– Жилье, транспорт, рабочая сила, снабжение. Да мало ли что понадобится.
– Так! – весело согласился Рулев. – Ну, а какой транспорт, какая рабочая сила? Что за жилье?
– Я начальник восточного отряда, – длинный снял наконец свои дымчатые очки. – Есть такая наука – стратиграфия. Мы бурим профиль. Отсюда к Низине и через нее на восток. Вот мы и будем бурить самую восточную скважину.
– Бурить-то я не умею, – вздохнул Рулев. – Я бы помог.
– Разнорабочие будут нужны. Тракторы.
– Вот что, тезка, – Рулев отвернулся к окну. – Забудь, что здесь существует совхоз. Считай, что здесь голое место. Рабочих у меня нет. Транспорта также. И что еще ты собираешься попросить – не знаю что, но знаю, что и этого у меня нет.
– У нас задание государственного значения, – Сеня улыбнулся, точно говорил с ребенком. – Есть обком. Есть министерство. Можем и через них давить.
– Вот обком пусть вам и помогает. У меня нет ничего. И не будет.
– Найдется, – усмехнулся Сеня. – У всех ничего нет. Нажмешь – и находится.
– Катись-ка ты отсюда прыткой рысью, – мирно сказал Рулев. – У них задание, а мы здесь вроде как на субботней рыбалке. Катись, тезка. Заходи в шахматишки сыграть.
– На Константиновой заимке ваши люди? – вмешался пилот.
– Мои.
– Они там рыбу, случайно, не ловят? На этом своем озере?
– Этому озеру глубина метр, – сказал Рулев. – Оно до дна промерзает. Никакой рыбы в нем нет.
– Что и требовалось, – сказал пилот. – Полетишь?
– Куда?
– Посадочную площадку на озере будем готовить.
– Для чего?
– Тяжелые самолеты. Буровую технику будут перебрасывать. Тракторы, дизели. Ну, и так далее. На ваш аэродром эти самолеты не сядут.
– Они там, там сядут, – горячо заверил Рулев. Слушай, ребята. Чайку по кружке и – летим. Там моих два лба. Они, конечно, помогут. Еще тут один лоб. Он тоже поможет. Филолог! Дуй за майором. Быстрой ногой. Давай чайку, ребята.
Рулев суетился, улыбался, и, черт его знает, не мог я понять его. Но я ушел за майором.
Когда вернулся, на столе стоял чайник, длинный Сеня рассказывал свежие анекдоты. Рулев смеялся и закричал мне:
– Эх, одичали мы тут, филолог. Вот тезка анекдоты привез. Ах. Ах. Эти, как их? Как, тезка? Вспомнил: сюрреалистические. Черный юмор. Ух, усмеялся.
Мы вылетели вшестером. Кроме нас, Рулев взял еще Лошака, майора.
Северьян и Поручик выбежали навстречу самолету. От них попахивало брагой. И в избе густо пахло брагой. Но Рулев точно ничего этого не видел. К вечеру под руководством пилота мы наметили посадочный створ, на концах которого и в середине были поставлены огни – фальшфейеры. И еще по предложению Лошака – лиственницы, которые мы вморозили в лед. Снега на озере почти не было, его выдул недавний мартовский ветер. Многокилометровая гладь блестела зеленым, и кое-где во льду отражались облака и закат. Вместе с АН-2 в Кресты улетел майор, Лошак и длинный Сеня. Мы с Рулевым остались. Рулев заверил, что все будет в полном порядке. Чуть свет он лично обежит все ориентиры по трехкилометровой посадочной полосе.
И лишь когда стих гул мотора, мы остались одни, Рулев грубо спросил:
– Не утерпели, алкаши? Дрожжами на всю область пахнет!
– А чо! – сказал Северьян. – А чо! Я в это время привык расчет получать. Ломаешь всю зиму хребтину, ломаешь. А лес-то в штабелях. Почему не вывозишь?
Поручик молчал. Лицо у него было умиротворенным, розовым, благодушным, и только глаза жили совсем отдельно, совсем в другой стране.
– Как всегда! – вдруг сказал он. – Как всегда, и нет больше мест.
– Что как всегда? – спросил Рулев.
– Всегда! Уходишь. Живешь тихо. Лес. Птицы. Небо. Но уже самолет, и уже вылазят из самолета. И думаешь, куда уйти дальше. А там опять – смотри в небо и жди самолет.
– Спать бы ложился, – мягко сказал Рулев.
Но Поручик стеклянной хрупкой походкой пробрался в угол избы, разобрал там полушубки и зачерпнул брагу прямо кастрюлей. Ударило резким и кислым запахом. Смолистые дрова затрещали в печке, и вдруг стало очень жарко. Северьян распахнул дверь.
Поручик вынул из кармана красную свечку сигнального огня, который взял у пилота. Он вышел на улицу, чиркнул спичкой, и вдруг сквозь шум и треск вспыхнуло багровое, какой-то пугающей красноты пламя. Красный свет залил снег и стены избушки, и внутри точно мигало зарево ужасного пожара. А Поручик стоял, держал в руке этот факел – черная теневая фигурка.
Утром мы проснулись от моторного грохота. Огромный самолет затих в дальнем конце полосы.
И пошло, и пошло. Какие-то энергичные мужчины в ватниках, тракторы, вездеходы выползали из распахнутых дюралевых недр. Мы стояли в стороне, и всем командовал толстый мужчина в полушубке с трехдневной щетиной, и другие мужики действовали по мановению его руки слаженно, быстро и четко. На льду, расхряпанном следами гусениц, вырастали штабеля ящиков, а уже летел второй самолет, и из недр его ползли бочки с горючим, тяжелые ящики на полозьях, сани.
Мы были в стороне от этого шумного и важного дела, и лишь Северьян бродил между грузами, ковырял ногтем обивку и ухмылялся. По белой глади озера двигалась одинокая черная фигурка – Поручик уходил прочь, к избе, к бражке.
С последним рейсом прибыло то, чего ждал и ради чего суетился Рулев. Наш трактор. Лошак и майор восседали с видом победителей. Последним выскочил длинный Сеня – уже без ножа и карабина, вид усталый, – и Рулев обнял его за плечи и кричал:
– Наука и техника должны помогать деревенским! Ну – спасибо.
Начальник отряда хотел освободиться от рулевских объятий – шутка ли, сделали дурачком, за его счет привезли самолетом трактор! Буровики похохатывали.
– Спасибо за помощь деревне. Заходите на пироги! – кричал Рулев.
Все собрались в избушке. Пусто было только вокруг раскаленной печи. Весь пол застлан спальными мешками. Выпили.
– Мотор не ноги, – бубнил он, укладывая кукули. – На него надежи нету.
Это слышал Лошак, может, тем и объяснялось его хмурое настроение.
Снег на реке был нетронут и чист – все зимние следы затерли, заполировали мартовские пурги. На обращенных к югу обрывах снег вытаял, с корней лиственниц свисали сосульки, и если подойти к такому обрыву, то чувствовался живой глиняный запах земли, и теплота тут держалась такая – хоть раздевайся до майки. Один раз с обрыва слетел самец куропатки и растопырил крылья прямо перед носом вездехода. Лошак заглушил мотор. Куропач кричал, взмахивал черными кончиками крыльев, и налитые красные пятнышки на голове горели, как лампочки.
