– Нефтяники газетенку нашу из рук рвут. Понятно _ прибыли в местность, хотят приобщиться. Тираж надо увеличивать. Организовать как-то и заброску ее к ним в тундру. О них надо писать. Какое там! Чучело наше пальцем шевельнуть боится. Вдруг райком не одобрит. Так ты, черт возьми, запроси райком: одобрит или не одобрит. Боится! Вдруг инициативу не так воспримут. Напиться, что ли?
– Компанию не могу составить, – сказал я.
– Знаю! – Мишка глянул на меня то ли с ненавистью, то ли с презрением и залег с Шервудом Андерсоном – лицом к стене, спиной ко мне.
Я вышел на улицу. Пошел в сторону дома деда Лыскова. Стоял домик, отрешенный от суеты, от мирской жизни. Поблескивал темными пустыми окнами. И вдруг меня осенило: тему диссертации я нашел. «Мы тут от века колхозом живем. Нам что возражать против колхоза?» – вспомнил я. Итак: «Некоторые вопросы колхозного строительства в отдаленных районах Арктики». Блестящая диссертация. Проходная. В два счета. И трудов-то – посидеть месяц в краевом архиве, почитать газетки давних времен. К Рулеву надо, к Рулеву. У него я увижу, так сказать, свежие кровоточащие впечатления. В архивах найду фактики. И ни забот, ни хлопот.
Радостный и возбужденный шел я по улицам, и теперь шумные ребята на улицах казались мне чуть ли не ровней.
У Мишки сидел геолог. Интервью давал. Молодой парень, насмешливый, этакий весь ленинградский.
– Валер Валерыч, – представился он.
Мишке не хотелось говорить с ним при мне, но я не уходил. Нравился мне Валер Валерыч. Хотя бы тем, что был вроде меня – нормального физического сложения человек, не мамонт, не ходячая тумба. Если угодно, и я могу быть геологом.
Они с Мишкой пили спирт.
– Эх, господа журналисты, – Валер Валерыч вздыхал снисходительно. Меня он, видимо, тоже считал журналистом. – У вас все сразу. А мы по этой Низине десять лет ползали. Геофизики в основном. Теперь вот лет пять бурить будем. Нефть – это вещь, но легко она не дается. Если удача – в газетах будет: «в этом году геологи добились новых удивительных открытий…» То, что к этим открытиям пятнадцать лет шли, – в газетках не будет.
– Ну, а вы как считаете, есть нефть? – спросил Мишка.
– Шеф мой предполагает. Остальное знает бог, – ответил Валер Валерыч. – Мое дело четвертичка. Сплавлюсь вот по реке, и так далее. Завтра нас забрасывают.
Он вскоре ушел. Унес с собой мою симпатию. И вроде унес кусок времени.
Как-то мгновенно схлынула волна, опустел поселок, исчезли снабженцы, и вездеходы, и тракторы, лишь грязные следы гусениц уводили через реку на запад.
И вновь стал тихим поселок Кресты, и ездовые собаки обрели покой, и из низких домишек со ставнями, обитыми оленьим мехом, вылезли поречане и стали смотреть на реку, как веками смотрели их предки – ждать ледохода и первой рыбы.
Я вылетел к Рулеву.
А внизу была белая тундра, и я улыбался, увидев первые иголочки лиственниц, выбежавшие меня встречать из еще далекой тайги.
Дорогие однопланетники! Наверное, и вы, и я, все мы родились бродягами. Но почему именно этот полет в усталом и радостном самолете ЛИ-2 я запомнил? Не знаю. Но и вы ведь запоминаете какой-то один переулок в какой-то единственный вечер, в какой-то единственный и неповторимый час. Переулок, речку; возникшее в беге жизни и в нем же исчезнувшее лицо неизвестной девушки. В тот полет, дорогие однопланетники, я вдруг кожей, кровью, своими смертными клетками смертного организма почувствовал, что я живу. «Я мыслю, значит, я существую», – сказал Декарт. «Я двигаюсь и чувствую, значит, я существую», – сказал Возмищев в тот трехчасовой отрезок счастья.
О, наивность счастливых моментов! Я смотрел вниз, слушал ласковый рокот моторов, и я мечтал о сите, об этаком нравственном решете. Сквозь то решето безошибочно, четко и мудро мы могли бы в самих себе отсеивать дурное от хорошего. Дурное складывать в герметические контейнеры, а хорошее ссыпать обратно в амбары души. А жизнь бы шла, и производство исходной массы для сита не прекращалось, и решето бы работало, и, значит, хорошее ворохами копилось бы в наших душах, и, значит, день ото дня все становилось бы безмятежнее, яснее, ласковее, чище, проще…
Я не дурак, у меня высшее образование. Конечно, я знаю закон природы – ничто без борьбы. Но мне не хотелось скепсиса, не хотелось сомнений. Я смотрел на коричневую хвою тайги и мечтал, лелеял, холил в себе минуту счастья. Полетная эйфория. Да черт с ним!
Я сохранил эту радость на все три часа и даже больше. И обнял Рулева, пришедшего меня встречать.
– Ну-ну, – сказал Рулев. – Я рад, что ты рад меня видеть, филолог.
– Поясни, – сказал я.
– Когда появилось слово «лицемерие»? Наверное, тогда же, когда появились слова «человеколюбие» и «справедливость». Согласен?
– Черт его знает, – сказал я.
– Я так думаю, что все мы рождаемся простыми и добрыми. А потом что-то теряем. Знаешь, жадность, успех, всякое там честолюбие, стремление… Что получается? Быть простым и добрым – это завещано тебе от начала. Но мы завещание не выполняем. Потому, наверное, умираем так быстро. Изменяем собственной сущности.
– На религию, что ли, тебя потянуло? – полюбопытствовал я.
– Нет. На зависть. Вот Кляушкину завидую.
Мы шли в медпункт. Его выстроили уже без меня. Здесь, в тайге, среди чистого снега, весна чувствовалась меньше. Светило солнце, было тепло, тихо – как погожий февральский день на материке. В солнечном резком свете помноженное отражением от снега лицо Рулева выглядело бледным, нездоровым. Может, болеет? Рулев шел сбоку, мимо редкой улицы далеко друг от друга стоящих домишек. Домики стояли только с одной стороны «улицы», но каждый уже имел свой облик: который для тепла обвален снегом, у которого щели обмазаны глиной, которые как есть – с пустыми темными окнами. Хозяин или в тайге, или еще просто не объявился.
Медпункт был на отшибе, метрах в двухстах за поселком. Он стоял посреди чистой, окруженной лиственничками полянки. Я вспомнил дом деда Лыскова, но тут же откинул сравнение. Бревенчатый сдвоенный срубик стоял не то, что уютно, он тут «по делу» стоял. Двери были распахнуты. Внутри постукивал молоток.
