. Она таяла.
– Да, – сказал Рулев. – Да.
– Вертолетчики просили сети поставить. А снимут они сами. Завтра.
– Вертолетчики здесь – люди. Без них мне было бы вовсе тоскливо.
– Один, что ли?
– Зачем? Радист у меня.
– Хороший парень?
– Шпиц. Ты его знаешь.
– Как он сюда попал?
– Как я. Прилепился ко мне, как листочек к асфальту. Теперь вот буду один.
– Почему?
– А он с тобой полетит. В техникум хочу определить парня. Знаешь, радист, конечно, профессия. Но без диплома в наши-то времена. А так… дипломированный техник. Везде и всюду… В любой дыре государства полный почет.
– А сам-то он?
– А что я скажу, то он и сделает, – убежденно ответил Рулев. – Пойдем сети поставим. Ребята просили – надо сделать.
Мы прошли на берег озера. Был солнечный день. У противоположного берега в воде отражались сопки. Вода была настолько синей, что казалось, ею можно заправлять авторучки.
На берегу лежала перевернутая дюралька. Рядом, накрытый куском брезента, лежал мотор.
Рулев спихнул лодку, бросил на дно сети.
– Мотор нам ни к чему, – сказал он. – Поставим недалеко.
Он сел за весла. Я знал, что у дюральки очень неудобные для гребли весла. Я много чего узнал в бытность на рыбалке у Мельпомена. Но Рулев греб хорошо, умело. Мы двигались вдоль каменного, выглаженного водой и ветрами обрыва. Изба перевалбазы исчезла, а впереди радостно зажелтела полоска песка.
Рулев приткнул лодку и вышел.
– Давай сети, – сказал он. – Помогай. Мы стали растягивать сети по песку.
– Я сети всегда здесь набираю. Возле дома нельзя – щепки, мусор. В тундре тоже нельзя – травинки разные лезут. А здесь у меня все щепочки, все камушки убраны. Бритый у меня этот песочек, ухожен, как английский газон.
Разговаривая, Рулев ловко набирал сеть – поплавок к поплавку, грузило к грузилу. Теперь останется лишь концевая веревочка, за которую привязать якорь, потом греби, и сеть сама пойдет в воду.
Я сидел на веслах. Рулев следил, как ложится сеть. Ровная нитка поплавков вытягивалась за кормой лодки.
– Правым, правым больше прихватывай, – тихо сказал Рулев. И вдруг меня пронзила сверкающая, как лезвие, мысль: «Убегая, остановись». Может быть, она пришла сейчас, а может, когда я сидел рядом с псом на берегу нешумного полярного моря. А может, еще раньше, гораздо раньше.
Потом Рулев вынимал из печи формы с хлебом, и избу заполнил крепкий и ясный запах.
– Долго ты будешь здесь прятаться? – спросил я. «Убогая, остановись».
– Пока не сделаю анализа прошлых ошибок, – ответил Рулев. Он вытер залитое потом лицо и швырнул полотенце в угол. – Еще сухариков надо насушить. Два пастуха у меня сухарики любят.
Рулев принес из сеней пару черствых буханок и принялся резать их на кубики длинным рыбацким ножом.
– Ты Шпица с собой заберешь? – спросил Рулев. – Помочь ему надо.
– Я ему ключ от квартиры дам. Меня туда возвращаться как-то не тянет.
В сенях затопали шаги. Видимо, Рулев услыхал его гораздо раньше меня, еще на подходе.
Пришел Шпиц, и я увидел пример поглощения личности. Он смотрел в рот Рулеву, разговаривал как Рулев и сидел за столом как Рулев.
На другой день прилетел вертолет, и я отдал Шпицу ключи от своей московской квартиры.
Приложения
Приложение № 1 С. Рулев. Презрительный человек
– Все люди – соседи, – сказал он мне. – Все!
– А если я поставлю глухой забор?
– Мальчишки прокрутят в нем дырки. А также в заборах выпадают сучки. Нету глухих заборов. – Я видел, что он смеется надо мной, жалеет мою глупость, глухоту. Я ушел.
Была осень. Березы уже потеряли листья и стояли под дождем, как голые дети. Я их любил. И дождик я тоже любил. В упоенном сим состоянии я сразу за калиткой впоролся в лужу, залил доверху свои драные башмаки. Черт с ним. Мне нравилась эта лужа и то, что ботинки у меня драные. Мне было тридцать пять лет, и я открыл, что до сих пор жил ложными ценностями и устремлениями. Я хотел возвысить и утвердить себя. Зачем и над кем? Мое появление на свет случайно – это счастливый выигрыш, что где-то когда-то был нужный вечер и моя бабка познакомилась с моим дедом. И все люди – мои собратья по случайным явлениям. Жизнь есть совпадение счастливых и несчастных случаев, и мы все соседи-пловцы в потоке времени. Мы стартовали в едином заплыве, и финиш у нас одинаков. Брат-пловец разве не поможет брату-пловцу?
В тот осенний день тридцати пяти лет от роду я полюбил людей… И река времени приняла меня и закружила.
