Страница:
Из кабинки, весь в бликах кожаного пальто и сапогах с «молниями» по голенищам, выскочил как будто с неба свалившийся председатель Гаврилов. Руководящий жирок немного уже округлил его якутское лицо, но и этот жирок, и особый блеск раскосых глаз сразу давали понять, что перед тобой не кто иной, как начальник.
– Рыбачки? – спросил он не то для вопроса, не то в насмешку и добавил: – Ловите. Я не возражаю.
Больше председатель Гаврилов не сказал ничего, а так – прошелся мимо ряда смоленых неводников, разостланных и развешанных сетей, мимо зеленого каячка деда Мити. За это время тракторист и чукча закатили на волокушу бочки с рыбой, и Гаврилов снова залез в кабинку. Трактор развернулся и ушел, оставив после себя взрытый снег и вонь солярки.
Дед снова усадил всех за сети. Только Колька Муханов остался у реки и ходил так около воды, вытягивая шею, как будто хотел разглядеть сквозь мутную толщу текучий рыбий поток.
– Дед, – вопрошал Колька из отдаления, – дед, мы так рыбу не прозеваем? Может, она уже уходит вся?
– Уходит, Коля, уходит, – миролюбиво отвечал дед. – Вот хлам пронесет, мы контрольные сеточки поставим и поймем, когда она уходит.
– Де-ед, – не унимался Колька, – давай сейчас эти сетки поставим.
– Сейчас, Коля, нельзя их ставить. Их дураки сейчас ставят. Во-он какие валежины по реке несет.
Славка Бенд пошатался в стороне, прошел в избушку.
Через полчаса он вышел оттуда и направился в тундру.
11
12
13
14
15
– Рыбачки? – спросил он не то для вопроса, не то в насмешку и добавил: – Ловите. Я не возражаю.
Больше председатель Гаврилов не сказал ничего, а так – прошелся мимо ряда смоленых неводников, разостланных и развешанных сетей, мимо зеленого каячка деда Мити. За это время тракторист и чукча закатили на волокушу бочки с рыбой, и Гаврилов снова залез в кабинку. Трактор развернулся и ушел, оставив после себя взрытый снег и вонь солярки.
Дед снова усадил всех за сети. Только Колька Муханов остался у реки и ходил так около воды, вытягивая шею, как будто хотел разглядеть сквозь мутную толщу текучий рыбий поток.
– Дед, – вопрошал Колька из отдаления, – дед, мы так рыбу не прозеваем? Может, она уже уходит вся?
– Уходит, Коля, уходит, – миролюбиво отвечал дед. – Вот хлам пронесет, мы контрольные сеточки поставим и поймем, когда она уходит.
– Де-ед, – не унимался Колька, – давай сейчас эти сетки поставим.
– Сейчас, Коля, нельзя их ставить. Их дураки сейчас ставят. Во-он какие валежины по реке несет.
Славка Бенд пошатался в стороне, прошел в избушку.
Через полчаса он вышел оттуда и направился в тундру.
11
Славка.
Жизненной силой, дававшей ему способность выжить в самых немыслимых ситуациях, была лютая ненависть к Советской власти, настолько лютая, что он даже не считал нужным ее скрывать. В лагере ему было труднее многих, потому что весь лагерный мир единодушно ненавидел и презирал бандеровцев, презирая больше них, может быть, только бывших власовцев.
И хотя многие из его соратников пробовали перекраситься, скрыть в лагере прошлое, Славка не делал этого, чем и заслужил к концу срока уважительную кличку Славка Бенд. После заключения ему дали три года вольного поселения на Севере. Когда капитан МВД, оформлявший документы на освобождение, предложил ему связаться с одним из колхозов, Славка сказал:
– Я родную мать в окно выкинул, когда захотела в колхоз.
Годы заключения были тяжелы, но и после них, как многие из людей, живущих на нервной силе, Славка оставался медально красивым сорокапятилетним мужчиной.
Красивый сорокапятилетний Славка работал ночным сторожем. Два года сравнительной свободы надломили его больше, чем весь срок заключения. Он понимал, что ненависть его безрезультатна, против него огромная махина государства, но он продолжал ненавидеть, ибо в этом был смысл его жизни. Свои чувства он держал при себе и редко высказывал их в разговорах. Зачем?
В причинах ненависти Славка Бенд тоже не копался и, пожалуй, не смог бы толком объяснить их. Может быть, это было наследие десятков поколений собственников, с неожиданной силой возродившееся в нем, Славке Бенде.
Из Закарпатья приходили письма. Писала выкинутая из окошка мать, которая все-таки работала в колхозе, писали братья и сестры. Судя по письмам и посылкам, жили неплохо. Подходил конец срока его поселения. Звали домой. Но все они предлагали ничтожный, глупый вариант. Приютят, обогреют, а дальше солнечная радость колхозной жизни, работа на полях под свист соловья, полновесный трудодень… в бога и душу…
Он, Славка Бенд, не мог явиться побежденным. Прежде всего нужны были деньги. Хорошие, крупные деньги любой ценой, но без всяких штучек, которые могли бы загнать его снова за лагерную колючку.
Водку Славка не пил. Водка туманила мозг и рождала безысходное отчаяние, которого он боялся больше всего государственного строя СССР в целом. Вместо водки он пил чифир, смоляной заварки наркотик из чая. Чифир оставлял голову ясной и горячо гнал кровь по жилам. Выпив чифир, он любил уходить от людей и со стремительной бесцельностью шагать по тундре. В голове в это время шли горячие обрывки мыслей, а руки, помнившие все, казалось, ощущали блаженную тяжесть автомата. Это и было единственной отдушиной его бытия.
И вот в смутное время Славкиных нерешенных проблем возник, как ангел божий опустился с неба ему на помощь, хороший человек, ясным голоском пообещал, поманил удачей.
Жизненной силой, дававшей ему способность выжить в самых немыслимых ситуациях, была лютая ненависть к Советской власти, настолько лютая, что он даже не считал нужным ее скрывать. В лагере ему было труднее многих, потому что весь лагерный мир единодушно ненавидел и презирал бандеровцев, презирая больше них, может быть, только бывших власовцев.
И хотя многие из его соратников пробовали перекраситься, скрыть в лагере прошлое, Славка не делал этого, чем и заслужил к концу срока уважительную кличку Славка Бенд. После заключения ему дали три года вольного поселения на Севере. Когда капитан МВД, оформлявший документы на освобождение, предложил ему связаться с одним из колхозов, Славка сказал:
– Я родную мать в окно выкинул, когда захотела в колхоз.