Мы вошли. Маленькая квадратная комната отблескивала свежей фанерой и краской. Одна стена была выкрашена свинцовыми белилами. Высокий тонкий парень, стоя на табуретке, приколачивал к стене фанерный лист, а внизу стоял и держал угол листа Мишка-штрафбатовец. Он подмигнул Рулеву, улыбнулся мне и показал глазами на человека на табуретке, вот, мол, горит трудящийся на работе. Я смотрел на спину, обтянутую пиджачком, на узкий светловолосый затылок, и мне вдруг померещилась спина отца – было в чем-то неуловимое сходство. Наконец парень кончил прибивать лист и слез с табуретки. Увидев нас, он улыбнулся. Улыбка была симпатичная, чуть смущенная. И лицо было симпатичное, типично сибирского облика – нос уточкой, твердый подбородок, серые глаза, прямые волосы.
– Фельдшер Кляушкин, – представился он мне. – Сегодня закончим, – сообщил он Рулеву.
– Ты, Коля, что-то все сам да сам, – теплым голосом сказал Рулев. – Есть плотники. Все сделают, ты наблюдай.
– Наблюдать-то что? Мы с Мишей вдвоем все и сделаем. Главное, чтобы аккуратно. Вольфсон принимать медпункт прилетит – всякую щелку осмотрит, как краску клали, проверит. Он к моим медпунктам привык. Я везде сам делаю, – говорил Кляушкин. Говор у него был точно – сибирский.
Мы прошли во вторую половину, жилье Кляушкина. Насколько в медчасти чувствовался порядок – даже в недостроенной, – настолько тут – в достроенной, готовой части – был бедлам. Валялся на полу полуразобранный рюкзак, два раскрытых, тоже полуразобранных чемодана, свитера, рубашки, костюм, какие-то книжки – все вперемежку, как в винегрете. Стоял примус и неряшливая кастрюля с недоеденным варевом.
– Что же так живешь, доктор? – спросил Рулев. – Порядка не вижу.
– Я фельдшер, – скромно возразил Кляушкин, – не доктор.
– Его там «доктор Кляуль» зовут, – сообщил мне Рулев. – Когда я его увозил, весь поселок собрался. Из тундры пастухи приехали. А увозил я его для пользы советской медицины. К врачам, понимаешь, не идут, требуют все – «доктора Кляуля». Ему неловко, врачам обидно.
Кляушкин вскрывал консервные банки. Руки у него были хорошие, с твердыми длинными пальцами, плоскими чистыми ногтями, не руки – загляденье.
– Дело-то несложное. Институт кончить. Заочно можно, – сказал я.
– Дак как его кончишь? – Кляушкин серьезно смотрел на меня. – Мысль, конечно, была. Я в медицине себя нашел. Как его кончишь? Вот надо здесь все довести до ума. Медицина ведь чистотой, порядком воспитывает, В здешних местах. Потом надо людей осмотрен, – полгода. Всех, кто в совхозе работает. У кого, знаете, зуб, у кого мало ли что. Надо кое-кого направить в райцентр – пусть там всерьез смотрят. Потом всякие ЧП – роды в тундре, несчастный случай. Там уже ремонт подвалит. Плотников тут не будет – кто его за меня сделает? И закрутишься, и закрутишься. Какой институт? Нет, я мечты об этом оставил.
– Ты его, доктор, не слушай, – сказал Рулев. – Он в жизни мало смыслит.
Мишка-плотник сидел на табуретке, как был, в измазанной краской телогрейке. Умный взгляд его перебегал с меня на Рулева, с Рулева на Кляушкина. Он молчал.
– Может быть, спирта медицинского? – предложил смущенно Кляушкин.
– Пункт еще не открыт, а уже транжиришь? – усмехнулся Рулев.
– Не-е. Это у меня личный запас. Так. На всякий случай.
– Спирта по стопке выпьем. Верно, штрафбатовец? – Рулев полуобернулся к Мишке. Тот кивнул. – Только вот что, доктор Кляуль. Спирта у тебя нет. Ни личного, ни общественного. Такая здесь ситуация. Тропку к тебе проторят быстро. Приготовься. Но спирта нет. Понял? Если врать не умеешь, скажи, что я приказал. Вот он подтвердит.
Рулев снова кивнул на Мишку. Тот молчал.
Они трое, по очереди, выпили по стопке спирта. Стопка была одна. Вилка тоже. Они пили и закусывали по очереди.
Я заметил, что Мишка по-крестьянски держит руку под вилкой, чтобы еда не падала на пол.
– Такой случай, доктор Кляуль, – сказал Рулев. – Мне их распрямлять надо, ты мне их не сгибай. И осматривать их особенно нечего. Им души надо осматривать. Наверное, тут я буду специалист. Пошли!
Это относилось ко мне.
Мы шли обратно. Солнце теперь было за спиной, и наши короткие тени бежали впереди нас по слепящему снегу.
– Бывает же, – сказал Рулев. – Видел бы ты, как его провожали. Старухи выползли, плачут, ребятишки за него цепляются, мужики – каждый ему лично стремится руку пожать. Я специально справки навел: никаких таких героических дел за ним не водилось. В тундру, конечно, летал, конечно, делал, что положено фельдшеру делать. Наверное, больше делал. А врачи, понимаешь, – там большой медпункт – стоят в стороне и смущенно так улыбаются, гадают, наверное, будут их так провожать или нет. Наверное, нет. Тут секрет есть.
Я следил за своей короткой, толчками передвигавшейся тенью.
– Знаешь, я думаю, – продолжил Рулев, и голос у него был какой-то загробный, – большое состоит из малого. Так? Так! Знаешь, как в этой старой байке: «Если каждый вырастит одно дерево…» Если каждый для начала возьмется за себя лично. Ну, и когда маленько себя от шелухи очистит, от суеты этой, от пошлости, жадности, эгоизма нашего, тогда пусть пошарит глазами вокруг, поищет заблудшего. Это не каждому по силам, я понимаю. Но ведь заблудших-то в принципе мизер по сравнению с нормальными. Значит, если на каждого бича да не найдется умного сильного человека – грош цена человечеству. Но человечеству все же цена не грош. Значит, что получается по моей программе?
– Слюна какая-то получается. Помесь религии со светлой коммунистической моралью. Даосизм какой-то вперемежку с графом Толстым, – сказал я. Не знаю, почему, но меня это злило. Я ж на Рулева молился. Я видел в нем твердого человека, а он мне излагает то, что я в «мансардные» времена наслушался. Зачем я сюда прилетел?
– А ты, парнишка, растешь. Зубки у тебя прорезаются. – Рулев теперь смотрел на меня, и голос и улыбка у него были прежние, рулевские. И я теперь видел, что улыбка у него деланная и голос деланный, наверное, в самом деле я взрослел и стал замечать то, чего не замечал раньше. Может быть, не столь уж редко Рулеву было тяжело, и тогда он защищался своей улыбкой и иронической интонацией голоса.