Примечание. Все строки, кроме приведенных здесь, густо зачеркнуты жирным фломастером.
– А если я поставлю глухой забор?
– Мальчишки прокрутят в нем дырки. А также в заборах выпадают сучки. Нету глухих заборов. – Я видел, что он смеется надо мной, жалеет мою глупость, глухоту. Я ушел.
Была осень. Березы уже потеряли листья и стояли под дождем, как голые дети. Я их любил. И дождик я тоже любил. В упоенном сим состоянии я сразу за калиткой впоролся в лужу, залил доверху свои драные башмаки. Черт с ним. Мне нравилась эта лужа и то, что ботинки у меня драные. Мне было тридцать пять лет, и я открыл, что до сих пор жил ложными ценностями и устремлениями. Я хотел возвысить и утвердить себя. Зачем и над кем? Мое появление на свет случайно – это счастливый выигрыш, что где-то когда-то был нужный вечер и моя бабка познакомилась с моим дедом. И все люди – мои собратья по случайным явлениям. Жизнь есть совпадение счастливых и несчастных случаев, и мы все соседи-пловцы в потоке времени. Мы стартовали в едином заплыве, и финиш у нас одинаков. Брат-пловец разве не поможет брату-пловцу?
В тот осенний день тридцати пяти лет от роду я полюбил людей… И река времени приняла меня и закружила.
Примечание. Все строки, кроме приведенных здесь, густо зачеркнуты жирным фломастером.
Приложение № 2 Глава, не дописанная Возмищевым
Когда плывешь вниз по Реке в низовьях ее, то каждый раз, пусть это и повторялось уже многократно, поражают желтые песчаные обрывы и лиственнички, которые бессильно торчат на них. Они не растут прямо, каждая перекособочилась по-своему, а некоторые уже подмыты, уже склонились над этим обрывом, и на будущий год их снесет шалая вода паводка, и их вынесет в Северный Ледовитый океан. Моросит ледяной июльский дождичек, стучит дизельный движок катера, проползают слева заросшие буйным тальником острова, и еще дальше зеленеет смутно низменный левый берег – Низина по-здешнему. Но ты все равно видишь лишь правый, обрывистый и эти лиственнички, которые как бы хотят убежать от обрыва. Правый берег по-здешнему называется Камень. Но и на Низине и на Камне все те же лиственнички, которые как бы бегут на север из тесноты тайги, а с севера в них неумолимо вгрызается тундра, и потому я до сих пор не могу спокойно смотреть на эти деревья, которые зажаты между тайгой и тундрой, мечутся, и каждое дерево здесь находит свой индивидуальный способ выжить. Нет среди них похожих, каждое искривилось, перекособочилось, стоит само по себе.
Один из поселков Реки так и называется – грустно и поэтически – Край Леса. Дальше уже все тундра, «сендуха», со своими законами, природы и людских обычаев, а еще дальше Северный Ледовитый, который уже тоже сам по себе.
Пока ты думаешь все это, сзади неслышно подойдет моторист. Кто-нибудь из Шкулевых, Никулиных или Гавриных – здешних фамилий поречан, чьи предки триста лет назад прорвались сюда через фантастические просторы Сибири. На лице моториста жидкая азиатская поросль щетинки, нос у него рязанский, скулы якутские и глаза, когда он искоса на тебя глянет, готовясь к разговору, вдруг сощурятся эдакой вятской голубизной.
На мотористе замасленный ватник, подпоясанный ниже живота, по-чукотски на ремешке неизменный нож в нерпичьих ножнах, и он, поковыряв кирзовым сапогом палубу катера, вдруг скажет что-нибудь вроде:
– Ну-у! Страсть! Вон справа Митькина протока. Знаешь, что там в прошлом году было?
– Что?
– Приехал, понимаешь, начальник. С серьезным ружьем. Стволина у него – во и внутри нарезы. Желаю, говорит, на медведя. Ну, ты деда Шавро знашь, конешно. Тому что? Выпить? А разве начальник с таким ружьем без коньяка? Дед Шавро, конешно, говорит: «Вон моя моторка. Берем припас. Сейчас будет медведь». Поплыли. Дед, чтобы видимость сделать, конешно, проехал, моторку в берег приткнул, пошли в лес. И надо же такому случиться – в самом деле навстречу идет медведь. Ну – бывает же! Дед, конешно, к лодке, прибегает, а начальник уже в воду ее спихивает. «А где ружье-то?» – спрашивает дед. Опомнился уже сам. «Я его там… положил», – говорит начальник. Слышь? Положил, говорит.
Моторист уйдет, и опять желтые глинистые обрывы и эти лиственнички. Но ведь стоят же, черт побери, стоят они и дают семя в мерзлую почву, и идут в здешние печи, и на рукоятки ножей, и еще, я помню, один залетный фотограф извел весь запас пленки на эти лиственнички, на немыслимые выверты их стволов.
– Это, – говорил он, – Хокусаи! Хокусаи! Ах, боже мой!
