Вода фонтанчиками выскакивала из сапог, когда он подошел к ним. Мокрые волосы залепили лицо, и сквозь темные пряди их фарфоровыми бляшками светились белые Славкины глаза.
   – Дайте закурить, – спокойно сказал он. – Я свои вымочил.
   Он в несколько затяжек вытянул папиросу, подошел к лодке и тремя яростными ударами топора разбил мотор. Потом методически принялся рубить сеть.
   Они молча смотрели на все это. За все время, кроме отчаянного мухановского вопля, не было сказано ни слова.
   Славка бросил топор и, набычившись, бизоном пошел к кустам. Было тихо. Плескалась вода, да тяжело проламывался сквозь кустарник обезумевший Славка.
   – Саня, – тихо сказал Муханов, и в голосе его была непостижимая горечь, непостижимый вопрос. – Саня. Как же это? Ведь пять секунд – и похоронило бы Славку. Из-за денег? И дед умер. Из-за денег ведь умер дед. Мы же ничего не хотим – только заработать. Своими руками. Почему все это, а? Неужели пятак и смерть рядом ходят? Тогда пропади пятак, он в такую цену не нужен…

20

   Славка ушел на другой день после того, как они вернулись на рыбалку. Почерневший, худой и мрачный, он покидал в рюкзак немногочисленные пожитки, швырнул в угол драные сапоги и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
   Все смотрели, как пропадает в тундре одинокая фигура Славки Бенда.
   – Конец, – сказал Федор. – Сломался. Кто хочет уходить, пусть уходит сейчас, – добавил Федор.
   – Продукты мы взяли в долг до осени, значит, нас трое остается, пока не рассчитаемся. Без невода нам туго будет, ловить придется только сетками. Так что на деньги расчета нет. Как, москвич? – обратился он к Саньке.
   – Я не шкура, – сказал Санька. – Раз есть долг и надо отдать, значит, я остаюсь.
   С Мухановым они почти не разговаривали теперь. Казалось, что Муханов боится хоть на минуту остаться без дела. На этой почве у него возникла неожиданная дружба с Глухим. Они выставили все наличные сети на реке и целый день курсировали между ними. У них были свои разговоры.
   – Завтра надо пятую на берег вынуть, просушить, в седьмой я сегодня во-от такую дырищу заштопал. Нерпа…
   Братка, как только Муханов заменил его на проверке сетей, сразу же выключился из работы и вновь неутомимо изучал журнальные листки на обклейке стен.
   Рыба еще не возвращалась вверх по реке, и опять они ждали, ждали, ждали. Санька и Федор насаживали новые сети из полотнищ, обнаруженных у деда под нарами. Санька полюбил делать наплава из пенопласта, их требовалось многие десятки. Выпилить ножовкой брусочек, потом стесать острые края, просверлить дырку, вставить вязку и опять выпилить… Почему-то ему все время вспоминались слова графа П. К. Бобринского, написанные для истинных христиан: «Суета иссушает наш ум, и душа от нее загнивает…»
   Жил он в каком-то странном полусне. Когда надоедало делать бесчисленные поплавки, он брал ружье и уходил в тундру.
   Колдовская власть тундры входила в него через багровые закаты над хребтом Пырканай, утреннее умывание в холодной воде Китама, стук дождя в окно избушки и сернистый запах прибрежных озер на охоте. Выстрел, запах порохового дыма и теплое утиное перо в руке, теплая тяжесть добычи, кусок мяса, добытый своими руками.
   Брат Сема был далеко, все равно что в Южной Америке или в Антарктиде, но таинственная сила брата Семы доходила и сюда – Санька знал, что сможет рвануть отсюда в любой момент, может быть, поэтому и оставался.
   «Интересно, посадили Пал Давыдыча или нет?» – думал Санька и тут же забывал. Володю-аристократа он почти не вспоминал – ничтожная личность, мотылек. Когда Санька, запоздав, возвращался с охоты, бугры давали в темноте пугающую тень, как бы спрашивали:
   «Кто идет? Зачем?» И августовские нестерпимого блеска звезды мигали сверху: «Ничего-ничего».
   «Почему? – думал Санька. – Почему работяга Муханов захотел попробовать „изящную жизнь“, и у него ничего не выходит, ему не везет, а всякая шваль вроде Вовки-аристократа запросто имеет все, что хотел бы иметь Муханов?» Ему представлялась вереница каких-то легких, нагловатых, ловких людей, которые мимоходом со снисходительной уверенностью берут блага жизни. Среди них плавают твердые умные акулы вроде брата Семы, неуязвимые из-за своего ума. И представлялась ему толпа мухановых, выколачивающих эти жизненные блага ломиком на дне шурфа. И был другой мир, где жили веселые ребята гайзулинцы и те парни, что он видел в коридоре геологического управления. И был третий, пугающий мир, откуда вышли Федор и Славка Бенд, и были Глухой и Братка, живущие в полном равновесии чувств и поступков.
   «А ты?» – задавал он себе вопрос. «Белая ворона и там и тут», – сказал Федор. Может быть, брат Сема нарочно кинул ему эту идею о Севере, может быть, он сам жалеет, что лет десять назад не уехал на какой-нибудь свой север. Может быть, он сейчас сильно об этом жалеет в какой-нибудь следственной тюрьме, обритый и под часовым…
   «Ничего-о, – мигали сверху звезды. – Есть правда. Есть…»