Саяпин вытащил из лямок прикрепленную к двери рулевскую тозовку и с одной руки, прямо из двери выстрелил. Куропач забил крыльями, встал, пробежал метров пять и перевернулся вверх лапами.
– Готов. Гы! – сказал Лошак.
– Зачем? – спросил Рулев.
Саяпин вылез, протопал своими валенками к куропачу, взял его за лапки и дернул в разные стороны.
Я видел еще вздрагивающее сердце куропача, красную печень и внутренности. Саяпин поднял горсть снега, сунул ее внутрь и всосал этот набухший кровью снег. Затем аккуратно выкусил сердце, печенку и отшвырнул остатки птицы. Лицо у него было в крови. Он вытер его снегом и оглянулся кругом.
Лошак сплюнул в сторону.
– Лихо! – сказал Рулев.
Саяпин повернулся к нам. На залитом солнцем снегу в расстегнутом полушубке он казался молодым, почти юношей.
– Во! – он постучал себя по зубам. – Из-за этой брезгливости я в сорок девятом зубы оставил. На этой самой реке. Цинга. С тех пор и привык мясо сырое, теплое, свежее есть. Кровь пить. Рыбу с хребтины живую грызть. И – здоров.
– Раз остановились – чайку, что ли? – сказал Рулев.
Саяпин медведем пошел к берегу и вломился в кустарник. Затрещали сучья – он крошил их руками. Лошак молча вылез, вынул из-под сиденья паяльную лампу, поставил ее на гусеницу. Через минуту Саяпин вылез из кустов с охапкой веток, но на гусенице уже ревела паяльная лампа, и пятачок жестяного чайника наливался красным, и шипел снег.
– Тьфу! – сказал Саяпин. – Нету понятия. Чай с бензином кто пьет?
Он бросил сучья. Лошак трамбовал чайник снегом. Мы подошли к Саяпину. Он смотрел вперед, где белая гладь реки убегала в сверкающий снежный туман и лес казался рельефным, голым и странным, как на китайских рисунках тушью.
– Жена-то у вас в Геленджике осталась? – спросил Рулев.
– Которая? – Саяпин не обернулся. – Которая есть жена, – сказал Рулев.
– У меня их четыре было. С тремя разбежался, четвертая в прошлом году померла. Воспаление среднего уха. Болела – битва! Померла.
– Понятно, – сказал Рулев. – А дети?
– Детей нет, – Саяпин все стоял к нам спиной. – С двумя не хотел. С двумя не получалось. Хотя возможности и сейчас не утратил. На юге с этим просто.
– Просто, – подтвердил Рулев.
– Дети, конешно, есть. Только я их не видал, а они меня.
– Это у всех есть, – сказал Рулев.
Саяпин хохотнул и обернулся. Во взгляде его было превосходство, и пластмассовая челюсть по-волчьи на миг блеснула в улыбке.
– Ныне вы щуплые все пошли, – сказал Саяпин. – Бабу магнитофончиком охмуряете. Или наши, которые с Севера, так деньгами. А на деньги кто идет? Шлюхи. А в шлюхе какая сладость? Там до меня пятьсот побывало, мне это неинтересно. Не-е-т! Я в бабах больше, чем в оленях, понимаю.
– Бабтехник? – обидно улыбнулся Рулев.
– И зоотехник тоже! Дружок мой стародавний Лажников, он в области в сельхозуправлении. Письмо прислал.
– Знаю Лажникова.
– А кто его здесь не знает? Так прислал письмо: хватит, пишет, тебе, старый бобр, на пляжах песок уминать. На землях, на пастбищах, что здоровьем своим клал на карту, совхоз делаем. Прилетай. Кадров нету. А есть – так не настоящие. Я и прилетел. И не жалею. Давно надо было. Не-е! Я еще попашу. Еще вспомнят Саяпина.
– Лажников-то скоро слетит, – вставил Рулев. – Замену ему ищут.
– А ему пора, – сказал Саяпин. – Мы с ним ведь сидели три ночи вот прямо на днях. Устарелые методы руководства, ему говорят. А он говорит, не могу по-другому. Круто, но чтобы дело шло. Где выговор, где с занесением в личное дело, где разговор с глазу на глаз. Трудно, говорит, стало работать. Кадры пошли с самолюбием, уважения к вышестоящему нету. Я, говорит, сам уйду.
– Так примерно и есть, – сказал Рулев.
Саяпин посмотрел на небо. Небо было светлым, бледноватым, безоблачным.
– Наши бы старые кадры сюда, – сказал он. – Лажников, Шкуренок, Тывытай, Мишку бы Грымзина. Сделали бы мы совхоз за милую душу. Передовой, крупнейший, гордость области, железный был бы совхоз.
– Такой и будет, – сказал Рулев. Саяпин промолчал.
– Чай готов! – крикнул Лошак, и мы пошли к вездеходу.
Чай был северный, черный. Но Саяпин взял пачку и еще тряхнул себе в кружку полпачки, помешал пальцем. Потом вынул из полушубка жестяную коробочку леденцов и запихнул один леденец в рот. Нам не предложил.
– Сахар, по науке, здоровью вредно, – сказал он. – А в крепком чаю витамины, каких нигде нет. Для сердца, пишут, вредно, да ведь еще живем…
…Нам было суждено остановиться через час. Еще издали мы заметили широкую полосу поперек реки. Полоса казалась черной, и над ней висел легкий радужный отсвет, точно сверху протянули яркую пеструю полоску чудесной многоцветной ткани. Это оказался след оленьих копыт, след стада, пересекавшего реку.
Саяпин выскочил на снег.
– Неужели наши? – тревожно спросил Рулев. – Не положено им тут быть. Маршрут у них вовсе в другую сторону.
Меж тем Саяпин грузно ходил по снегу, вглядывался из-под ладошки туда, где след стада выходил на косу и затем исчезал в лиственницах. Саяпин махнул нам рукой и грузно пошел в лес. Вернулся он быстро, на ходу вытирая шапкой лицо. Снег здесь был рыхлый, и Саяпин проваливался до колен, спасали его брезентовые манжеты на резинках, натянутые поверх валенок.
– Кеулькай это, – издали возбужденно крикнул Саяпин. – Я его нарту, его полозья из сотен узнаю.
– Какой Кеулькай? Какого совхоза? – тревожно спросил Рулев.
Саяпин подошел к нам и сел на гусеницу вездехода, приложил к затылку пригоршню снега. Мотор вездехода работал, и гусеница подрагивала, подпрыгивали седые волосы Саяпина, и мелко дрожала рука на затылке.
– Поехали, что ли? – недовольно буркнул Лошак. – Пикник через сто метров.
– Обожди! – приказал Рулев.