Годы заключения были тяжелы, но и после них, как многие из людей, живущих на нервной силе, Славка оставался медально красивым сорокапятилетним мужчиной.
Красивый сорокапятилетний Славка работал ночным сторожем. Два года сравнительной свободы надломили его больше, чем весь срок заключения. Он понимал, что ненависть его безрезультатна, против него огромная махина государства, но он продолжал ненавидеть, ибо в этом был смысл его жизни. Свои чувства он держал при себе и редко высказывал их в разговорах. Зачем?
В причинах ненависти Славка Бенд тоже не копался и, пожалуй, не смог бы толком объяснить их. Может быть, это было наследие десятков поколений собственников, с неожиданной силой возродившееся в нем, Славке Бенде.
Из Закарпатья приходили письма. Писала выкинутая из окошка мать, которая все-таки работала в колхозе, писали братья и сестры. Судя по письмам и посылкам, жили неплохо. Подходил конец срока его поселения. Звали домой. Но все они предлагали ничтожный, глупый вариант. Приютят, обогреют, а дальше солнечная радость колхозной жизни, работа на полях под свист соловья, полновесный трудодень… в бога и душу…
Он, Славка Бенд, не мог явиться побежденным. Прежде всего нужны были деньги. Хорошие, крупные деньги любой ценой, но без всяких штучек, которые могли бы загнать его снова за лагерную колючку.
Водку Славка не пил. Водка туманила мозг и рождала безысходное отчаяние, которого он боялся больше всего государственного строя СССР в целом. Вместо водки он пил чифир, смоляной заварки наркотик из чая. Чифир оставлял голову ясной и горячо гнал кровь по жилам. Выпив чифир, он любил уходить от людей и со стремительной бесцельностью шагать по тундре. В голове в это время шли горячие обрывки мыслей, а руки, помнившие все, казалось, ощущали блаженную тяжесть автомата. Это и было единственной отдушиной его бытия.
И вот в смутное время Славкиных нерешенных проблем возник, как ангел божий опустился с неба ему на помощь, хороший человек, ясным голоском пообещал, поманил удачей.
12
Контрольные сети были выставлены.
Дед разместил их так, чтобы любая рыба, любящая береговую струю, или тихую заводь плеса, или глинистую отмель, не могла миновать эти ловушки.
С непривычки как Санька, так и Муханов, сильно вымокли в ледяной воде Китама. От гребли ныли плечи. Но было приятно видеть на воде аккуратные бусы поплавков, пересекавших реку, и думать о том, что эти поплавки, как и все остальное, сделано твоими руками.
Теперь они проверяли эти сети каждые два часа, ибо весенний ход рыбы капризен и кратковремен. Каждые два часа они выплывали на средину Китама и, уцепившись за конец сети, подымали над водой ее полотнище в блестящих пленках и каплях воды. Сети были пусты, только бесчисленные ветки, щепки и палочки запутывались в их ячеях.
Вначале они проверяли их в нетерпеливом ожидании удачи, но с каждым днем это чувство слабело, и вскоре пришлось устанавливать очередность, кому плыть, кому полтора часа мочить руки в весенней воде.
– Рыба, ребята, не часы, – подытожил общее настроение Братка. – Может, ее и нет давно в этом Китаме.
Это были откровенно сказанные слова. Для всех, кроме, может быть, Саньки Канаева, эта рыбалка означала не просто азартную погоню за рублем и удачей, а шанс на жизнь в мире, где «кто не работает, тот не ест». Никто из них не имел за душой прибереженных денег ни в чулке, ни на сберкнижке, ни просто в. чемодане. И временами, когда все укладывались спать или просто пили бесконечный чай за деревянным столом, они думали про себя невеселую думу существования, ибо они сами поставили себя в условия без профсоюзов, месткомов или того самого коллектива, который не даст упасть, возьмет на поруки и на общем собрании разъяснит тебе смысл жизни, обязанности перед обществом, а также твои права.
Только один дед был преисполнен благодушия. С завалинки своего дома он встречал лодку, возвращавшуюся с проверки сетей, и. спрашивал: «Пусто? Вот поди ж ты, опять пусто. Сеточку-то очистили? Если ее от щепок не чистить, так рвется она, и рыба ее видит».
По вечерам он стал заходить в общую избушку. Сидел, чай не пил, отмахивался от табачного дыма.
– Рыба не часы-ы, – тянул свою песню Братка и углублялся в десять раз читанный им листок «Огонька» на стене: – «Гриб странной формы найден мною в лесу под Москвой. Я сфотографировал его и…»
– А если врешь ты со всей этой рыбой, дед? – с угрозой говорил Славка.
– Жаден ты, Слава. Рыба жадных не любит. Вы, ребята, отдыхайте сейчас. Вы бы гуся стреляли. Его под обрыв в снежник положить – до осени цел будет. Вон на той стороне на сухих озерах всю ночь гуси кричат. Ох, неопытные вы, ребята.
– Когда рыба пойдет, дед? – не успокаивался Славка.
– Когда пойдет, тогда и пойдет, – резонно отвечал дед. – Ты бы на охоту шел, Слава.
– Я в своей жизни наохотился, – усмехнулся Славка. – Мне, дед, твои гуси неинтересны.
Проверял сети чаще всего Глухой, но и у него оставалось много времени. Тогда он подметал пол, мыл окна. Странно было видеть пожилого морщинистого мужчину с веником и тряпкой в руках. Может быть, в этом он давал выход тоске по неизвестному уюту, другим окнам в другой земле.
Федор два дня прошагал из угла в угол, набычив лобастую голову, потом принялся мастерить табуретки из остатков досок. Получалось у него скверно, но он упрямо вытаскивал гвозди обратно, разбирал табуретку на части, подпиливал, подстругивал и собирал снова.
Среди всеобщего томления один Толька чувствовал себя на месте. Он пропадал в тундре. Неизвестно было, как ухитрялся он перемещаться с такой скоростью, но пушечный гром его двустволки, казалось, доносился к поселку с четырех сторон света. Он все так же закладывал свои кошмарные смешанные заряды, и от страшной отдачи спусковая скоба била его по пальцам, отчего пальцы вначале опухли, а потом почернели мертвой гангренной чернотой. Иногда он все-таки ухитрялся приносить гуся, а то и двух. Он не мог объяснить, как подстрелил их.
– Тебя, Толька, к пороху подпускать опасно, – равнодушно говорил Славка.
Азарт захватил и Саньку Канаева.
– Давай завтра вместе на ту сторону, – предложил он.
– Во! Дело, – обрадовался Толик. – Тундру оцепим. Я их шугну – они к тебе, ты стрельнешь – они ко мне.