– Всю эту твою христианскую чепуху растопчут в два счета. – Меня несло, и я не мог остановиться. – Приедет румяный деятель с инструкцией, посмотрит анкетой твоих кадров и выметет всех за милую душу. И тебя за компанию. Или пришлет идеологически выдержанного зама, он тут лекции начнет, собрания, доклады, обязательства, и кадры твои завянут, как ландыши на морозе. Или…
– Хватит, – сказал Рулев. – Зубки у тебя прорезаются, а ум еще нет. Про душу твою не говорю, она просто отсутствует.
– Во-во, – сказал я. – До души дело дошло.
– А как же? – Рулев остановился и в упор смотрел на меня. – А как же, филолог? Без этого идеалистического понятия нет людей, нет человечества. Есть просто механизмы с производственной функцией.
Я промолчал. Насчет души и механизмов он точно сказал. Было тут нечто, я сам еще не мог осознать что.
– Спохватишься ты, – сказал Рулев. – Будет пусто тебе, и спохватишься.
– А если не спохвачусь?
– Тогда думать о тебе нечего. Было пусто место, пусто осталось. Что о пустоте думать?
– Мы ссоримся, что ли?
– Не думай, что люди знают о тебе. Думай о том, что ты знаешь о людях, – сказал Рулев.
– Кто это?
– Лао Цзы. Или Конфуций. Точно не знаю. Образование у меня отрывочное, – сказал Рулев. – Лоскутки.
– Семен Семеныч, – он входил к нам с папкой под мышкой, – требуют ответ на форму четыре.
– Составь, – говорил Рулев.
– Уже! – майор с шиком раскрывал папку и подсовывал Рулеву графленый бухгалтерский лист. Рулев вынимал авторучку.
– Не посадят?
– Никак! – твердо отвечал майор.
Рулев подписывал, майор захлопывал папку и извещал:
– Полушубочки пришли – черные. Вместе с овчинными брюками. Я отложил два комплекта. Вам и товарищу Возмищеву.
– Хорошо, – говорил Рулев.
– Семьдесят восемь рэ, – майор уходил. Рулев тоскливо смотрел в окошко.
– Школу надо строить – раз. Интернат – два. Правление строить – три. Почта – четыре. Магазин – пять. А народ? Бухгалтера на автовокзале не подберешь, зоотехника в брошенной барже не обнаружишь. А почта?
– Мы же заявку дали. Пришлют, – утешал я его.
– Кого пришлют. Мне люди нужны. Эх, верных и точных ребят с десяток. Или передышку в два года. Я бы сам таких воспитал.
– У тебя же друзей половина Союза. Напиши. Пригласи.
– Напиши! Пригласи! – горько вздохнул Рулев. – Так и так, дорогой Гриша (он сейчас полковник в отставке), требуется мне младший бухгалтер, который не нарушит мне работу с трудными элементами. Приезжай. А Гриша мне в ответ: если бы ты, Сеня, загибался или маршрут поперек Ледовитого океана наметил, я бы подумал. А младшим бухгалтером мне скучно жить.
Понятно поэтому, когда пришла радиограмма, что к нам вылетает зоотехник, Рулев вначале вызвал майора. Приказал, чтобы в домике пять был полный ажур: натоплено, стол был, койка имелась и чтобы чайник стоял на печке. Мы вместе пошли встречать самолет.
Самолет был рейсовый, проходящий. Раз в неделю он шел из области в Кресты с посадками на таких вот, вроде нашего, аэродромах.
День был апрельский, попросту жаркий. Снег сверкал гак, что далее за темными очками болели глаза. А без очков вообще ничего не было видно – сверкающий мираж с какими-то расплывчатыми плоскостями, – то были теневые стороны аэродромных служб.
ИЛ-14 сел. Спустили железную лесенку. По лесенке вначале спустились пилоты, встретились со своими аэродромными, затеяли свой разговор. Потом из самолета вылетел мешок, набитый чем-то мягким, и задом, неспешно спустилась широкая спина в полушубке.
Человек подобрал мешок, закинул его за плечо и лишь потом повернулся. Видно, черный солнечный свет ударил в глаза, потому что мужчина снял шапку и отер лицо и глаза. Голова у него была седая. Оглядевшись, он направился прямо к нам. Шагал он широко и твердо. На полдороге он нашлепнул шапку так, что седые космы остались торчать во все стороны, и еще на подходе вытянул руку.
– Саяпин Иван Ильич, – представился он. Рукопожатие у него было, как и походка, какое-то размашистое и твердое, Рулев пихнул меня локтем в бок.
– Пойдемте, Иван Ильич. Домик вам приготовлен, – сказал я.
– Счас! – сказал он и устремился куда-то за аэропорт, где валялись пустые бочки из-под горючего и разный дюралевый хлам. Мы пошли за ним. Он попинал снег под лиственницей и вздохнул.
– Палатка тут у меня стояла. И никаких следов, – он вздохнул и улыбнулся, разведя руками. Зубы у него были пластмассовые, вставная челюсть сверху и снизу. И лицо от улыбки менялось – крепкие щеки без морщин и меж ними этакий самостоятельно живущий нос, вроде как крепкая яхта, зажатая между двумя валунами.
– Вы здесь были? – спросил Рулев.
– Я-то? – удивился Саяпин. – А как же! Я тут из первых был. Пастбища здешние я картировал. Еще до войны. И плоское место для аэродрома я указал. Вот на этом вот ТВ детали его проверял с начальством. – Саяпин кивнул на дюралевый хлам. – Он уже после разбился.
…Майор постарался на совесть. В домике было тепло, пахло свежим деревом. Под окном, куда на зиму между рамами забился снег, натаяла лужа. Стол был накрыт куском сатина, и на столе стояли раскрытые банки консервов и бутылки спирта.
Когда мы подходили к домику, Рулев явно ждал, что Саяпин что-то скажет о поселке. Но он лишь скользнул взглядом по разобранным баракам – фундаменты, груды сваленных в неряшливые кучи бревен, поваленные набок печи из железных бочек, колья со шматками колючей проволоки, – на миг Саяпин даже остановился, но тут же отвел взгляд и потопал дальше. Новых домов он вроде бы и не приметил. Просто вошел в дверь одного из них и ведь точно угадал, какого именно.
Рулев, отряхивая снег с унтов, задержался на пороге. Когда хлопнула дверь, Рулев тоскливо сказал:
– Пенсионер. Мамонт вымерший. Что я буду с ним делать?
– Крепкий мамонт, – сказал я.
…Мы сидели за столом. Саяпин пил спирт неразбавленным, и он вроде на него совсем не действовал. Рулев катал в руке мускатный шарик. Кто-то ему прислал этих орехов – видимо, Рулев считал, что запах алкоголя будет вредно действовать на его контингент. Саяпин в дешевеньком свитерке, суконных штанах сидел за столом глыбой и молчал. Выпив, он аккуратно очистил две банки консервов с полбуханкой хлеба и теперь сидел, положив на стол крупные кулаки. Победный нос его все так же твердо сидел среди тугих щек, и маленькие светло-голубые глазки были дремотны и спокойны.