– Этот Кеулькай – последний единоличник в государстве, – сказал Саяпин. – Тридцать лет от Советской власти в этих местах спасался. Жена, дочь да он. А нашел его я, когда получил задание ягельные пастбища нанести на карту. Пастбища тут нетронутые, на десять-двадцать тысяч голов. И бродил по ним один Кеулькай. Олени у него – больших в мире нету. Не олени, а лоси. Я первый год вернулся, донес куда следует – Лажников за голову схватился. Послали людей – обнаружить, представить к властям. Да его, лешего, разве поймаешь. Люди помороженные вернулись. Пять лет его ловили, пока аэродром действовал. У Лажникова Фрол Григорьича седина из-за него появилась. Выговор за выговором: на вверенной ему сельскохозяйственной территории беззаботно живет кулацкий элемент. Значит, что? Значит, нет воспитательной работы и есть преступное попустительство. Лажников до того дошел – просил у командующего округом боевой самолет, чтобы кулацкий элемент с воздуха уничтожить.
– Дали? – спросил Рулев.
– Времена были, – вздохнул Саяпин. – Могли бы и дать.
– Все-таки не дали?
– Решили меня напустить. Последняя попытка в целях всеобщего гуманизма.
– Ну?
– Я его осенью разыскал. По методу сыщиков – представил себе, куда бы я стал перегонять стадо к зиме с хребтов, с летовки.
– Ну?
– Он от меня обманом ушел. Напоил какой-то травой и ушел. Но неделю я у него жил. Крепкий оленевод. Ох, оленевод он крепкий. Профессор.
– Ну?
– Ушел, все унес. На обратной дороге я и потерял зубы. Хорошо, он мне топорик оставил. Плот я связал, на нем доплыл. Иначе погиб бы, как мышь. Потом слухи о нем ходили. Сколько же лет-то ему сейчас? Ведь, поди, помрет скоро… Лажников мне слезно говорил: «Найди эту заразу кулацкую, вынь из моего сердца».
– Так, – сказал Рулев. – Так. Значит, еще одно стадо на вверенной мне территории.
– А куда он теперь денется? Вот обоснуюсь, я с ним разберусь. Только…
Саяпин замолчал. Взял еще пригоршню снега и приложил к затылку.
– Только что? – спросил Рулев. Он улыбался по-прежнему, и я видел прежнего, того Рулева, перед которым я преклонялся.
– Жена у него умерла. Это знаю. Нарт три. Одна его, одна дочери, а еще одна получается… моего сына.
Рулев неприлично хмыкнул.
– Жеребец я тогда был, жеребец. Никакие горы укатать не могли, никакая тайга. На девке своей он и взял меня. Потом слухи были, что сын. А может, ему сын и был нужен, для продолжения кулацкой борьбы. Сейчас, выходит, по возрасту самый парнишка. А если в меня пошел, дак ведь его вертолетом не словишь. Он его из винтовки сшибет, а кто придет, так руками задушит.
– Роман, – сказал Рулев. – Сименон с Райдером Хаггардом. Не верю. В романах такое лишь в два часа ночи можно изобрести.
– Рома-ан! – Саяпин откинул снег и пригладил волосы. – Я говорю, времена были. Такое в романах не пишут и писать нельзя. Романы сочинять надо. Так или нет? – Саяпин почему-то смотрел на меня. В серых его глазах вылезли красные прожилки, то ли от непривычной физической усталости, то ли от солнца.
– А черт его знает! – сказал я. Я обдумывал, как бы мне «раскопать» Саяпина, расшевелить, разговорить. Он же для моей диссертации кладом был. Это ж можно сразу докторскую писать. Если найти нужный вариант изложения. А тут сообразит Рулев. У него острый ум, у него интуиция и нахальство. Его нахальство и моя осторожность – это и есть, что надо.
Солнце садилось на вершины лиственниц. Снег сиял. Было холодно. И было остро, хорошо жить.
К отелу мы опоздали. То тут, то там возле важенок с влажными материнскими глазами стояли смешные ногастые оленята. Одни, недавно родившиеся, стояли на расставленных спичечных ножках и с изумлением смотрели на мир или тыкались мордочкой в материнский живот. Другие уже взбрыкивали, как неловкие заводные игрушки. Еще не отелившиеся важенки с отвисшими животами бродили по снегу, искали укромное место. Они ложились в вырытую копытами яму, и оттуда торчали лишь их спины и головы. Глаза важенок, казалось, были наполнены материнской мудростью и печалью. Над всей долиной держался, или так мне казалось, влажный запах крови, запах животного чрева, сырой земли и еще какой-то острый, щекочущий, властный аромат жизни. От него у меня кружилась голова. Мне хотелось бежать от этой вековечной идиллии, от влажных покорных глаз, от запахов, которые бьют в мозг и подгибают колени. Нет, я не для них.
…Когда мы подъехали к котловине, когда увидели рассыпанные по ней группы оленей, в Саяпина точно шприц воткнули.
– Останови! – приказал он. Но Лошак невозмутимо держал кончиками пальцев свои рычаги, и вездеход с ревом месил снег.
– Останови, говорю, – повторил Саяпин. Он даже не смотрел на Лошака, он смотрел на стадо. Лошак оглянулся на Рулева. Тот кивнул. Вездеход остановился.
– Эх, директор, – сказал Саяпин, он уже открывал дверцу, уже спускался. – Разве стельных пугать можно, это же тебе не картошка, не лук, это зверь. Или ты о картошке не знаешь?
И Саяпин уже чесал к стаду, только валенки его мелькали, и седой венчик волос на затылке сливался с блеском снега. Теперь он, скинув свой полушубок, в одном свитерочке с закатанными рукавами мотался среди этого новорожденного мяса. Он что-то бормотал, посвистывал, и, видно, была в этом сила и власть, потому что оленята покорно шли ему на руки, и важенки доверчиво смотрели на него. И был Саяпин как господь бог Саваоф, создающий твари земные в солнечный апрельский день в горной котловине где-то в закоулках Азиатского материка.
Брезгливость и тошнота подкатили мне к горлу, я повернулся и пошел к опушке, где виднелась палатка и конус пастушьего чума. Около чума возились два зашитых в мех пацаненка. А может, девочки, не разобрать в этих оранжевых оленьих комбинезончиках. Увидев меня, они кинулись в чум, и я услышал хихиканье и увидел два нестерпимо блестящих глаза в щелке разошедшейся шкуры. Я вошел в палатку. Здесь было благолепие. Изнутри палатки был фланелевый голубой подпалатник, натянуто все это было туго. У дальней стенки стояла маленькая железная печь. По бокам длинные нары, устланные шкурами. Низенький столик. На столике «Спидола». Тихонечко завывала труба какого-то зарубежного джаза. На нарах спали мертвым сном два молодых пастуха. Толя Шпиц и Мышь – рулевские кадры – сидели рядышком около холодной печки и смотрели на меня.
– Привет, – сказал я.
– Здравствуйте. – Они ответили почти хором.
Мы закурили. Пастухи спали бесшумно и неподвижно – ни дыхания, ни сопения, – два выключенных неподвижных тела, из которых ушла душа.