– Дураки, – развеселился Муханов. – Чокнутые. Как же вы вдвоем тундру оцепите? Ничего у вас без меня не выйдет. Но я рыбак и стволы в руки брать не хочу.
– Оцепим, – убежденно сказал Толик.
Дед разместил их так, чтобы любая рыба, любящая береговую струю, или тихую заводь плеса, или глинистую отмель, не могла миновать эти ловушки.
С непривычки как Санька, так и Муханов, сильно вымокли в ледяной воде Китама. От гребли ныли плечи. Но было приятно видеть на воде аккуратные бусы поплавков, пересекавших реку, и думать о том, что эти поплавки, как и все остальное, сделано твоими руками.
Теперь они проверяли эти сети каждые два часа, ибо весенний ход рыбы капризен и кратковремен. Каждые два часа они выплывали на средину Китама и, уцепившись за конец сети, подымали над водой ее полотнище в блестящих пленках и каплях воды. Сети были пусты, только бесчисленные ветки, щепки и палочки запутывались в их ячеях.
Вначале они проверяли их в нетерпеливом ожидании удачи, но с каждым днем это чувство слабело, и вскоре пришлось устанавливать очередность, кому плыть, кому полтора часа мочить руки в весенней воде.
– Рыба, ребята, не часы, – подытожил общее настроение Братка. – Может, ее и нет давно в этом Китаме.
Это были откровенно сказанные слова. Для всех, кроме, может быть, Саньки Канаева, эта рыбалка означала не просто азартную погоню за рублем и удачей, а шанс на жизнь в мире, где «кто не работает, тот не ест». Никто из них не имел за душой прибереженных денег ни в чулке, ни на сберкнижке, ни просто в. чемодане. И временами, когда все укладывались спать или просто пили бесконечный чай за деревянным столом, они думали про себя невеселую думу существования, ибо они сами поставили себя в условия без профсоюзов, месткомов или того самого коллектива, который не даст упасть, возьмет на поруки и на общем собрании разъяснит тебе смысл жизни, обязанности перед обществом, а также твои права.
Только один дед был преисполнен благодушия. С завалинки своего дома он встречал лодку, возвращавшуюся с проверки сетей, и. спрашивал: «Пусто? Вот поди ж ты, опять пусто. Сеточку-то очистили? Если ее от щепок не чистить, так рвется она, и рыба ее видит».
По вечерам он стал заходить в общую избушку. Сидел, чай не пил, отмахивался от табачного дыма.
– Рыба не часы-ы, – тянул свою песню Братка и углублялся в десять раз читанный им листок «Огонька» на стене: – «Гриб странной формы найден мною в лесу под Москвой. Я сфотографировал его и…»
– А если врешь ты со всей этой рыбой, дед? – с угрозой говорил Славка.
– Жаден ты, Слава. Рыба жадных не любит. Вы, ребята, отдыхайте сейчас. Вы бы гуся стреляли. Его под обрыв в снежник положить – до осени цел будет. Вон на той стороне на сухих озерах всю ночь гуси кричат. Ох, неопытные вы, ребята.
– Когда рыба пойдет, дед? – не успокаивался Славка.
– Когда пойдет, тогда и пойдет, – резонно отвечал дед. – Ты бы на охоту шел, Слава.
– Я в своей жизни наохотился, – усмехнулся Славка. – Мне, дед, твои гуси неинтересны.
Проверял сети чаще всего Глухой, но и у него оставалось много времени. Тогда он подметал пол, мыл окна. Странно было видеть пожилого морщинистого мужчину с веником и тряпкой в руках. Может быть, в этом он давал выход тоске по неизвестному уюту, другим окнам в другой земле.
Федор два дня прошагал из угла в угол, набычив лобастую голову, потом принялся мастерить табуретки из остатков досок. Получалось у него скверно, но он упрямо вытаскивал гвозди обратно, разбирал табуретку на части, подпиливал, подстругивал и собирал снова.
Среди всеобщего томления один Толька чувствовал себя на месте. Он пропадал в тундре. Неизвестно было, как ухитрялся он перемещаться с такой скоростью, но пушечный гром его двустволки, казалось, доносился к поселку с четырех сторон света. Он все так же закладывал свои кошмарные смешанные заряды, и от страшной отдачи спусковая скоба била его по пальцам, отчего пальцы вначале опухли, а потом почернели мертвой гангренной чернотой. Иногда он все-таки ухитрялся приносить гуся, а то и двух. Он не мог объяснить, как подстрелил их.
– Тебя, Толька, к пороху подпускать опасно, – равнодушно говорил Славка.
Азарт захватил и Саньку Канаева.
– Давай завтра вместе на ту сторону, – предложил он.
– Во! Дело, – обрадовался Толик. – Тундру оцепим. Я их шугну – они к тебе, ты стрельнешь – они ко мне.
– Дураки, – развеселился Муханов. – Чокнутые. Как же вы вдвоем тундру оцепите? Ничего у вас без меня не выйдет. Но я рыбак и стволы в руки брать не хочу.
– Оцепим, – убежденно сказал Толик.
13
Толик – Птичий Убийца.
К двадцати четырем годам он не успел нажить себе сколько-нибудь приметную биографию. Родился и вырос в шахтерском городе, где на улицах была черная пыль, а вокруг города – уставленная терриконами выжженная степь, в которой не отваживались жить даже вороны. В школе учился, сменяя тройки на двойки, а двойки на четверки. В положенное время начал курить за школьной стеной и ходить на танцы, в положенное время кончил школу и был призван в армию. Служил он недалеко от родного города, все в тех же с детства неразличимо-привычных местах. Он всегда привык быть «как все» и поэтому служил легко и кончил службу без особого списка наказаний, поощрений и наград.
Пожалуй, отличался он только на стрельбище. Ему нравилось содрогание карабина при выстреле, нравилось поточнее влепить пулю в фанерный силуэт «врага». Он любил ходить в учебные атаки с применением огня, когда рядом стрекочут автоматы товарищей, ацетоновый запах пороха щекочет ноздри и тело в нужный момент само находит неприметную ложбинку, бугорок, чтоб по-звериному врасти в землю и дальше снова – вперед. Это была настоящая жизнь, не то что обычная, будничная тянучка с распорядком и изучением затвора: «стебель-гребень-рукоятка».
После армии Толик вернулся в свой родной город и, наверное, стал бы работать, а потом и женился бы «как все», если бы однажды не наткнулся на углу около булочной на объявление о вербовке рабочих на Север. Неведомая сила потянула его в вербовочную контору. На другой день он купил себе ружье, тяжелую тульскую пушку двенадцатого калибра. Охотничьего ружья он никогда в руках не держал, но сейчас знал, что оно ему необходимо. Может быть, это был протест против жизни в местах, где не решались вить гнезда даже вороны.