– Как со здоровьем у вас? – спросил Рулев.
– Не жалуюсь, – хмыкнул Саяпин.
– Понятно. Ну, а поселок наш как вам показался? В ваши времена тут ведь кусок тундры был. Пустошь.
– Я, товарищ директор, таких поселков штук десять выстроил, – ответил Саяпин. – Вот этими руками.
– Понятно, – повторил Рулев. – Понятно.
В печке обрушился уголь, и сразу загудело пламя.
– Печь надо переставить, – сказал Саяпин. – К стенке тут печь ставить нельзя – чего улицу греть? И фундамент тяжелый нужен. Мерзлоту разогреешь, ухнет вниз и печь и сама изба. Я переложу.
Мы снова молчали. От Саяпина исходило не то что спокойствие, а какая-то молчаливая и уравновешенная скука. Я первый раз видел, чтобы Рулев не мог «держать беседу».
Закурили.
– А вот этого я не терплю, извините, – живенько сказал Саяпин и отсел от стола.
– Пенсионеры здоровье берегу-у-ут, – усмехнулся Рулев. Я видел, что он начинает злиться. Я решил его поддержать.
– Вы на пенсии где жили?
– В Геленджике, – с ударением на первом слоге сказал Саяпин.
– Юг. Море. Солнышко, – усмехнулся Рулев. – Сбережения, что ли, кончились, Иван Ильич?
– Жизнь кончилась, – Саяпин улыбнулся, показав свои прекрасные пластмассовые зубы. – Пять лет на пенсии и пять лет без жизни.
Глазки его теперь хитровато поблескивали.
– Как кончилась? – удивился Рулев. – Человек, говорят, и живет всего десять лет. Семь до школы, три после пенсии.
– Так. Кончилась.
– Непонятно, Иван Ильич.
– Детишки вы несмышленые: семь до школы, три на пенсии. Хе! Выдумывают же люди!
Рулев вдруг заулыбался. Он взял спирт, налил себе и Саяпину.
– Не-е, – твердо сказал тот. – Я только одну дозу пью. Дальше точка. Вот что, товарищ директор. Число сегодня какое?
– Седьмое апреля, – сказал Рулев.
– Завтра мне в стадо надо. Отел. Когда отел, зоотехник должен быть на месте.
– Организуем, – сказал Рулев.
– Что же вы без вещей-то? – спросил я.
– А вон мои вещи, – Саяпин кивнул на мешок. – У старого дружка на чердаке лежали. Точно знал, что вернусь.
Он взял мешок и вытряхнул его на пол. Выпала кухлянка, меховые штаны, короткие торбаса, «плеки» и резиновые сапоги. Саяпин любовно развернул кухлянку и вынул из ее рукавов маленький чайник с кружкой. И кружка и чайник были ветхими, черными от старости и налета.
– Вот мои вещи, – сказал он. – Хоть сейчас в стадо. Малокалиберку дадите, ножик у меня есть.
– Это все ни к чему, – сказал Рулев. – На вездеходе забросим.
– Ну-у, вездеход вездеходом, – вздохнул Саяпин. – На ногах-то надежнее. Мотор – вещь слабая против ног. Так как насчет завтра?
– Едем, – сказал Рулев. – Прямо с утра.
– Тогда идите, ребята. Я маленько посплю. Саяпин прямо при нас улегся на кровать, и пружины жалобно взвизгнули. По-моему, когда мы закрывали дверь, он уже начал похрапывать.
– Крепкий дед, – сказал на улице Рулев. – Очень крепкий загадочный дед.
Он исчезал на фоне неба, и долгое время были видны сдвоенные плоскости его, и доносился слабый гул мотора.
– К чему бы это? – спросил Рулев. – Куда бы это? Через какое-то время мы снова услышали самолетный гул, он прошел над крышей. А еще минут через двадцать к нам постучали.
– Войдите, – крикнул Рулев. Я забыл сказать, что у Рулева появилось кожаное вертящееся кресло. Раздобыл его наверняка отставной майор. И сейчас Рулев крутнулся в этом кресле от стола к входу и эдак полулег в нем, нога на ногу, в руке сигаретка.
Вошел летчик. Наверное, с улицы, после солнечного снежного ослепления, он ничего не видел, поэтому сказал только:
– Привет, ребята. Вот тут к вам… – и летчик отошел в сторонку. За ним вошел некто рослый, в распахнутой меховой куртке, в тяжелых собачьих унтах, с карабином за плечом, и еще я заметил на поясе под курткой тяжелый нож.
– Не я! – заорал Рулев. – Я никого не трогал, я был совсем в другом месте.
Пилот прыснул. Он был одет в аэрофлотскую шинельку, в нормальных полуботиночках, круглолиц и молод.
– Садитесь, – я пододвинул ему стул. Пилот сел, сиял летную фуражку и стал похож на деревенского красавца – русый волнистый чуб, ресницы на пол-лица, румян. Вошедший следом топтался, тоже, видно, ни черта не видел, хотя и был в темных массивных очках.
– Оружие к печке. Очки в карман, – скомандовал Рулев.
Рослый так и сделал. Стульев не оставалось, и он сел на рулевскую койку. От унтов по комнате протянулись мокрые большие следы.
– Дай-ка мне эту пушку, – оказал Рулев.
И взял холодный ствол карабина, протянул его Рулеву.
– Осторожно, – сказал длинный.
Рулев клацнул затвором, на пол упал патрон. Рулев открыл магазин, вынул остальные патроны, ссыпал их, латунные, остроносые, в ладонь и протянул длинному;
– Так я и знал, – пробормотал он. – Ух, землю на вершок вижу. Эдик! Ты как с ним летаешь?
– Да ничего. Мы по делу зашли, – улыбнулся пилот Эдик.
– Вы председатель совхоза? – солидно и напряженно спросил длинный.
– А как же! Неужели он на председателя похож? – Рулев кивнул на меня.
– Семен Андреич Рокито, – представился длинный. – Вот мои полномочия.
Он вынул желтый бумажник и вытащил оттуда два сложенных листа. Я заметил, что это бланки Академии наук.
– Сеня, значит. Тезка? Ну давай, тезка, свои бумаги! Ух ты! «Предлагается оказать всемерную помощь». Кто же это мне предлагает? Руководитель центра региональных исследований. Не знаю такого, не знаком. Ну, а если по-человечески? Что за помощь?
– Компанию не могу составить, – сказал я.
– Знаю! – Мишка глянул на меня то ли с ненавистью, то ли с презрением и залег с Шервудом Андерсоном – лицом к стене, спиной ко мне.