– Как из розетки выдернули, – Шпиц кивнул на них и улыбнулся.
– Товарищ директор приехал? – спросил Мышь. Он сильно загорел, похудел, и серые его волосы казались сейчас белыми. Вокруг круглых глаз лежала сеточка морщин. От солнца. Морщины были белыми, они разбегались белыми лучиками на коричневом лице, казалось, он нанес их краской.
– Приехал, – сказал я.
Хочу уходить, – Мышь вздохнул.
– Почему?
– В себя пришел. Работа, конечно, здоровая. Но – одиноко. У стада ночь торчишь, чего не передумаешь. Всю жизнь – до и после, раньше и потом. Спасибо Семену Семеновичу, он меня спас. Вытащил из разрухи.
Шпиц молчал. Видно, долгими ночами у них все было переговорено.
– Не-е! Я не обижаюсь, – монотонно продолжал Мышь. – Ребята все хорошие, все справедливо. Но – наука. Этих оленей всю жизнь учить надо. Хотя работа здоровая. Специалистом тут надо быть. Я же не специалист… Закройщик я. – Мышь поднял на меня глаза, чтобы проверить впечатление. – У нас в Горбуле я главный закройщик. Товарищи из райкома, райисполкома, и жены их, и офицеры из военного городка никогда в область не ездили. Всем я шил. Все были довольны.
– Как же здесь очутился?
– Теща! Хай она сгине. Через тещу и с женой пошли ссоры. Мечтать я люблю. Книжки читать. «Мир приключений». «Ветер странствий». Про одиночные плавания через океан – тоже. А у тещи, хай она сгине, одна мечта, чтобы с клиентов червонцев побольше брать. Я брал, конечно. Но ведь знакомые все, совесть тоже надо иметь! А больше всего книжки мои их раздражали. Ну, читаю, ну, отдыхаю после трудов. Имею право. Скандал. Жена, между прочим, не работала, теща тоже. Сбежал я от них. Довели до точки. Клиент один у нас отдыхал в Горбуле. Я три костюма ему сделал. Из «жатки». Хорошие костюмы. Ну, он мне и напел этих песен. Ну, а здесь… Работы по специальности не нашел, пробовал бить шурфы – не с моими руками. Потом милиция меня за загорбок – по письму тещину и жены. Пока выяснили, что никакой я не алиментщик, все по закону, все путем, месяц в предвариловке просидел. А оттуда прямым путем в эти… в бичи. Вот вся биография.
Мышь излагал все это монотонно, помаргивал выгоревшими ресницами, и вялые кисти его, руки закройщика, лежали на коленях, на засаленных меховых штанах.
– Так что же? Теперь под каблук обратно?
– Не-е. – Мышь хитро улыбнулся. – Сибирь большая. Закройщик нужен. Мне бы документы с работы забрать. Там я не пропаду.
– Не отпустит Рулев, – сказал я.
– Как не отпустит? Не имеет права.
– На что это я не имею права? – весело спросил Рулев. Он стоял во входном отверстии палатки и смотрел внутрь. Наверное, после солнца ничего не мог разглядеть в полумраке.
Пастухи сразу проснулись. Может быть, у них инстинкт такой был – просыпаться, услышав начальственный голос. Какой-то миг оба они лежали с открытыми глазами, и в глазах, как в темных колодцах, еще была пустота сна, отсутствие мысли, потом оба они одновременно сели.
– Ну-ну! – Рулев вошел и стал по солнышку обходить всех, пожимая руки. Я тоже протянул свою. Рулев пожал и мою руку, даже не улыбнулся. Он сел напротив Мыша.
– Ну, излагай, – голос Рулева был добрый. Один из пастухов вышел, и за стенкой палатки застучал топорик. Пастух вошел в палатку с охапкой коротких полешков. Напихал их в печку, поднес спичку. Смолистая лиственница сразу же загорелась. Второй пастух тем временем вышел и принес чайник, набитый льдом. Печка загудела, и в палатке мгновенно стало жарко.
Мышь молчал.
– Слушай, – сказал Рулев все тем же добрым голосом, – я ведь все понимаю. Весна. Тянет куда-то. По бабе томление. Кругом солнце, а жизнь какая-то… с чернотой. Ты на себя посмотри. – Рулев расстегнул куртку и вытащил из внутреннего кармана… зеркальце.
– Чо мне на себя смотреть? Тридцать лет вижу, – пробурчал Мышь. Но Рулев положил зеркальце ему на колени. Мышь посмотрел на себя. Толя Шпиц тоже посмотрел на себя. Вынул грязную, забитую перхотью расческу и причесался.
– Ты на себя посмотри, – продолжал Рулев. – Ты же сейчас на человека похож. Тебя в Антарктиду посыпать можно. Или женить. Лицо крепкое, загорелое. Взгляд умный. Не было у меня фотоаппарата, чтобы показать, каким ты был, когда я тебя подобрал.
– Я чего говорю? – пробурчал Мышь. – Я доброе разве не помню?
– А мне спасибо не надо. Я щедрый. – Рулев закурил. – Но право на совет я заслужил. Заслужил или нет я право дать тебе добрый совет?
– Кто говорит! – пробурчал Мышь.
– Так я говорю. Ну, увезу я тебя. Прямо сейчас. Дам расчет. У тебя на счету деньги кое-какие есть. Получишь. Ну, на билет. Приодеться немного. Ну, там бичи тебя облепят в Столбах – мимо них не пройдешь. И с похмелюги начнет тебя совесть грызть. Был закройщик – гордость районных чуваков и чувих, убежал. Здесь впал в слабость и подобрал тебя добрый человек Семен Семенович Рулев. А ты и ему в карман наложил. Сбежал в самое критическое время. Запьешь ты снова от этих мыслей. Только второй раз я тебя подбирать не буду. Ты это учти.
– Закройщик я, – с тихой тоской сказал Мышь. – Что я тут?
– Тут? – Рулев недоуменно развел руками. – На переднем фронте государственных нужд. Из этой долины ты можешь на всех чуваков страны плевать и гордо смеяться. Такую жизнь, жизнь пастуха, из тысяч двое выносят. Ну ладно, ты слабоват. С декабря будет год, как ты у меня. По северным законам два месяца отпуска. Я тебя отпускаю. С деньгами, с удостоверением отпускника. За это время все твои документы я выцарапаю сюда. Лети! Шествуй гордо и можешь теще ломать мебель, а жене предъявлять ультиматум – либо твоя линия жизни, либо пусть ищет другого мужа. Честно. Просто. И главное – гордо, глупый ты человек. Ну?
Рулев улыбался, прямо освещал всю палатку. Мышь, не поднимая головы, тоже заулыбался, видно, представил картину гордого ультиматума и ломки тещиной мебели. И Шпиц улыбался, не сводя обожающих глаз с Рулева.
– Так! – весело согласился Рулев. – Ну, а какой транспорт, какая рабочая сила? Что за жилье?
– Я начальник восточного отряда, – длинный снял наконец свои дымчатые очки. – Есть такая наука – стратиграфия. Мы бурим профиль. Отсюда к Низине и через нее на восток. Вот мы и будем бурить самую восточную скважину.