Он попал рабочим к геофизикам-магнитчикам. Их вывезли в тундру в феврале. Он с разочарованием смотрел на безжизненную снеговую равнину.
В апреле к палаткам прилетели две пуночки. Веселые черно-белые птахи сразу обжились около них, как будто именно сюда стремились за многие тысячи километров.
Когда он первый раз увидел пуночку, у него затряслись руки. Он пробрался в палатку и снял со стены ружье. Если бы он понимал смысл в охоте и нужны были эти пуночки, он бы подождал, пока они слетятся вместе. Но у него не было времени ждать.
На выстрел сбежались люди и ужаснулись содеянному. Пунка, первый весенний гость, всеобщая любимица Арктики. Был чертогон, но он ничего не понял, не мог понять. Вечером прилетела вторая пуночка. Громыхнуло ружье, и тяжелый заряд двенадцатого калибра смел со снега пестрый комок перьев. Его избили и с первым попутным трактором отправили обратно в поселок.
Зиму он проработал плотником, жил в общежитии и ничем не выделялся среди ребят. Прозвище Птичий Убийца потянулось за ним из экспедиции. Пуночек ему простить не могли. К весне желание попасть снова в тундру стало нестерпимым.
Идти в геологическое управление он не решился, понял, что нарушил закон, сделал не «как все». Случайно услыхав про рыбалку, он разыскал деда в гостинице, умолил, упросил.
К двадцати четырем годам он не успел нажить себе сколько-нибудь приметную биографию. Родился и вырос в шахтерском городе, где на улицах была черная пыль, а вокруг города – уставленная терриконами выжженная степь, в которой не отваживались жить даже вороны. В школе учился, сменяя тройки на двойки, а двойки на четверки. В положенное время начал курить за школьной стеной и ходить на танцы, в положенное время кончил школу и был призван в армию. Служил он недалеко от родного города, все в тех же с детства неразличимо-привычных местах. Он всегда привык быть «как все» и поэтому служил легко и кончил службу без особого списка наказаний, поощрений и наград.
Пожалуй, отличался он только на стрельбище. Ему нравилось содрогание карабина при выстреле, нравилось поточнее влепить пулю в фанерный силуэт «врага». Он любил ходить в учебные атаки с применением огня, когда рядом стрекочут автоматы товарищей, ацетоновый запах пороха щекочет ноздри и тело в нужный момент само находит неприметную ложбинку, бугорок, чтоб по-звериному врасти в землю и дальше снова – вперед. Это была настоящая жизнь, не то что обычная, будничная тянучка с распорядком и изучением затвора: «стебель-гребень-рукоятка».
После армии Толик вернулся в свой родной город и, наверное, стал бы работать, а потом и женился бы «как все», если бы однажды не наткнулся на углу около булочной на объявление о вербовке рабочих на Север. Неведомая сила потянула его в вербовочную контору. На другой день он купил себе ружье, тяжелую тульскую пушку двенадцатого калибра. Охотничьего ружья он никогда в руках не держал, но сейчас знал, что оно ему необходимо. Может быть, это был протест против жизни в местах, где не решались вить гнезда даже вороны.
Он попал рабочим к геофизикам-магнитчикам. Их вывезли в тундру в феврале. Он с разочарованием смотрел на безжизненную снеговую равнину.
В апреле к палаткам прилетели две пуночки. Веселые черно-белые птахи сразу обжились около них, как будто именно сюда стремились за многие тысячи километров.
Когда он первый раз увидел пуночку, у него затряслись руки. Он пробрался в палатку и снял со стены ружье. Если бы он понимал смысл в охоте и нужны были эти пуночки, он бы подождал, пока они слетятся вместе. Но у него не было времени ждать.
На выстрел сбежались люди и ужаснулись содеянному. Пунка, первый весенний гость, всеобщая любимица Арктики. Был чертогон, но он ничего не понял, не мог понять. Вечером прилетела вторая пуночка. Громыхнуло ружье, и тяжелый заряд двенадцатого калибра смел со снега пестрый комок перьев. Его избили и с первым попутным трактором отправили обратно в поселок.
Зиму он проработал плотником, жил в общежитии и ничем не выделялся среди ребят. Прозвище Птичий Убийца потянулось за ним из экспедиции. Пуночек ему простить не могли. К весне желание попасть снова в тундру стало нестерпимым.
Идти в геологическое управление он не решился, понял, что нарушил закон, сделал не «как все». Случайно услыхав про рыбалку, он разыскал деда в гостинице, умолил, упросил.
14
Санька греб, стараясь не брызгать веслами и держать лодку наперерез течению. Птичий Убийца чуть свет удрал в неизвестном направлении, и Санька отправился на охоту один. Желтая вода несла вырванный с корнем куст. По временам куст переворачивался на воронках, и казалось, что кто-то тонущий призывно и безнадежно взмахивает рукой.
На другой стороне Китама начинался песчаный заросший травой вал. Знаменитые здешние ветры превратили этот вал в цепочку дюн, между которыми посвистывал ветер. Свист ветра сразу настроил Саньку на одиночество. Он вытащил лодку на берег, подумав, воткнул в землю весла, привязал к ним носовую веревку и шагнул вперед. Ошалевший весенний заяц выпрыгнул из-под самых ног и поскакал вдоль реки. Санька опомнился и сдернул через голову ружье, когда заяц был уже метрах в пятидесяти. Он щелкнул, не помня себя, курками и вскинул ружье. А заяц вдруг точно провалился в самый нужный момент.
Санька чертыхнулся и бегом двинулся за ним. Он бежал согнувшись, не чувствуя на ногах тяжелых сапог и неловкой тяжести поясного патронташа, но заяц, наверное, в самом деле провалился сквозь землю, и Санька повернул от реки. Он шагал теперь с ружьем наготове, шагал, хищно пригнувшись, не замечая, что у него под ногами, не замечая расстояния. Он услышал крик. Две длинноногие коричневые птицы уходили от него плечо в плечо и трубно кричали.
– Журавли, – понял Санька.
Он еще сильнее пригнулся и двинул к ним почти бегом, но журавли стали уходить еще быстрее и вдруг тяжело взлетели, не переставая кричать. Они прошли метрах в десяти над ним, длинношеие громадные птицы, и Санька видел длинные концы маховых перьев на крыльях и черный тревожный глаз, обращенный к нему. Он все сильнее сжимал в руках ружье с взведенными курками, но что-то помешало ему стрелять. Он только смотрел на них и повторял про себя: «Ах ты, черт! Ах ты, черт побери!» Журавли прошли над ним и улетели дальше, трубноголосые и печальные. Но Санька уже забыл о них и снова шагал дальше, все так же согнувшись. Несколько раз в стороне прошли гуси. Они летели ему навстречу, но метров за триста вдруг делали разворот и проходили в стороне, как уверенные тяжелые фрегаты.