Я вышел на улицу. Пошел в сторону дома деда Лыскова. Стоял домик, отрешенный от суеты, от мирской жизни. Поблескивал темными пустыми окнами. И вдруг меня осенило: тему диссертации я нашел. «Мы тут от века колхозом живем. Нам что возражать против колхоза?» – вспомнил я. Итак: «Некоторые вопросы колхозного строительства в отдаленных районах Арктики». Блестящая диссертация. Проходная. В два счета. И трудов-то – посидеть месяц в краевом архиве, почитать газетки давних времен. К Рулеву надо, к Рулеву. У него я увижу, так сказать, свежие кровоточащие впечатления. В архивах найду фактики. И ни забот, ни хлопот.
Радостный и возбужденный шел я по улицам, и теперь шумные ребята на улицах казались мне чуть ли не ровней.
У Мишки сидел геолог. Интервью давал. Молодой парень, насмешливый, этакий весь ленинградский.
– Валер Валерыч, – представился он.
Мишке не хотелось говорить с ним при мне, но я не уходил. Нравился мне Валер Валерыч. Хотя бы тем, что был вроде меня – нормального физического сложения человек, не мамонт, не ходячая тумба. Если угодно, и я могу быть геологом.
Они с Мишкой пили спирт.
– Эх, господа журналисты, – Валер Валерыч вздыхал снисходительно. Меня он, видимо, тоже считал журналистом. – У вас все сразу. А мы по этой Низине десять лет ползали. Геофизики в основном. Теперь вот лет пять бурить будем. Нефть – это вещь, но легко она не дается. Если удача – в газетах будет: «в этом году геологи добились новых удивительных открытий…» То, что к этим открытиям пятнадцать лет шли, – в газетках не будет.
– Ну, а вы как считаете, есть нефть? – спросил Мишка.
– Шеф мой предполагает. Остальное знает бог, – ответил Валер Валерыч. – Мое дело четвертичка. Сплавлюсь вот по реке, и так далее. Завтра нас забрасывают.
Он вскоре ушел. Унес с собой мою симпатию. И вроде унес кусок времени.
Как-то мгновенно схлынула волна, опустел поселок, исчезли снабженцы, и вездеходы, и тракторы, лишь грязные следы гусениц уводили через реку на запад.
И вновь стал тихим поселок Кресты, и ездовые собаки обрели покой, и из низких домишек со ставнями, обитыми оленьим мехом, вылезли поречане и стали смотреть на реку, как веками смотрели их предки – ждать ледохода и первой рыбы.
Я вылетел к Рулеву.
* * *
Я летел в пустом ЛИ-2. Фюзеляж как-то радостно и облегченно поскрипывал после нефтяной страды, моторы гудели умиротворенно и тихо, как самовар на отцовском столе. Казалось, что самолет ЛИ-2 был живым, казалось, он летел в отпуск.А внизу была белая тундра, и я улыбался, увидев первые иголочки лиственниц, выбежавшие меня встречать из еще далекой тайги.
Дорогие однопланетники! Наверное, и вы, и я, все мы родились бродягами. Но почему именно этот полет в усталом и радостном самолете ЛИ-2 я запомнил? Не знаю. Но и вы ведь запоминаете какой-то один переулок в какой-то единственный вечер, в какой-то единственный и неповторимый час. Переулок, речку; возникшее в беге жизни и в нем же исчезнувшее лицо неизвестной девушки. В тот полет, дорогие однопланетники, я вдруг кожей, кровью, своими смертными клетками смертного организма почувствовал, что я живу. «Я мыслю, значит, я существую», – сказал Декарт. «Я двигаюсь и чувствую, значит, я существую», – сказал Возмищев в тот трехчасовой отрезок счастья.
О, наивность счастливых моментов! Я смотрел вниз, слушал ласковый рокот моторов, и я мечтал о сите, об этаком нравственном решете. Сквозь то решето безошибочно, четко и мудро мы могли бы в самих себе отсеивать дурное от хорошего. Дурное складывать в герметические контейнеры, а хорошее ссыпать обратно в амбары души. А жизнь бы шла, и производство исходной массы для сита не прекращалось, и решето бы работало, и, значит, хорошее ворохами копилось бы в наших душах, и, значит, день ото дня все становилось бы безмятежнее, яснее, ласковее, чище, проще…
Я не дурак, у меня высшее образование. Конечно, я знаю закон природы – ничто без борьбы. Но мне не хотелось скепсиса, не хотелось сомнений. Я смотрел на коричневую хвою тайги и мечтал, лелеял, холил в себе минуту счастья. Полетная эйфория. Да черт с ним!
Я сохранил эту радость на все три часа и даже больше. И обнял Рулева, пришедшего меня встречать.
– Ну-ну, – сказал Рулев. – Я рад, что ты рад меня видеть, филолог.
* * *
– Я думаю о связях понятий, о связях слов, филолог, – сказал мне Рулев. Никогда я не видел еще у пего такой горькой усмешки.– Поясни, – сказал я.
– Когда появилось слово «лицемерие»? Наверное, тогда же, когда появились слова «человеколюбие» и «справедливость». Согласен?
– Черт его знает, – сказал я.
– Я так думаю, что все мы рождаемся простыми и добрыми. А потом что-то теряем. Знаешь, жадность, успех, всякое там честолюбие, стремление… Что получается? Быть простым и добрым – это завещано тебе от начала. Но мы завещание не выполняем. Потому, наверное, умираем так быстро. Изменяем собственной сущности.
– На религию, что ли, тебя потянуло? – полюбопытствовал я.
– Нет. На зависть. Вот Кляушкину завидую.
Мы шли в медпункт. Его выстроили уже без меня. Здесь, в тайге, среди чистого снега, весна чувствовалась меньше. Светило солнце, было тепло, тихо – как погожий февральский день на материке. В солнечном резком свете помноженное отражением от снега лицо Рулева выглядело бледным, нездоровым. Может, болеет? Рулев шел сбоку, мимо редкой улицы далеко друг от друга стоящих домишек. Домики стояли только с одной стороны «улицы», но каждый уже имел свой облик: который для тепла обвален снегом, у которого щели обмазаны глиной, которые как есть – с пустыми темными окнами. Хозяин или в тайге, или еще просто не объявился.
Медпункт был на отшибе, метрах в двухстах за поселком. Он стоял посреди чистой, окруженной лиственничками полянки. Я вспомнил дом деда Лыскова, но тут же откинул сравнение. Бревенчатый сдвоенный срубик стоял не то, что уютно, он тут «по делу» стоял. Двери были распахнуты. Внутри постукивал молоток.
Мы вошли. Маленькая квадратная комната отблескивала свежей фанерой и краской. Одна стена была выкрашена свинцовыми белилами. Высокий тонкий парень, стоя на табуретке, приколачивал к стене фанерный лист, а внизу стоял и держал угол листа Мишка-штрафбатовец. Он подмигнул Рулеву, улыбнулся мне и показал глазами на человека на табуретке, вот, мол, горит трудящийся на работе. Я смотрел на спину, обтянутую пиджачком, на узкий светловолосый затылок, и мне вдруг померещилась спина отца – было в чем-то неуловимое сходство. Наконец парень кончил прибивать лист и слез с табуретки. Увидев нас, он улыбнулся. Улыбка была симпатичная, чуть смущенная. И лицо было симпатичное, типично сибирского облика – нос уточкой, твердый подбородок, серые глаза, прямые волосы.