– Бурить-то я не умею, – вздохнул Рулев. – Я бы помог.
– Разнорабочие будут нужны. Тракторы.
– Вот что, тезка, – Рулев отвернулся к окну. – Забудь, что здесь существует совхоз. Считай, что здесь голое место. Рабочих у меня нет. Транспорта также. И что еще ты собираешься попросить – не знаю что, но знаю, что и этого у меня нет.
– У нас задание государственного значения, – Сеня улыбнулся, точно говорил с ребенком. – Есть обком. Есть министерство. Можем и через них давить.
– Вот обком пусть вам и помогает. У меня нет ничего. И не будет.
– Найдется, – усмехнулся Сеня. – У всех ничего нет. Нажмешь – и находится.
– Катись-ка ты отсюда прыткой рысью, – мирно сказал Рулев. – У них задание, а мы здесь вроде как на субботней рыбалке. Катись, тезка. Заходи в шахматишки сыграть.
– На Константиновой заимке ваши люди? – вмешался пилот.
– Мои.
– Они там рыбу, случайно, не ловят? На этом своем озере?
– Этому озеру глубина метр, – сказал Рулев. – Оно до дна промерзает. Никакой рыбы в нем нет.
– Что и требовалось, – сказал пилот. – Полетишь?
– Куда?
– Посадочную площадку на озере будем готовить.
– Для чего?
– Тяжелые самолеты. Буровую технику будут перебрасывать. Тракторы, дизели. Ну, и так далее. На ваш аэродром эти самолеты не сядут.
– Они там, там сядут, – горячо заверил Рулев. Слушай, ребята. Чайку по кружке и – летим. Там моих два лба. Они, конечно, помогут. Еще тут один лоб. Он тоже поможет. Филолог! Дуй за майором. Быстрой ногой. Давай чайку, ребята.
Рулев суетился, улыбался, и, черт его знает, не мог я понять его. Но я ушел за майором.
Когда вернулся, на столе стоял чайник, длинный Сеня рассказывал свежие анекдоты. Рулев смеялся и закричал мне:
– Эх, одичали мы тут, филолог. Вот тезка анекдоты привез. Ах. Ах. Эти, как их? Как, тезка? Вспомнил: сюрреалистические. Черный юмор. Ух, усмеялся.
Мы вылетели вшестером. Кроме нас, Рулев взял еще Лошака, майора.
Северьян и Поручик выбежали навстречу самолету. От них попахивало брагой. И в избе густо пахло брагой. Но Рулев точно ничего этого не видел. К вечеру под руководством пилота мы наметили посадочный створ, на концах которого и в середине были поставлены огни – фальшфейеры. И еще по предложению Лошака – лиственницы, которые мы вморозили в лед. Снега на озере почти не было, его выдул недавний мартовский ветер. Многокилометровая гладь блестела зеленым, и кое-где во льду отражались облака и закат. Вместе с АН-2 в Кресты улетел майор, Лошак и длинный Сеня. Мы с Рулевым остались. Рулев заверил, что все будет в полном порядке. Чуть свет он лично обежит все ориентиры по трехкилометровой посадочной полосе.
И лишь когда стих гул мотора, мы остались одни, Рулев грубо спросил:
– Не утерпели, алкаши? Дрожжами на всю область пахнет!
– А чо! – сказал Северьян. – А чо! Я в это время привык расчет получать. Ломаешь всю зиму хребтину, ломаешь. А лес-то в штабелях. Почему не вывозишь?
Поручик молчал. Лицо у него было умиротворенным, розовым, благодушным, и только глаза жили совсем отдельно, совсем в другой стране.
– Как всегда! – вдруг сказал он. – Как всегда, и нет больше мест.
– Что как всегда? – спросил Рулев.
– Всегда! Уходишь. Живешь тихо. Лес. Птицы. Небо. Но уже самолет, и уже вылазят из самолета. И думаешь, куда уйти дальше. А там опять – смотри в небо и жди самолет.
– Спать бы ложился, – мягко сказал Рулев.
Но Поручик стеклянной хрупкой походкой пробрался в угол избы, разобрал там полушубки и зачерпнул брагу прямо кастрюлей. Ударило резким и кислым запахом. Смолистые дрова затрещали в печке, и вдруг стало очень жарко. Северьян распахнул дверь.
Поручик вынул из кармана красную свечку сигнального огня, который взял у пилота. Он вышел на улицу, чиркнул спичкой, и вдруг сквозь шум и треск вспыхнуло багровое, какой-то пугающей красноты пламя. Красный свет залил снег и стены избушки, и внутри точно мигало зарево ужасного пожара. А Поручик стоял, держал в руке этот факел – черная теневая фигурка.
Утром мы проснулись от моторного грохота. Огромный самолет затих в дальнем конце полосы.
И пошло, и пошло. Какие-то энергичные мужчины в ватниках, тракторы, вездеходы выползали из распахнутых дюралевых недр. Мы стояли в стороне, и всем командовал толстый мужчина в полушубке с трехдневной щетиной, и другие мужики действовали по мановению его руки слаженно, быстро и четко. На льду, расхряпанном следами гусениц, вырастали штабеля ящиков, а уже летел второй самолет, и из недр его ползли бочки с горючим, тяжелые ящики на полозьях, сани.
Мы были в стороне от этого шумного и важного дела, и лишь Северьян бродил между грузами, ковырял ногтем обивку и ухмылялся. По белой глади озера двигалась одинокая черная фигурка – Поручик уходил прочь, к избе, к бражке.
С последним рейсом прибыло то, чего ждал и ради чего суетился Рулев. Наш трактор. Лошак и майор восседали с видом победителей. Последним выскочил длинный Сеня – уже без ножа и карабина, вид усталый, – и Рулев обнял его за плечи и кричал:
– Наука и техника должны помогать деревенским! Ну – спасибо.
Начальник отряда хотел освободиться от рулевских объятий – шутка ли, сделали дурачком, за его счет привезли самолетом трактор! Буровики похохатывали.
– Спасибо за помощь деревне. Заходите на пироги! – кричал Рулев.
Все собрались в избушке. Пусто было только вокруг раскаленной печи. Весь пол застлан спальными мешками. Выпили.
* * *
И снова громыхал вездеход. На председательском месте сидел Саяпин, и седина его отсвечивала в кузове. Хмурый Лошак вел вездеход вежливо и как-то брезгливо. Казалось, рычаги сами перемещаются, стоит ему приблизить к ним кончики пальцев. Мы с Рулевым валялись в кузове на спальных мешках из оленьего меха – кукулях. На том, чтобы взять кукули и лыжи для всех, настоял Саяпин.– Мотор не ноги, – бубнил он, укладывая кукули. – На него надежи нету.
Это слышал Лошак, может, тем и объяснялось его хмурое настроение.