Санька не знал, сколько времени, в какую сторону он шел, и остановился только, когда пот стал едко заливать лицо и глаза. Он выпрямился и осмотрелся. Свинцовая лента Китама куда-то исчезла, и домики рыбалки, видные издалека, тоже исчезли. Кругом была ровная грязно-желтая тундра с редкими проплешинами снега в провалах низин.
Когда-то здесь была страна мелководных озер, образовавшихся на месте ледяных линз, но потом вода исчезла, просочилась сквозь земляные трещины, и получились «сухари» – гладкие сухие блюдца с обрывистыми берегами и редкой осокой на потрескавшейся глине дна. Между сухими озерами оставались перемычки кочковатой в мертвой прошлогодней траве тундры, и кое-где торчали группами и в одиночку курганной формы бугры.
– Надо залезть на бугор, – сообразил Санька. Он зашагал к ближнему. Идти было очень неловко. Ноги соскальзывали с травянистых голов кочек, и он несколько раз плюхнулся на бок, пока не понял, что гораздо выгоднее ступать между кочками.
Холм, который казался совсем рядом, все удалялся и удалялся; Санька, разозлившись, все ускорял шаг и вдруг заметил на вершине холма четкую фигуру человека.
Человек был высок, стар, худ и носат.
– Вы кто? – спросил его Санька, мучительно вспоминая, где он мог видеть этого человека раньше.
– Я пеку хлеб, – раздельно, с акцентом неведомого языка ответил ему человек, и Санька сразу вспомнил: этот старик в точности походил на де Голля, такого, какого Санька видел в газетных карикатурах.
– Где? – глупо спросил Санька.
– В поселке Усть-Китам, – серьезно ответил «де Голль». – Я уже десять, нет, больше лет пеку хлеб в поселке Усть-Китам.
– А… – сказал Санька.
Старик посмотрел на него и улыбнулся доброй улыбкой.
– Десять лет или больше я пеку хлеб и каждую весну сижу вот на этом холме. – Старик повел кругом рукой, как будто холм включал в себя все окрестности, вплоть до синих зубчиков гор на горизонте.
– Понятно, – сказал Санька. – Понятно.
– Я жил в старом Усть-Китаме, – сказал старик, – и два года изучал маршруты гуся, прежде чем нашел этот холм. Странно: у них свои постоянные маршруты, вроде как тропинки в лесу.
– Вы бывший ссыльный? – спросил Санька.
– Нет, я свободный. Всегда был свободен ехать куда мне вздумается, но мне нравится здесь. Я здесь знаю все, даже маршруты гусей. Что еще нужно старому Людвигу?
– Все-таки вы ссыльный, – сказал Санька.
– Очень смешно, – сказал старик. – Про ссыльных и ссылку больше всего любят говорить те, кто ничего в этом не понимает. Я кое-что понимаю.
– Понятно, – повторил Санька. – Понятно. А что же вы не уезжаете?
– Куда?
– В Москву, например, или еще куда-нибудь? Старик вздохнул с сожалением и посмотрел на Саньку.
– Во всяком другом месте мне заново придется изучать маршруты гусей, – сказал он. – И потом я здесь пеку хлеб.
Санька смолчал.
– Дать вам пару гусей? – спросил старик. – У меня пять. Будет тяжело нести.
Санька хотел отказаться, но потом вспомнил деда: «Неопытные вы еще, ребята, ох, неопытные», – и сказал:
– Спасибо, я возьму, – а про себя подумал: «Чудак какой-то. Десять лет в этой дыре и никуда не хочет».
…Санька издали почувствовал, что творится необычное. Звонкий дедов голосок, отдающий приказы, доносился до средины Китама, народ расхаживал по берегу.
– Эй, – крикнул ему Муханов, когда он подгреб к берегу, – рыба пошла. Шевелись, гусиная смерть.
На полосе отмели дед и Глухой мерно размахивали руками: набирали невод. Федор с гвоздями в губах наколачивал на корме одного неводника дощатую платформу.
…Было часа два ночи, когда они на двух лодках отправились вниз по течению, на облюбованное дедом место. Рассеянный свет лежал над Китамом. В этом свете лица у всех казались расплывчатыми, как на плохой фотографии.
– О господи, господи, – молился дед. – Не было бы коряг на дне, попортим невод-то. Дикое тут дно, неизвестное, не то что у нас.
На месте дед долго ходил по берегу и сокрушался:
– И бревна ведь могут быть, топляки и кочки, ох, дикое днище… – пока Славка Бенд не сказал:
– Молиться, дед, будем или начинать?
Дед огрызнулся, но скомандовал Глухому садиться за весла, остальные-то все тумак тумаком – выгребут вдоль течения. Все остались на берегу, поддерживая сизалевый канат. Глухой греб поперек реки, и дед взмахами скидывал невод, отделяясь от них бусинами поплавков. Они, казалось, уплыли совсем далеко, когда дед махнул рукой:
– Пошли!
– Давай, – сказал Федор.
Они потянули за канат, который вначале шел легко, а потом все труднее и труднее, так что ноги на ходу вдавливались по щиколотку в еще не просохшую после половодья глину. На том конце невода гнулся над веслами Глухой, а дед на корме трогал натяжение каната, видно, все молился, чтоб не было коряг, топляков и коварных кочек. Потом так же по взмаху дедовой руки они остановились, и Глухой стал загребать. Поплавки теперь выписали на реке параболическую кривую, и в центре их белел пенопластовый круг. Все смотрели на эту кривую, и Муханов сказал:
– Во какую спираль нарисовал командир наш.
– Спираль, ха, – как эхо откликнулся Толик. Мимо просвистела стайка уток. Толик машинально дернулся назад, где у него лежало ружье, но все-таки остался на месте. Славка Бенд нетерпеливо переминался с ноги на ногу, и всем передавалось его нетерпение.
– Чего стоите! – заплакал на лодке дед. – Подводи ближе! Медленнее. Стой! Подводи!…
Началась суматоха. Дед причитал и ругался тонким голосом, все метались, мешая друг другу. Только Глухой стоял в стороне и дрожащими руками вынимал пачку «Прибоя».
Наконец крылья были выбраны на берег, и показалась мотня в облаке сора и грязной воды. Внутри мотни бурлило и ходило ходуном.