– Фельдшер Кляушкин, – представился он мне. – Сегодня закончим, – сообщил он Рулеву.
– Ты, Коля, что-то все сам да сам, – теплым голосом сказал Рулев. – Есть плотники. Все сделают, ты наблюдай.
– Наблюдать-то что? Мы с Мишей вдвоем все и сделаем. Главное, чтобы аккуратно. Вольфсон принимать медпункт прилетит – всякую щелку осмотрит, как краску клали, проверит. Он к моим медпунктам привык. Я везде сам делаю, – говорил Кляушкин. Говор у него был точно – сибирский.
Мы прошли во вторую половину, жилье Кляушкина. Насколько в медчасти чувствовался порядок – даже в недостроенной, – настолько тут – в достроенной, готовой части – был бедлам. Валялся на полу полуразобранный рюкзак, два раскрытых, тоже полуразобранных чемодана, свитера, рубашки, костюм, какие-то книжки – все вперемежку, как в винегрете. Стоял примус и неряшливая кастрюля с недоеденным варевом.
– Что же так живешь, доктор? – спросил Рулев. – Порядка не вижу.
– Я фельдшер, – скромно возразил Кляушкин, – не доктор.
– Его там «доктор Кляуль» зовут, – сообщил мне Рулев. – Когда я его увозил, весь поселок собрался. Из тундры пастухи приехали. А увозил я его для пользы советской медицины. К врачам, понимаешь, не идут, требуют все – «доктора Кляуля». Ему неловко, врачам обидно.
Кляушкин вскрывал консервные банки. Руки у него были хорошие, с твердыми длинными пальцами, плоскими чистыми ногтями, не руки – загляденье.
– Дело-то несложное. Институт кончить. Заочно можно, – сказал я.
– Дак как его кончишь? – Кляушкин серьезно смотрел на меня. – Мысль, конечно, была. Я в медицине себя нашел. Как его кончишь? Вот надо здесь все довести до ума. Медицина ведь чистотой, порядком воспитывает, В здешних местах. Потом надо людей осмотрен, – полгода. Всех, кто в совхозе работает. У кого, знаете, зуб, у кого мало ли что. Надо кое-кого направить в райцентр – пусть там всерьез смотрят. Потом всякие ЧП – роды в тундре, несчастный случай. Там уже ремонт подвалит. Плотников тут не будет – кто его за меня сделает? И закрутишься, и закрутишься. Какой институт? Нет, я мечты об этом оставил.
– Ты его, доктор, не слушай, – сказал Рулев. – Он в жизни мало смыслит.
Мишка-плотник сидел на табуретке, как был, в измазанной краской телогрейке. Умный взгляд его перебегал с меня на Рулева, с Рулева на Кляушкина. Он молчал.
– Может быть, спирта медицинского? – предложил смущенно Кляушкин.
– Пункт еще не открыт, а уже транжиришь? – усмехнулся Рулев.
– Не-е. Это у меня личный запас. Так. На всякий случай.
– Спирта по стопке выпьем. Верно, штрафбатовец? – Рулев полуобернулся к Мишке. Тот кивнул. – Только вот что, доктор Кляуль. Спирта у тебя нет. Ни личного, ни общественного. Такая здесь ситуация. Тропку к тебе проторят быстро. Приготовься. Но спирта нет. Понял? Если врать не умеешь, скажи, что я приказал. Вот он подтвердит.
Рулев снова кивнул на Мишку. Тот молчал.
Они трое, по очереди, выпили по стопке спирта. Стопка была одна. Вилка тоже. Они пили и закусывали по очереди.
Я заметил, что Мишка по-крестьянски держит руку под вилкой, чтобы еда не падала на пол.
– Такой случай, доктор Кляуль, – сказал Рулев. – Мне их распрямлять надо, ты мне их не сгибай. И осматривать их особенно нечего. Им души надо осматривать. Наверное, тут я буду специалист. Пошли!
Это относилось ко мне.
Мы шли обратно. Солнце теперь было за спиной, и наши короткие тени бежали впереди нас по слепящему снегу.
– Бывает же, – сказал Рулев. – Видел бы ты, как его провожали. Старухи выползли, плачут, ребятишки за него цепляются, мужики – каждый ему лично стремится руку пожать. Я специально справки навел: никаких таких героических дел за ним не водилось. В тундру, конечно, летал, конечно, делал, что положено фельдшеру делать. Наверное, больше делал. А врачи, понимаешь, – там большой медпункт – стоят в стороне и смущенно так улыбаются, гадают, наверное, будут их так провожать или нет. Наверное, нет. Тут секрет есть.
Я следил за своей короткой, толчками передвигавшейся тенью.
– Знаешь, я думаю, – продолжил Рулев, и голос у него был какой-то загробный, – большое состоит из малого. Так? Так! Знаешь, как в этой старой байке: «Если каждый вырастит одно дерево…» Если каждый для начала возьмется за себя лично. Ну, и когда маленько себя от шелухи очистит, от суеты этой, от пошлости, жадности, эгоизма нашего, тогда пусть пошарит глазами вокруг, поищет заблудшего. Это не каждому по силам, я понимаю. Но ведь заблудших-то в принципе мизер по сравнению с нормальными. Значит, если на каждого бича да не найдется умного сильного человека – грош цена человечеству. Но человечеству все же цена не грош. Значит, что получается по моей программе?
– Слюна какая-то получается. Помесь религии со светлой коммунистической моралью. Даосизм какой-то вперемежку с графом Толстым, – сказал я. Не знаю, почему, но меня это злило. Я ж на Рулева молился. Я видел в нем твердого человека, а он мне излагает то, что я в «мансардные» времена наслушался. Зачем я сюда прилетел?
– А ты, парнишка, растешь. Зубки у тебя прорезаются. – Рулев теперь смотрел на меня, и голос и улыбка у него были прежние, рулевские. И я теперь видел, что улыбка у него деланная и голос деланный, наверное, в самом деле я взрослел и стал замечать то, чего не замечал раньше. Может быть, не столь уж редко Рулеву было тяжело, и тогда он защищался своей улыбкой и иронической интонацией голоса.
– Всю эту твою христианскую чепуху растопчут в два счета. – Меня несло, и я не мог остановиться. – Приедет румяный деятель с инструкцией, посмотрит анкетой твоих кадров и выметет всех за милую душу. И тебя за компанию. Или пришлет идеологически выдержанного зама, он тут лекции начнет, собрания, доклады, обязательства, и кадры твои завянут, как ландыши на морозе. Или…
– Хватит, – сказал Рулев. – Зубки у тебя прорезаются, а ум еще нет. Про душу твою не говорю, она просто отсутствует.