Снег на реке был нетронут и чист – все зимние следы затерли, заполировали мартовские пурги. На обращенных к югу обрывах снег вытаял, с корней лиственниц свисали сосульки, и если подойти к такому обрыву, то чувствовался живой глиняный запах земли, и теплота тут держалась такая – хоть раздевайся до майки. Один раз с обрыва слетел самец куропатки и растопырил крылья прямо перед носом вездехода. Лошак заглушил мотор. Куропач кричал, взмахивал черными кончиками крыльев, и налитые красные пятнышки на голове горели, как лампочки.
Саяпин вытащил из лямок прикрепленную к двери рулевскую тозовку и с одной руки, прямо из двери выстрелил. Куропач забил крыльями, встал, пробежал метров пять и перевернулся вверх лапами.
– Готов. Гы! – сказал Лошак.
– Зачем? – спросил Рулев.
Саяпин вылез, протопал своими валенками к куропачу, взял его за лапки и дернул в разные стороны.
Я видел еще вздрагивающее сердце куропача, красную печень и внутренности. Саяпин поднял горсть снега, сунул ее внутрь и всосал этот набухший кровью снег. Затем аккуратно выкусил сердце, печенку и отшвырнул остатки птицы. Лицо у него было в крови. Он вытер его снегом и оглянулся кругом.
Лошак сплюнул в сторону.
– Лихо! – сказал Рулев.
Саяпин повернулся к нам. На залитом солнцем снегу в расстегнутом полушубке он казался молодым, почти юношей.
– Во! – он постучал себя по зубам. – Из-за этой брезгливости я в сорок девятом зубы оставил. На этой самой реке. Цинга. С тех пор и привык мясо сырое, теплое, свежее есть. Кровь пить. Рыбу с хребтины живую грызть. И – здоров.
– Раз остановились – чайку, что ли? – сказал Рулев.
Саяпин медведем пошел к берегу и вломился в кустарник. Затрещали сучья – он крошил их руками. Лошак молча вылез, вынул из-под сиденья паяльную лампу, поставил ее на гусеницу. Через минуту Саяпин вылез из кустов с охапкой веток, но на гусенице уже ревела паяльная лампа, и пятачок жестяного чайника наливался красным, и шипел снег.
– Тьфу! – сказал Саяпин. – Нету понятия. Чай с бензином кто пьет?
Он бросил сучья. Лошак трамбовал чайник снегом. Мы подошли к Саяпину. Он смотрел вперед, где белая гладь реки убегала в сверкающий снежный туман и лес казался рельефным, голым и странным, как на китайских рисунках тушью.
– Жена-то у вас в Геленджике осталась? – спросил Рулев.
– Которая? – Саяпин не обернулся. – Которая есть жена, – сказал Рулев.
– У меня их четыре было. С тремя разбежался, четвертая в прошлом году померла. Воспаление среднего уха. Болела – битва! Померла.
– Понятно, – сказал Рулев. – А дети?
– Детей нет, – Саяпин все стоял к нам спиной. – С двумя не хотел. С двумя не получалось. Хотя возможности и сейчас не утратил. На юге с этим просто.
– Просто, – подтвердил Рулев.
– Дети, конешно, есть. Только я их не видал, а они меня.
– Это у всех есть, – сказал Рулев.
Саяпин хохотнул и обернулся. Во взгляде его было превосходство, и пластмассовая челюсть по-волчьи на миг блеснула в улыбке.
– Ныне вы щуплые все пошли, – сказал Саяпин. – Бабу магнитофончиком охмуряете. Или наши, которые с Севера, так деньгами. А на деньги кто идет? Шлюхи. А в шлюхе какая сладость? Там до меня пятьсот побывало, мне это неинтересно. Не-е-т! Я в бабах больше, чем в оленях, понимаю.
– Бабтехник? – обидно улыбнулся Рулев.
– И зоотехник тоже! Дружок мой стародавний Лажников, он в области в сельхозуправлении. Письмо прислал.
– Знаю Лажникова.
– А кто его здесь не знает? Так прислал письмо: хватит, пишет, тебе, старый бобр, на пляжах песок уминать. На землях, на пастбищах, что здоровьем своим клал на карту, совхоз делаем. Прилетай. Кадров нету. А есть – так не настоящие. Я и прилетел. И не жалею. Давно надо было. Не-е! Я еще попашу. Еще вспомнят Саяпина.
– Лажников-то скоро слетит, – вставил Рулев. – Замену ему ищут.
– А ему пора, – сказал Саяпин. – Мы с ним ведь сидели три ночи вот прямо на днях. Устарелые методы руководства, ему говорят. А он говорит, не могу по-другому. Круто, но чтобы дело шло. Где выговор, где с занесением в личное дело, где разговор с глазу на глаз. Трудно, говорит, стало работать. Кадры пошли с самолюбием, уважения к вышестоящему нету. Я, говорит, сам уйду.
– Так примерно и есть, – сказал Рулев.
Саяпин посмотрел на небо. Небо было светлым, бледноватым, безоблачным.
– Наши бы старые кадры сюда, – сказал он. – Лажников, Шкуренок, Тывытай, Мишку бы Грымзина. Сделали бы мы совхоз за милую душу. Передовой, крупнейший, гордость области, железный был бы совхоз.
– Такой и будет, – сказал Рулев. Саяпин промолчал.
– Чай готов! – крикнул Лошак, и мы пошли к вездеходу.
Чай был северный, черный. Но Саяпин взял пачку и еще тряхнул себе в кружку полпачки, помешал пальцем. Потом вынул из полушубка жестяную коробочку леденцов и запихнул один леденец в рот. Нам не предложил.
– Сахар, по науке, здоровью вредно, – сказал он. – А в крепком чаю витамины, каких нигде нет. Для сердца, пишут, вредно, да ведь еще живем…
…Нам было суждено остановиться через час. Еще издали мы заметили широкую полосу поперек реки. Полоса казалась черной, и над ней висел легкий радужный отсвет, точно сверху протянули яркую пеструю полоску чудесной многоцветной ткани. Это оказался след оленьих копыт, след стада, пересекавшего реку.
Саяпин выскочил на снег.
– Неужели наши? – тревожно спросил Рулев. – Не положено им тут быть. Маршрут у них вовсе в другую сторону.
Меж тем Саяпин грузно ходил по снегу, вглядывался из-под ладошки туда, где след стада выходил на косу и затем исчезал в лиственницах. Саяпин махнул нам рукой и грузно пошел в лес. Вернулся он быстро, на ходу вытирая шапкой лицо. Снег здесь был рыхлый, и Саяпин проваливался до колен, спасали его брезентовые манжеты на резинках, натянутые поверх валенок.
– Кеулькай это, – издали возбужденно крикнул Саяпин. – Я его нарту, его полозья из сотен узнаю.
– Какой Кеулькай? Какого совхоза? – тревожно спросил Рулев.
Саяпин подошел к нам и сел на гусеницу вездехода, приложил к затылку пригоршню снега. Мотор вездехода работал, и гусеница подрагивала, подпрыгивали седые волосы Саяпина, и мелко дрожала рука на затылке.
– Поехали, что ли? – недовольно буркнул Лошак. – Пикник через сто метров.
– Обожди! – приказал Рулев.