– Есть! – резко сказал Славка. – Есть, язви ее в душу.
– Килограмм двести будет, – сказал успокоившийся дед.
Рыбу вытряхнули на берег, и она грудой зашевелилась на земле: мерные двухкилограммовые гольцы, длинномордые нельмы, серебристые чиры. Основную массу составлял голец.
– Ходовая рыба, – определил дед. – Давай, ребята, второй замет готовить. Ты, Федя, с Глухим набирай. Я посижу.
И oпять Федор и Глухой мерно взмахивали руками, переговариваясь односложно, как говорят люди, делающие согласованную работу. Дед сидел, гадая, будут ли коряги на следующей тоне, остальные перекидывали рыбу в лодку.
– Ах, гнида, – ласково разговаривал Славка с трепетавшей в руках нельмой. – Ах, гнида, попалась, – кидал ее в лодку и опять: – Ах, гнида…
С низовьев пришел несильный туман и как циркулем очертил видимое пространство метров на триста вокруг. Из тумана вырывались утки и боязливо проносились мимо людей.
Они сделали в эту ночь четыре замета, на последнем все-таки зацепили донную веревку.
– Тяни, – сказал Славка, но дед взвыл и кинулся отнимать канат. Смешно было, когда он грудью встал на дороге пяти здоровых мужиков: птица-мать, защищающая птенца, скряга, преградивший дорогу громиле, барьер по защиите священных прав.
Пока дед выяснял отношения с корягой, рыба из этого замета ушла почти вся, но все равно они нагрузили плоскодонку выше половины, и семижильный Глухой отправился в туман отвести лодку и пригнать новый неводник. Все уселись на перекур, оглушенные усталостью.
Санька размышлял, сможет ли он вот так каждый день таскать этот невод и перебрасывать рыбу. Вспомнил: «С деньгами будешь, и руки не дрожат». Дрожат, однако, руки…
– Дед, – сказал Славка. – Деньги мимо нас проплывают, давай снова заводить.
– Устали ребятки-то, устали, видишь? – вздохнул дед.
– Давай дальше, дед, – вяло сказал Муханов. – У меня очередь на «Волгу» подходит. Давай – не умрем.
– Как все, как все, – согласно закивал дед. – Вон Федюша молчит. Чего молчишь, Федюша?
– Слушаю, – ответил Федор.
Невод заводили еще дважды. Уже наступило утро. Туман не расходился, и солнце окрасило его сверху в багровый цвет. Окончательно вымотанный дед только командовал слабым голоском и трогал рукой около сердца. Было ясно, что на сегодня хватит.
Глухой было снова уселся за весла, но Федор отодвинул его:
– Я отведу.
Глухой только глянул собачьими глазами на Федора, но весла отдал.
Кольцо багрового тумана двигалось впереди них. Все шли молча, и каждый нес свою усталость отдельно.
На другой стороне Китама начинался песчаный заросший травой вал. Знаменитые здешние ветры превратили этот вал в цепочку дюн, между которыми посвистывал ветер. Свист ветра сразу настроил Саньку на одиночество. Он вытащил лодку на берег, подумав, воткнул в землю весла, привязал к ним носовую веревку и шагнул вперед. Ошалевший весенний заяц выпрыгнул из-под самых ног и поскакал вдоль реки. Санька опомнился и сдернул через голову ружье, когда заяц был уже метрах в пятидесяти. Он щелкнул, не помня себя, курками и вскинул ружье. А заяц вдруг точно провалился в самый нужный момент.
Санька чертыхнулся и бегом двинулся за ним. Он бежал согнувшись, не чувствуя на ногах тяжелых сапог и неловкой тяжести поясного патронташа, но заяц, наверное, в самом деле провалился сквозь землю, и Санька повернул от реки. Он шагал теперь с ружьем наготове, шагал, хищно пригнувшись, не замечая, что у него под ногами, не замечая расстояния. Он услышал крик. Две длинноногие коричневые птицы уходили от него плечо в плечо и трубно кричали.
– Журавли, – понял Санька.
Он еще сильнее пригнулся и двинул к ним почти бегом, но журавли стали уходить еще быстрее и вдруг тяжело взлетели, не переставая кричать. Они прошли метрах в десяти над ним, длинношеие громадные птицы, и Санька видел длинные концы маховых перьев на крыльях и черный тревожный глаз, обращенный к нему. Он все сильнее сжимал в руках ружье с взведенными курками, но что-то помешало ему стрелять. Он только смотрел на них и повторял про себя: «Ах ты, черт! Ах ты, черт побери!» Журавли прошли над ним и улетели дальше, трубноголосые и печальные. Но Санька уже забыл о них и снова шагал дальше, все так же согнувшись. Несколько раз в стороне прошли гуси. Они летели ему навстречу, но метров за триста вдруг делали разворот и проходили в стороне, как уверенные тяжелые фрегаты.
Санька не знал, сколько времени, в какую сторону он шел, и остановился только, когда пот стал едко заливать лицо и глаза. Он выпрямился и осмотрелся. Свинцовая лента Китама куда-то исчезла, и домики рыбалки, видные издалека, тоже исчезли. Кругом была ровная грязно-желтая тундра с редкими проплешинами снега в провалах низин.
Когда-то здесь была страна мелководных озер, образовавшихся на месте ледяных линз, но потом вода исчезла, просочилась сквозь земляные трещины, и получились «сухари» – гладкие сухие блюдца с обрывистыми берегами и редкой осокой на потрескавшейся глине дна. Между сухими озерами оставались перемычки кочковатой в мертвой прошлогодней траве тундры, и кое-где торчали группами и в одиночку курганной формы бугры.
– Надо залезть на бугор, – сообразил Санька. Он зашагал к ближнему. Идти было очень неловко. Ноги соскальзывали с травянистых голов кочек, и он несколько раз плюхнулся на бок, пока не понял, что гораздо выгоднее ступать между кочками.
Холм, который казался совсем рядом, все удалялся и удалялся; Санька, разозлившись, все ускорял шаг и вдруг заметил на вершине холма четкую фигуру человека.
Человек был высок, стар, худ и носат.
– Вы кто? – спросил его Санька, мучительно вспоминая, где он мог видеть этого человека раньше.
– Я пеку хлеб, – раздельно, с акцентом неведомого языка ответил ему человек, и Санька сразу вспомнил: этот старик в точности походил на де Голля, такого, какого Санька видел в газетных карикатурах.
– Где? – глупо спросил Санька.
– В поселке Усть-Китам, – серьезно ответил «де Голль». – Я уже десять, нет, больше лет пеку хлеб в поселке Усть-Китам.
– А… – сказал Санька.