– Во-во, – сказал я. – До души дело дошло.
– А как же? – Рулев остановился и в упор смотрел на меня. – А как же, филолог? Без этого идеалистического понятия нет людей, нет человечества. Есть просто механизмы с производственной функцией.
Я промолчал. Насчет души и механизмов он точно сказал. Было тут нечто, я сам еще не мог осознать что.
– Спохватишься ты, – сказал Рулев. – Будет пусто тебе, и спохватишься.
– А если не спохвачусь?
– Тогда думать о тебе нечего. Было пусто место, пусто осталось. Что о пустоте думать?
– Мы ссоримся, что ли?
– Не думай, что люди знают о тебе. Думай о том, что ты знаешь о людях, – сказал Рулев.
– Кто это?
– Лао Цзы. Или Конфуций. Точно не знаю. Образование у меня отрывочное, – сказал Рулев. – Лоскутки.
* * *
Нервозность Рулева я понял позднее. Совхоз начат па пустом месте. Но где-то он уже стал «единицей», где-то в областных, партийных, хозяйственных, финансовых органах он числился абстрактно как действующий. Уже шли положенные инструкции и требования отчетности. Бухгалтерии у Рулева еще не имелось. Точнее, она состояла из отставного майора снабжения Федора Матвеича, бывшего плотника. Майор по совместительству был и завскладом. Он снова по-снабженчески округлился, и солидность, впрочем не покидавшая его, как-то обрела новую полноту.– Семен Семеныч, – он входил к нам с папкой под мышкой, – требуют ответ на форму четыре.
– Составь, – говорил Рулев.
– Уже! – майор с шиком раскрывал папку и подсовывал Рулеву графленый бухгалтерский лист. Рулев вынимал авторучку.
– Не посадят?
– Никак! – твердо отвечал майор.
Рулев подписывал, майор захлопывал папку и извещал:
– Полушубочки пришли – черные. Вместе с овчинными брюками. Я отложил два комплекта. Вам и товарищу Возмищеву.
– Хорошо, – говорил Рулев.
– Семьдесят восемь рэ, – майор уходил. Рулев тоскливо смотрел в окошко.
– Школу надо строить – раз. Интернат – два. Правление строить – три. Почта – четыре. Магазин – пять. А народ? Бухгалтера на автовокзале не подберешь, зоотехника в брошенной барже не обнаружишь. А почта?
– Мы же заявку дали. Пришлют, – утешал я его.
– Кого пришлют. Мне люди нужны. Эх, верных и точных ребят с десяток. Или передышку в два года. Я бы сам таких воспитал.
– У тебя же друзей половина Союза. Напиши. Пригласи.
– Напиши! Пригласи! – горько вздохнул Рулев. – Так и так, дорогой Гриша (он сейчас полковник в отставке), требуется мне младший бухгалтер, который не нарушит мне работу с трудными элементами. Приезжай. А Гриша мне в ответ: если бы ты, Сеня, загибался или маршрут поперек Ледовитого океана наметил, я бы подумал. А младшим бухгалтером мне скучно жить.
Понятно поэтому, когда пришла радиограмма, что к нам вылетает зоотехник, Рулев вначале вызвал майора. Приказал, чтобы в домике пять был полный ажур: натоплено, стол был, койка имелась и чтобы чайник стоял на печке. Мы вместе пошли встречать самолет.
Самолет был рейсовый, проходящий. Раз в неделю он шел из области в Кресты с посадками на таких вот, вроде нашего, аэродромах.
День был апрельский, попросту жаркий. Снег сверкал гак, что далее за темными очками болели глаза. А без очков вообще ничего не было видно – сверкающий мираж с какими-то расплывчатыми плоскостями, – то были теневые стороны аэродромных служб.
ИЛ-14 сел. Спустили железную лесенку. По лесенке вначале спустились пилоты, встретились со своими аэродромными, затеяли свой разговор. Потом из самолета вылетел мешок, набитый чем-то мягким, и задом, неспешно спустилась широкая спина в полушубке.
Человек подобрал мешок, закинул его за плечо и лишь потом повернулся. Видно, черный солнечный свет ударил в глаза, потому что мужчина снял шапку и отер лицо и глаза. Голова у него была седая. Оглядевшись, он направился прямо к нам. Шагал он широко и твердо. На полдороге он нашлепнул шапку так, что седые космы остались торчать во все стороны, и еще на подходе вытянул руку.
– Саяпин Иван Ильич, – представился он. Рукопожатие у него было, как и походка, какое-то размашистое и твердое, Рулев пихнул меня локтем в бок.
– Пойдемте, Иван Ильич. Домик вам приготовлен, – сказал я.
– Счас! – сказал он и устремился куда-то за аэропорт, где валялись пустые бочки из-под горючего и разный дюралевый хлам. Мы пошли за ним. Он попинал снег под лиственницей и вздохнул.
– Палатка тут у меня стояла. И никаких следов, – он вздохнул и улыбнулся, разведя руками. Зубы у него были пластмассовые, вставная челюсть сверху и снизу. И лицо от улыбки менялось – крепкие щеки без морщин и меж ними этакий самостоятельно живущий нос, вроде как крепкая яхта, зажатая между двумя валунами.
– Вы здесь были? – спросил Рулев.
– Я-то? – удивился Саяпин. – А как же! Я тут из первых был. Пастбища здешние я картировал. Еще до войны. И плоское место для аэродрома я указал. Вот на этом вот ТВ детали его проверял с начальством. – Саяпин кивнул на дюралевый хлам. – Он уже после разбился.
…Майор постарался на совесть. В домике было тепло, пахло свежим деревом. Под окном, куда на зиму между рамами забился снег, натаяла лужа. Стол был накрыт куском сатина, и на столе стояли раскрытые банки консервов и бутылки спирта.
Когда мы подходили к домику, Рулев явно ждал, что Саяпин что-то скажет о поселке. Но он лишь скользнул взглядом по разобранным баракам – фундаменты, груды сваленных в неряшливые кучи бревен, поваленные набок печи из железных бочек, колья со шматками колючей проволоки, – на миг Саяпин даже остановился, но тут же отвел взгляд и потопал дальше. Новых домов он вроде бы и не приметил. Просто вошел в дверь одного из них и ведь точно угадал, какого именно.
Рулев, отряхивая снег с унтов, задержался на пороге. Когда хлопнула дверь, Рулев тоскливо сказал:
– Пенсионер. Мамонт вымерший. Что я буду с ним делать?
– Крепкий мамонт, – сказал я.