– Этот Кеулькай – последний единоличник в государстве, – сказал Саяпин. – Тридцать лет от Советской власти в этих местах спасался. Жена, дочь да он. А нашел его я, когда получил задание ягельные пастбища нанести на карту. Пастбища тут нетронутые, на десять-двадцать тысяч голов. И бродил по ним один Кеулькай. Олени у него – больших в мире нету. Не олени, а лоси. Я первый год вернулся, донес куда следует – Лажников за голову схватился. Послали людей – обнаружить, представить к властям. Да его, лешего, разве поймаешь. Люди помороженные вернулись. Пять лет его ловили, пока аэродром действовал. У Лажникова Фрол Григорьича седина из-за него появилась. Выговор за выговором: на вверенной ему сельскохозяйственной территории беззаботно живет кулацкий элемент. Значит, что? Значит, нет воспитательной работы и есть преступное попустительство. Лажников до того дошел – просил у командующего округом боевой самолет, чтобы кулацкий элемент с воздуха уничтожить.
– Дали? – спросил Рулев.
– Времена были, – вздохнул Саяпин. – Могли бы и дать.
– Все-таки не дали?
– Решили меня напустить. Последняя попытка в целях всеобщего гуманизма.
– Ну?
– Я его осенью разыскал. По методу сыщиков – представил себе, куда бы я стал перегонять стадо к зиме с хребтов, с летовки.
– Ну?
– Он от меня обманом ушел. Напоил какой-то травой и ушел. Но неделю я у него жил. Крепкий оленевод. Ох, оленевод он крепкий. Профессор.
– Ну?
– Ушел, все унес. На обратной дороге я и потерял зубы. Хорошо, он мне топорик оставил. Плот я связал, на нем доплыл. Иначе погиб бы, как мышь. Потом слухи о нем ходили. Сколько же лет-то ему сейчас? Ведь, поди, помрет скоро… Лажников мне слезно говорил: «Найди эту заразу кулацкую, вынь из моего сердца».
– Так, – сказал Рулев. – Так. Значит, еще одно стадо на вверенной мне территории.
– А куда он теперь денется? Вот обоснуюсь, я с ним разберусь. Только…
Саяпин замолчал. Взял еще пригоршню снега и приложил к затылку.
– Только что? – спросил Рулев. Он улыбался по-прежнему, и я видел прежнего, того Рулева, перед которым я преклонялся.
– Жена у него умерла. Это знаю. Нарт три. Одна его, одна дочери, а еще одна получается… моего сына.
Рулев неприлично хмыкнул.
– Жеребец я тогда был, жеребец. Никакие горы укатать не могли, никакая тайга. На девке своей он и взял меня. Потом слухи были, что сын. А может, ему сын и был нужен, для продолжения кулацкой борьбы. Сейчас, выходит, по возрасту самый парнишка. А если в меня пошел, дак ведь его вертолетом не словишь. Он его из винтовки сшибет, а кто придет, так руками задушит.
– Роман, – сказал Рулев. – Сименон с Райдером Хаггардом. Не верю. В романах такое лишь в два часа ночи можно изобрести.
– Рома-ан! – Саяпин откинул снег и пригладил волосы. – Я говорю, времена были. Такое в романах не пишут и писать нельзя. Романы сочинять надо. Так или нет? – Саяпин почему-то смотрел на меня. В серых его глазах вылезли красные прожилки, то ли от непривычной физической усталости, то ли от солнца.
– А черт его знает! – сказал я. Я обдумывал, как бы мне «раскопать» Саяпина, расшевелить, разговорить. Он же для моей диссертации кладом был. Это ж можно сразу докторскую писать. Если найти нужный вариант изложения. А тут сообразит Рулев. У него острый ум, у него интуиция и нахальство. Его нахальство и моя осторожность – это и есть, что надо.
Солнце садилось на вершины лиственниц. Снег сиял. Было холодно. И было остро, хорошо жить.
* * *
Стадо находилось в небольшой котловине. При въезде в нее долину сжимали скалы, на выходе тоже, по бокам подступали сопки. В котловине стояла тишина, и снег здесь был рыхлым. Солнце грело, как в парнике.К отелу мы опоздали. То тут, то там возле важенок с влажными материнскими глазами стояли смешные ногастые оленята. Одни, недавно родившиеся, стояли на расставленных спичечных ножках и с изумлением смотрели на мир или тыкались мордочкой в материнский живот. Другие уже взбрыкивали, как неловкие заводные игрушки. Еще не отелившиеся важенки с отвисшими животами бродили по снегу, искали укромное место. Они ложились в вырытую копытами яму, и оттуда торчали лишь их спины и головы. Глаза важенок, казалось, были наполнены материнской мудростью и печалью. Над всей долиной держался, или так мне казалось, влажный запах крови, запах животного чрева, сырой земли и еще какой-то острый, щекочущий, властный аромат жизни. От него у меня кружилась голова. Мне хотелось бежать от этой вековечной идиллии, от влажных покорных глаз, от запахов, которые бьют в мозг и подгибают колени. Нет, я не для них.
…Когда мы подъехали к котловине, когда увидели рассыпанные по ней группы оленей, в Саяпина точно шприц воткнули.
– Останови! – приказал он. Но Лошак невозмутимо держал кончиками пальцев свои рычаги, и вездеход с ревом месил снег.
– Останови, говорю, – повторил Саяпин. Он даже не смотрел на Лошака, он смотрел на стадо. Лошак оглянулся на Рулева. Тот кивнул. Вездеход остановился.
– Эх, директор, – сказал Саяпин, он уже открывал дверцу, уже спускался. – Разве стельных пугать можно, это же тебе не картошка, не лук, это зверь. Или ты о картошке не знаешь?
И Саяпин уже чесал к стаду, только валенки его мелькали, и седой венчик волос на затылке сливался с блеском снега. Теперь он, скинув свой полушубок, в одном свитерочке с закатанными рукавами мотался среди этого новорожденного мяса. Он что-то бормотал, посвистывал, и, видно, была в этом сила и власть, потому что оленята покорно шли ему на руки, и важенки доверчиво смотрели на него. И был Саяпин как господь бог Саваоф, создающий твари земные в солнечный апрельский день в горной котловине где-то в закоулках Азиатского материка.
Брезгливость и тошнота подкатили мне к горлу, я повернулся и пошел к опушке, где виднелась палатка и конус пастушьего чума. Около чума возились два зашитых в мех пацаненка. А может, девочки, не разобрать в этих оранжевых оленьих комбинезончиках. Увидев меня, они кинулись в чум, и я услышал хихиканье и увидел два нестерпимо блестящих глаза в щелке разошедшейся шкуры. Я вошел в палатку. Здесь было благолепие. Изнутри палатки был фланелевый голубой подпалатник, натянуто все это было туго. У дальней стенки стояла маленькая железная печь. По бокам длинные нары, устланные шкурами. Низенький столик. На столике «Спидола». Тихонечко завывала труба какого-то зарубежного джаза. На нарах спали мертвым сном два молодых пастуха. Толя Шпиц и Мышь – рулевские кадры – сидели рядышком около холодной печки и смотрели на меня.