И щелкала камера «Пентакон», и ползал на коленях самозабвенный фотограф, не жалея джинсов, а дед Шавро, незаменимый для приезжих людей, подобрал брошенный фотографом бокс с набором дорогих объективов и глуповато повторил:
– Хокусаи! Мокусаи! По-нашему – лиственница.
И прищуренные глаза его смотрели в спину фотографа с той хитростью и лукавством, с каким только у нас, наверное, и могут смотреть.
Давно были те времена, когда я слушал эти слова о Хокусаи, Сальвадоре Дали, об Анненском, а также о Бобе Ильинском, который был гений. Может быть, он и в самом деле был гений, но об этом пока не знают, и узнают, когда Боб Ильинский умрет, а может быть, и тогда не узнают. А может быть, Боб и не гений вовсе, хотя я ровным счетом против него ничего не имею и не могу иметь, так как никогда не видел ни его, ни его картин. Все это видела моя жена, а также ее подруги и те ребята, которые тогда считались моими друзьями.
Во всяком случае, в ту пору я познакомился с Семеном Рулевым, и кажется, он, Сенька Рулев, повернул мою жизнь вот в это самое русло, а потом сгинул, вынырнул, еще раз сгинул и опять возник. Во всяком случае, он сейчас есть в полутора тысячах…
Найдено снабженцами.
Столбы.
Один из поселков Реки так и называется – грустно и поэтически – Край Леса. Дальше уже все тундра, «сендуха», со своими законами, природы и людских обычаев, а еще дальше Северный Ледовитый, который уже тоже сам по себе.
Пока ты думаешь все это, сзади неслышно подойдет моторист. Кто-нибудь из Шкулевых, Никулиных или Гавриных – здешних фамилий поречан, чьи предки триста лет назад прорвались сюда через фантастические просторы Сибири. На лице моториста жидкая азиатская поросль щетинки, нос у него рязанский, скулы якутские и глаза, когда он искоса на тебя глянет, готовясь к разговору, вдруг сощурятся эдакой вятской голубизной.
На мотористе замасленный ватник, подпоясанный ниже живота, по-чукотски на ремешке неизменный нож в нерпичьих ножнах, и он, поковыряв кирзовым сапогом палубу катера, вдруг скажет что-нибудь вроде:
– Ну-у! Страсть! Вон справа Митькина протока. Знаешь, что там в прошлом году было?
– Что?
– Приехал, понимаешь, начальник. С серьезным ружьем. Стволина у него – во и внутри нарезы. Желаю, говорит, на медведя. Ну, ты деда Шавро знашь, конешно. Тому что? Выпить? А разве начальник с таким ружьем без коньяка? Дед Шавро, конешно, говорит: «Вон моя моторка. Берем припас. Сейчас будет медведь». Поплыли. Дед, чтобы видимость сделать, конешно, проехал, моторку в берег приткнул, пошли в лес. И надо же такому случиться – в самом деле навстречу идет медведь. Ну – бывает же! Дед, конешно, к лодке, прибегает, а начальник уже в воду ее спихивает. «А где ружье-то?» – спрашивает дед. Опомнился уже сам. «Я его там… положил», – говорит начальник. Слышь? Положил, говорит.
Моторист уйдет, и опять желтые глинистые обрывы и эти лиственнички. Но ведь стоят же, черт побери, стоят они и дают семя в мерзлую почву, и идут в здешние печи, и на рукоятки ножей, и еще, я помню, один залетный фотограф извел весь запас пленки на эти лиственнички, на немыслимые выверты их стволов.
– Это, – говорил он, – Хокусаи! Хокусаи! Ах, боже мой!
И щелкала камера «Пентакон», и ползал на коленях самозабвенный фотограф, не жалея джинсов, а дед Шавро, незаменимый для приезжих людей, подобрал брошенный фотографом бокс с набором дорогих объективов и глуповато повторил:
– Хокусаи! Мокусаи! По-нашему – лиственница.
И прищуренные глаза его смотрели в спину фотографа с той хитростью и лукавством, с каким только у нас, наверное, и могут смотреть.
Давно были те времена, когда я слушал эти слова о Хокусаи, Сальвадоре Дали, об Анненском, а также о Бобе Ильинском, который был гений. Может быть, он и в самом деле был гений, но об этом пока не знают, и узнают, когда Боб Ильинский умрет, а может быть, и тогда не узнают. А может быть, Боб и не гений вовсе, хотя я ровным счетом против него ничего не имею и не могу иметь, так как никогда не видел ни его, ни его картин. Все это видела моя жена, а также ее подруги и те ребята, которые тогда считались моими друзьями.
Во всяком случае, в ту пору я познакомился с Семеном Рулевым, и кажется, он, Сенька Рулев, повернул мою жизнь вот в это самое русло, а потом сгинул, вынырнул, еще раз сгинул и опять возник. Во всяком случае, он сейчас есть в полутора тысячах…
Найдено снабженцами.
Столбы.
Приложение № 3. Справка.
Рассказы остались недописанными, потому что оба, и Рулев и Возмищев, утонули во время памятной северной катастрофы [1].