Старик посмотрел на него и улыбнулся доброй улыбкой.
– Десять лет или больше я пеку хлеб и каждую весну сижу вот на этом холме. – Старик повел кругом рукой, как будто холм включал в себя все окрестности, вплоть до синих зубчиков гор на горизонте.
– Понятно, – сказал Санька. – Понятно.
– Я жил в старом Усть-Китаме, – сказал старик, – и два года изучал маршруты гуся, прежде чем нашел этот холм. Странно: у них свои постоянные маршруты, вроде как тропинки в лесу.
– Вы бывший ссыльный? – спросил Санька.
– Нет, я свободный. Всегда был свободен ехать куда мне вздумается, но мне нравится здесь. Я здесь знаю все, даже маршруты гусей. Что еще нужно старому Людвигу?
– Все-таки вы ссыльный, – сказал Санька.
– Очень смешно, – сказал старик. – Про ссыльных и ссылку больше всего любят говорить те, кто ничего в этом не понимает. Я кое-что понимаю.
– Понятно, – повторил Санька. – Понятно. А что же вы не уезжаете?
– Куда?
– В Москву, например, или еще куда-нибудь? Старик вздохнул с сожалением и посмотрел на Саньку.
– Во всяком другом месте мне заново придется изучать маршруты гусей, – сказал он. – И потом я здесь пеку хлеб.
Санька смолчал.
– Дать вам пару гусей? – спросил старик. – У меня пять. Будет тяжело нести.
Санька хотел отказаться, но потом вспомнил деда: «Неопытные вы еще, ребята, ох, неопытные», – и сказал:
– Спасибо, я возьму, – а про себя подумал: «Чудак какой-то. Десять лет в этой дыре и никуда не хочет».
…Санька издали почувствовал, что творится необычное. Звонкий дедов голосок, отдающий приказы, доносился до средины Китама, народ расхаживал по берегу.
– Эй, – крикнул ему Муханов, когда он подгреб к берегу, – рыба пошла. Шевелись, гусиная смерть.
На полосе отмели дед и Глухой мерно размахивали руками: набирали невод. Федор с гвоздями в губах наколачивал на корме одного неводника дощатую платформу.
…Было часа два ночи, когда они на двух лодках отправились вниз по течению, на облюбованное дедом место. Рассеянный свет лежал над Китамом. В этом свете лица у всех казались расплывчатыми, как на плохой фотографии.
– О господи, господи, – молился дед. – Не было бы коряг на дне, попортим невод-то. Дикое тут дно, неизвестное, не то что у нас.
На месте дед долго ходил по берегу и сокрушался:
– И бревна ведь могут быть, топляки и кочки, ох, дикое днище… – пока Славка Бенд не сказал:
– Молиться, дед, будем или начинать?
Дед огрызнулся, но скомандовал Глухому садиться за весла, остальные-то все тумак тумаком – выгребут вдоль течения. Все остались на берегу, поддерживая сизалевый канат. Глухой греб поперек реки, и дед взмахами скидывал невод, отделяясь от них бусинами поплавков. Они, казалось, уплыли совсем далеко, когда дед махнул рукой:
– Пошли!
– Давай, – сказал Федор.
Они потянули за канат, который вначале шел легко, а потом все труднее и труднее, так что ноги на ходу вдавливались по щиколотку в еще не просохшую после половодья глину. На том конце невода гнулся над веслами Глухой, а дед на корме трогал натяжение каната, видно, все молился, чтоб не было коряг, топляков и коварных кочек. Потом так же по взмаху дедовой руки они остановились, и Глухой стал загребать. Поплавки теперь выписали на реке параболическую кривую, и в центре их белел пенопластовый круг. Все смотрели на эту кривую, и Муханов сказал:
– Во какую спираль нарисовал командир наш.
– Спираль, ха, – как эхо откликнулся Толик. Мимо просвистела стайка уток. Толик машинально дернулся назад, где у него лежало ружье, но все-таки остался на месте. Славка Бенд нетерпеливо переминался с ноги на ногу, и всем передавалось его нетерпение.
– Чего стоите! – заплакал на лодке дед. – Подводи ближе! Медленнее. Стой! Подводи!…
Началась суматоха. Дед причитал и ругался тонким голосом, все метались, мешая друг другу. Только Глухой стоял в стороне и дрожащими руками вынимал пачку «Прибоя».
Наконец крылья были выбраны на берег, и показалась мотня в облаке сора и грязной воды. Внутри мотни бурлило и ходило ходуном.
– Есть! – резко сказал Славка. – Есть, язви ее в душу.
– Килограмм двести будет, – сказал успокоившийся дед.
Рыбу вытряхнули на берег, и она грудой зашевелилась на земле: мерные двухкилограммовые гольцы, длинномордые нельмы, серебристые чиры. Основную массу составлял голец.
– Ходовая рыба, – определил дед. – Давай, ребята, второй замет готовить. Ты, Федя, с Глухим набирай. Я посижу.
И oпять Федор и Глухой мерно взмахивали руками, переговариваясь односложно, как говорят люди, делающие согласованную работу. Дед сидел, гадая, будут ли коряги на следующей тоне, остальные перекидывали рыбу в лодку.
– Ах, гнида, – ласково разговаривал Славка с трепетавшей в руках нельмой. – Ах, гнида, попалась, – кидал ее в лодку и опять: – Ах, гнида…
С низовьев пришел несильный туман и как циркулем очертил видимое пространство метров на триста вокруг. Из тумана вырывались утки и боязливо проносились мимо людей.
Они сделали в эту ночь четыре замета, на последнем все-таки зацепили донную веревку.
– Тяни, – сказал Славка, но дед взвыл и кинулся отнимать канат. Смешно было, когда он грудью встал на дороге пяти здоровых мужиков: птица-мать, защищающая птенца, скряга, преградивший дорогу громиле, барьер по защиите священных прав.
Пока дед выяснял отношения с корягой, рыба из этого замета ушла почти вся, но все равно они нагрузили плоскодонку выше половины, и семижильный Глухой отправился в туман отвести лодку и пригнать новый неводник. Все уселись на перекур, оглушенные усталостью.
Санька размышлял, сможет ли он вот так каждый день таскать этот невод и перебрасывать рыбу. Вспомнил: «С деньгами будешь, и руки не дрожат». Дрожат, однако, руки…
– Дед, – сказал Славка. – Деньги мимо нас проплывают, давай снова заводить.
– Устали ребятки-то, устали, видишь? – вздохнул дед.
– Давай дальше, дед, – вяло сказал Муханов. – У меня очередь на «Волгу» подходит. Давай – не умрем.