– Привет, – сказал я.
– Здравствуйте. – Они ответили почти хором.
Мы закурили. Пастухи спали бесшумно и неподвижно – ни дыхания, ни сопения, – два выключенных неподвижных тела, из которых ушла душа.
– Как из розетки выдернули, – Шпиц кивнул на них и улыбнулся.
– Товарищ директор приехал? – спросил Мышь. Он сильно загорел, похудел, и серые его волосы казались сейчас белыми. Вокруг круглых глаз лежала сеточка морщин. От солнца. Морщины были белыми, они разбегались белыми лучиками на коричневом лице, казалось, он нанес их краской.
– Приехал, – сказал я.
Хочу уходить, – Мышь вздохнул.
– Почему?
– В себя пришел. Работа, конечно, здоровая. Но – одиноко. У стада ночь торчишь, чего не передумаешь. Всю жизнь – до и после, раньше и потом. Спасибо Семену Семеновичу, он меня спас. Вытащил из разрухи.
Шпиц молчал. Видно, долгими ночами у них все было переговорено.
– Не-е! Я не обижаюсь, – монотонно продолжал Мышь. – Ребята все хорошие, все справедливо. Но – наука. Этих оленей всю жизнь учить надо. Хотя работа здоровая. Специалистом тут надо быть. Я же не специалист… Закройщик я. – Мышь поднял на меня глаза, чтобы проверить впечатление. – У нас в Горбуле я главный закройщик. Товарищи из райкома, райисполкома, и жены их, и офицеры из военного городка никогда в область не ездили. Всем я шил. Все были довольны.
– Как же здесь очутился?
– Теща! Хай она сгине. Через тещу и с женой пошли ссоры. Мечтать я люблю. Книжки читать. «Мир приключений». «Ветер странствий». Про одиночные плавания через океан – тоже. А у тещи, хай она сгине, одна мечта, чтобы с клиентов червонцев побольше брать. Я брал, конечно. Но ведь знакомые все, совесть тоже надо иметь! А больше всего книжки мои их раздражали. Ну, читаю, ну, отдыхаю после трудов. Имею право. Скандал. Жена, между прочим, не работала, теща тоже. Сбежал я от них. Довели до точки. Клиент один у нас отдыхал в Горбуле. Я три костюма ему сделал. Из «жатки». Хорошие костюмы. Ну, он мне и напел этих песен. Ну, а здесь… Работы по специальности не нашел, пробовал бить шурфы – не с моими руками. Потом милиция меня за загорбок – по письму тещину и жены. Пока выяснили, что никакой я не алиментщик, все по закону, все путем, месяц в предвариловке просидел. А оттуда прямым путем в эти… в бичи. Вот вся биография.
Мышь излагал все это монотонно, помаргивал выгоревшими ресницами, и вялые кисти его, руки закройщика, лежали на коленях, на засаленных меховых штанах.
– Так что же? Теперь под каблук обратно?
– Не-е. – Мышь хитро улыбнулся. – Сибирь большая. Закройщик нужен. Мне бы документы с работы забрать. Там я не пропаду.
– Не отпустит Рулев, – сказал я.
– Как не отпустит? Не имеет права.
– На что это я не имею права? – весело спросил Рулев. Он стоял во входном отверстии палатки и смотрел внутрь. Наверное, после солнца ничего не мог разглядеть в полумраке.
Пастухи сразу проснулись. Может быть, у них инстинкт такой был – просыпаться, услышав начальственный голос. Какой-то миг оба они лежали с открытыми глазами, и в глазах, как в темных колодцах, еще была пустота сна, отсутствие мысли, потом оба они одновременно сели.
– Ну-ну! – Рулев вошел и стал по солнышку обходить всех, пожимая руки. Я тоже протянул свою. Рулев пожал и мою руку, даже не улыбнулся. Он сел напротив Мыша.
– Ну, излагай, – голос Рулева был добрый. Один из пастухов вышел, и за стенкой палатки застучал топорик. Пастух вошел в палатку с охапкой коротких полешков. Напихал их в печку, поднес спичку. Смолистая лиственница сразу же загорелась. Второй пастух тем временем вышел и принес чайник, набитый льдом. Печка загудела, и в палатке мгновенно стало жарко.
Мышь молчал.
– Слушай, – сказал Рулев все тем же добрым голосом, – я ведь все понимаю. Весна. Тянет куда-то. По бабе томление. Кругом солнце, а жизнь какая-то… с чернотой. Ты на себя посмотри. – Рулев расстегнул куртку и вытащил из внутреннего кармана… зеркальце.
– Чо мне на себя смотреть? Тридцать лет вижу, – пробурчал Мышь. Но Рулев положил зеркальце ему на колени. Мышь посмотрел на себя. Толя Шпиц тоже посмотрел на себя. Вынул грязную, забитую перхотью расческу и причесался.
– Ты на себя посмотри, – продолжал Рулев. – Ты же сейчас на человека похож. Тебя в Антарктиду посыпать можно. Или женить. Лицо крепкое, загорелое. Взгляд умный. Не было у меня фотоаппарата, чтобы показать, каким ты был, когда я тебя подобрал.
– Я чего говорю? – пробурчал Мышь. – Я доброе разве не помню?
– А мне спасибо не надо. Я щедрый. – Рулев закурил. – Но право на совет я заслужил. Заслужил или нет я право дать тебе добрый совет?
– Кто говорит! – пробурчал Мышь.
– Так я говорю. Ну, увезу я тебя. Прямо сейчас. Дам расчет. У тебя на счету деньги кое-какие есть. Получишь. Ну, на билет. Приодеться немного. Ну, там бичи тебя облепят в Столбах – мимо них не пройдешь. И с похмелюги начнет тебя совесть грызть. Был закройщик – гордость районных чуваков и чувих, убежал. Здесь впал в слабость и подобрал тебя добрый человек Семен Семенович Рулев. А ты и ему в карман наложил. Сбежал в самое критическое время. Запьешь ты снова от этих мыслей. Только второй раз я тебя подбирать не буду. Ты это учти.
– Закройщик я, – с тихой тоской сказал Мышь. – Что я тут?
– Тут? – Рулев недоуменно развел руками. – На переднем фронте государственных нужд. Из этой долины ты можешь на всех чуваков страны плевать и гордо смеяться. Такую жизнь, жизнь пастуха, из тысяч двое выносят. Ну ладно, ты слабоват. С декабря будет год, как ты у меня. По северным законам два месяца отпуска. Я тебя отпускаю. С деньгами, с удостоверением отпускника. За это время все твои документы я выцарапаю сюда. Лети! Шествуй гордо и можешь теще ломать мебель, а жене предъявлять ультиматум – либо твоя линия жизни, либо пусть ищет другого мужа. Честно. Просто. И главное – гордо, глупый ты человек. Ну?
Рулев улыбался, прямо освещал всю палатку. Мышь, не поднимая головы, тоже заулыбался, видно, представил картину гордого ультиматума и ломки тещиной мебели. И Шпиц улыбался, не сводя обожающих глаз с Рулева.