…Мы сидели за столом. Саяпин пил спирт неразбавленным, и он вроде на него совсем не действовал. Рулев катал в руке мускатный шарик. Кто-то ему прислал этих орехов – видимо, Рулев считал, что запах алкоголя будет вредно действовать на его контингент. Саяпин в дешевеньком свитерке, суконных штанах сидел за столом глыбой и молчал. Выпив, он аккуратно очистил две банки консервов с полбуханкой хлеба и теперь сидел, положив на стол крупные кулаки. Победный нос его все так же твердо сидел среди тугих щек, и маленькие светло-голубые глазки были дремотны и спокойны.
– Как со здоровьем у вас? – спросил Рулев.
– Не жалуюсь, – хмыкнул Саяпин.
– Понятно. Ну, а поселок наш как вам показался? В ваши времена тут ведь кусок тундры был. Пустошь.
– Я, товарищ директор, таких поселков штук десять выстроил, – ответил Саяпин. – Вот этими руками.
– Понятно, – повторил Рулев. – Понятно.
В печке обрушился уголь, и сразу загудело пламя.
– Печь надо переставить, – сказал Саяпин. – К стенке тут печь ставить нельзя – чего улицу греть? И фундамент тяжелый нужен. Мерзлоту разогреешь, ухнет вниз и печь и сама изба. Я переложу.
Мы снова молчали. От Саяпина исходило не то что спокойствие, а какая-то молчаливая и уравновешенная скука. Я первый раз видел, чтобы Рулев не мог «держать беседу».
Закурили.
– А вот этого я не терплю, извините, – живенько сказал Саяпин и отсел от стола.
– Пенсионеры здоровье берегу-у-ут, – усмехнулся Рулев. Я видел, что он начинает злиться. Я решил его поддержать.
– Вы на пенсии где жили?
– В Геленджике, – с ударением на первом слоге сказал Саяпин.
– Юг. Море. Солнышко, – усмехнулся Рулев. – Сбережения, что ли, кончились, Иван Ильич?
– Жизнь кончилась, – Саяпин улыбнулся, показав свои прекрасные пластмассовые зубы. – Пять лет на пенсии и пять лет без жизни.
Глазки его теперь хитровато поблескивали.
– Как кончилась? – удивился Рулев. – Человек, говорят, и живет всего десять лет. Семь до школы, три после пенсии.
– Так. Кончилась.
– Непонятно, Иван Ильич.
– Детишки вы несмышленые: семь до школы, три на пенсии. Хе! Выдумывают же люди!
Рулев вдруг заулыбался. Он взял спирт, налил себе и Саяпину.
– Не-е, – твердо сказал тот. – Я только одну дозу пью. Дальше точка. Вот что, товарищ директор. Число сегодня какое?
– Седьмое апреля, – сказал Рулев.
– Завтра мне в стадо надо. Отел. Когда отел, зоотехник должен быть на месте.
– Организуем, – сказал Рулев.
– Что же вы без вещей-то? – спросил я.
– А вон мои вещи, – Саяпин кивнул на мешок. – У старого дружка на чердаке лежали. Точно знал, что вернусь.
Он взял мешок и вытряхнул его на пол. Выпала кухлянка, меховые штаны, короткие торбаса, «плеки» и резиновые сапоги. Саяпин любовно развернул кухлянку и вынул из ее рукавов маленький чайник с кружкой. И кружка и чайник были ветхими, черными от старости и налета.
– Вот мои вещи, – сказал он. – Хоть сейчас в стадо. Малокалиберку дадите, ножик у меня есть.
– Это все ни к чему, – сказал Рулев. – На вездеходе забросим.
– Ну-у, вездеход вездеходом, – вздохнул Саяпин. – На ногах-то надежнее. Мотор – вещь слабая против ног. Так как насчет завтра?
– Едем, – сказал Рулев. – Прямо с утра.
– Тогда идите, ребята. Я маленько посплю. Саяпин прямо при нас улегся на кровать, и пружины жалобно взвизгнули. По-моему, когда мы закрывали дверь, он уже начал похрапывать.
– Крепкий дед, – сказал на улице Рулев. – Очень крепкий загадочный дед.
* * *
Едва мы вышли из домика, как прямо над головами прогрохотал самолет АН-2. Где-то над тайгой он развернулся и снова пролетел над поселком, а затем, набирая высоту, пошел на северо-восток к Константиновой заимке.Он исчезал на фоне неба, и долгое время были видны сдвоенные плоскости его, и доносился слабый гул мотора.
– К чему бы это? – спросил Рулев. – Куда бы это? Через какое-то время мы снова услышали самолетный гул, он прошел над крышей. А еще минут через двадцать к нам постучали.
– Войдите, – крикнул Рулев. Я забыл сказать, что у Рулева появилось кожаное вертящееся кресло. Раздобыл его наверняка отставной майор. И сейчас Рулев крутнулся в этом кресле от стола к входу и эдак полулег в нем, нога на ногу, в руке сигаретка.
Вошел летчик. Наверное, с улицы, после солнечного снежного ослепления, он ничего не видел, поэтому сказал только:
– Привет, ребята. Вот тут к вам… – и летчик отошел в сторонку. За ним вошел некто рослый, в распахнутой меховой куртке, в тяжелых собачьих унтах, с карабином за плечом, и еще я заметил на поясе под курткой тяжелый нож.
– Не я! – заорал Рулев. – Я никого не трогал, я был совсем в другом месте.
Пилот прыснул. Он был одет в аэрофлотскую шинельку, в нормальных полуботиночках, круглолиц и молод.
– Садитесь, – я пододвинул ему стул. Пилот сел, сиял летную фуражку и стал похож на деревенского красавца – русый волнистый чуб, ресницы на пол-лица, румян. Вошедший следом топтался, тоже, видно, ни черта не видел, хотя и был в темных массивных очках.
– Оружие к печке. Очки в карман, – скомандовал Рулев.
Рослый так и сделал. Стульев не оставалось, и он сел на рулевскую койку. От унтов по комнате протянулись мокрые большие следы.
– Дай-ка мне эту пушку, – оказал Рулев.
И взял холодный ствол карабина, протянул его Рулеву.
– Осторожно, – сказал длинный.
Рулев клацнул затвором, на пол упал патрон. Рулев открыл магазин, вынул остальные патроны, ссыпал их, латунные, остроносые, в ладонь и протянул длинному;
– Так я и знал, – пробормотал он. – Ух, землю на вершок вижу. Эдик! Ты как с ним летаешь?
– Да ничего. Мы по делу зашли, – улыбнулся пилот Эдик.
– Вы председатель совхоза? – солидно и напряженно спросил длинный.
– А как же! Неужели он на председателя похож? – Рулев кивнул на меня.
– Семен Андреич Рокито, – представился длинный. – Вот мои полномочия.
Он вынул желтый бумажник и вытащил оттуда два сложенных листа. Я заметил, что это бланки Академии наук.
– Сеня, значит. Тезка? Ну давай, тезка, свои бумаги! Ух ты! «Предлагается оказать всемерную помощь». Кто же это мне предлагает? Руководитель центра региональных исследований. Не знаю такого, не знаком. Ну, а если по-человечески? Что за помощь?