– Как все, как все, – согласно закивал дед. – Вон Федюша молчит. Чего молчишь, Федюша?
– Слушаю, – ответил Федор.
Невод заводили еще дважды. Уже наступило утро. Туман не расходился, и солнце окрасило его сверху в багровый цвет. Окончательно вымотанный дед только командовал слабым голоском и трогал рукой около сердца. Было ясно, что на сегодня хватит.
Глухой было снова уселся за весла, но Федор отодвинул его:
– Я отведу.
Глухой только глянул собачьими глазами на Федора, но весла отдал.
Кольцо багрового тумана двигалось впереди них. Все шли молча, и каждый нес свою усталость отдельно.
15
Весь июнь они утюжили неводом глинистое днище Китама. Они выходили утром часов в пять, когда солнце, еще не очнувшись от сонного блужданья по горизонту, начинало медленно карабкаться вверх и остервеневшее за ночь комарье вместе с ним набирало силу. Возвращались они вечером, когда то же солнце, покрасневшее от дневной натуги, мягко ложилось на синюю подушку гор Пырканай.
Были разные тони: удачные, неудачные и вовсе пустые. Они уже научились на глазок определять количество рыбы, еще когда она бурлила в мотне, и Славка Бенд при каждом удачном замете скрипел удовлетворенно:
– Вот и прибавили по паре десяток на рыло. Муханов же говорил:
– Еще одно колесо к моему «Москвичу».
Марка машины у него менялась в зависимости от настроения. Даже Толик, для которого рыбалка была просто приложением к охоте, глядя на лодку, заполненную рыбой, мечтал:
– Ружье куплю, эх! Тыщ пять, не меньше, самое дорогое.
– Ребята! – молился дед, – Замолчите, ребята, рыба счета не любит.
– Нишкни, дед! – властно обрывал его Славка, который с каждой новой сотней килограммов рыбы становился все увереннее и веселее.
Чаще все-таки невод выходил почти пустым, и они ждали, что в следующем-то забросе обязательно будет удача, и так до полного изнеможения. И даже короткое время, которое они отводили на сон, было беспокойным: каждый ворочался на нарах в смутной тревоге: может быть, именно вот сейчас, в эту минуту рядом с избушкой проходит небывалое стадо гольца, настоящий большой куш.
Как и все, Санька почернел, осунулся. И внутри, он чувствовал, стал уже не тем Санькой, студентиком и хлюпиком-продавцом, заворачивай покупочки. «Ладно, пижоны московские, – мечтал он во время перекура, – покажу я вам шик, ладно, законник безногий, я к тебе еще зайду осенью. Тоже мне: „Пг'ошу, не пей по утг'ам…“
Рыба кончилась сразу, как будто и не было. Зарядили бисерные ледяные дождики, и тучи чуть не цеплялись за мачту выброшенного катера. Мокрые и злые, они день за днем таскали невод без всякого результата. Это было чем-то вроде карточной игры, когда игрок уже понял свою невезуху, но все еще берет карту в надежде на сумасшедший счастливый вариант, хотя и твердо знает, что этого варианта сегодня не будет.
Однажды Толик, который не расставался с двустволкой, ухитрился убить тюленя. Они заметывали в «кутлтуке» почти у самого устья. Тюлень вынырнул метрах в десяти от лодки, и Толик, который на диво навострился стрелять за весеннюю охоту, мгновенно всадил ему заряд дроби в усатую человеческую морду. Некоторое время тюлень держался на поверхности в расплывающемся красно-буром пятне, и тот же Толик в два гребка подогнал к нему лодку и мертвой хваткой уцепился за ласт. В лодке тюлень слабо пошевелил хвостом и притих, прикрыв мертвой пленкой женственные глаза. Они выбрались на берег и пожарили на ржавом листе жести вишневую тюленью печень. Санька Канаев посмотрел на вымазанные печенкой лица и подумал: «Звереем помаленьку».
Были разные тони: удачные, неудачные и вовсе пустые. Они уже научились на глазок определять количество рыбы, еще когда она бурлила в мотне, и Славка Бенд при каждом удачном замете скрипел удовлетворенно:
– Вот и прибавили по паре десяток на рыло. Муханов же говорил:
– Еще одно колесо к моему «Москвичу».
Марка машины у него менялась в зависимости от настроения. Даже Толик, для которого рыбалка была просто приложением к охоте, глядя на лодку, заполненную рыбой, мечтал:
– Ружье куплю, эх! Тыщ пять, не меньше, самое дорогое.
– Ребята! – молился дед, – Замолчите, ребята, рыба счета не любит.
– Нишкни, дед! – властно обрывал его Славка, который с каждой новой сотней килограммов рыбы становился все увереннее и веселее.
Чаще все-таки невод выходил почти пустым, и они ждали, что в следующем-то забросе обязательно будет удача, и так до полного изнеможения. И даже короткое время, которое они отводили на сон, было беспокойным: каждый ворочался на нарах в смутной тревоге: может быть, именно вот сейчас, в эту минуту рядом с избушкой проходит небывалое стадо гольца, настоящий большой куш.
Как и все, Санька почернел, осунулся. И внутри, он чувствовал, стал уже не тем Санькой, студентиком и хлюпиком-продавцом, заворачивай покупочки. «Ладно, пижоны московские, – мечтал он во время перекура, – покажу я вам шик, ладно, законник безногий, я к тебе еще зайду осенью. Тоже мне: „Пг'ошу, не пей по утг'ам…“
Рыба кончилась сразу, как будто и не было. Зарядили бисерные ледяные дождики, и тучи чуть не цеплялись за мачту выброшенного катера. Мокрые и злые, они день за днем таскали невод без всякого результата. Это было чем-то вроде карточной игры, когда игрок уже понял свою невезуху, но все еще берет карту в надежде на сумасшедший счастливый вариант, хотя и твердо знает, что этого варианта сегодня не будет.
Однажды Толик, который не расставался с двустволкой, ухитрился убить тюленя. Они заметывали в «кутлтуке» почти у самого устья. Тюлень вынырнул метрах в десяти от лодки, и Толик, который на диво навострился стрелять за весеннюю охоту, мгновенно всадил ему заряд дроби в усатую человеческую морду. Некоторое время тюлень держался на поверхности в расплывающемся красно-буром пятне, и тот же Толик в два гребка подогнал к нему лодку и мертвой хваткой уцепился за ласт. В лодке тюлень слабо пошевелил хвостом и притих, прикрыв мертвой пленкой женственные глаза. Они выбрались на берег и пожарили на ржавом листе жести вишневую тюленью печень. Санька Канаев посмотрел на вымазанные печенкой лица и подумал: «Звереем помаленьку».