21

   Неожиданно нагрянул Гаврилов. Походил по берегу, посмотрел на сиротливые вешала: «Так, так, прогорели рыбачки, хе-хе». Потом пришел в избушку. За чаем Гаврилов снял свое руководящее кожаное пальто и так примерно после пятой кружки оказался элементарным якутом, неутомимым чаевником.
   Разговор шел международный, вроде как про ООН. Собеседником был Федор, он умел говорить: так, два слова, а вроде и произнес целую речь.
   Потом Гаврилов отставил кружку и сказал:
   – Вот эти, – он бесцеремонно ткнул рукой в сторону «республиканцев», – знаю, в свою берлогу нацелились, а молодежь, – он одной рукой отмел всех остальных, – конечно, в город, хе, поселок – район. Так?
   Все молчали.
   – А я думаю иначе. Изба здесь стоит, гниет – раз, сети, дедово барахло имеются – второе. Все беру под себя.
   Сказав это, Гаврилов приложил так ладонь к столу, совсем как на заседании, большой человек.
   – Сделаем колхозную бригаду. Для поселка там рыбка, пастухам на строганину и тое-мое. Теперь дальше. Бригада здесь и зимует. Задача зимой – подледный лов и поставить на ноги невод.
   Сетками, конечно, и дальше ловить, до льда. Расчет – трудоднями. Как? И опять все молчали.
   – Бригадиром этого дела думаю Федора. Самый из вас серьезный человек.
   – Я, председатель, уголовник. Мне руководящие должности противопоказаны, – усмехнулся Федор. – Тут незапятнанные проворовались, куда мне.
   – Эх, – досадливо крякнул Братка. – Не туда ты, братка, гнешь, понимаешь?
   И Федор вместо того, чтобы придавить Братку одним взглядом, вдруг начал краснеть. Это было так странно и стыдно, что все отвернулись.
   – Не Тольку же нам выбирать, – сказал Братка, и Толька. простая душа, передернул с недоумением плечами: какой из него бригадир.
   – Ладно, – тяжело сказал Федор. – Если так, то ладно.
   – Ну вот, – оживился Гаврилов. – А вшестером вам тут делать нечего. Двоих заберу. Пекарь у меня прихварывает, и школу надо штукатурить, и людей нет. До весны. Весной вернутся.
   И опять стало ясно, что если двоим идти в поселок, то, конечно, Муханову и Саньке, ибо именно они и есть двое, так сказать, естественная спарка.
   – Мне что, – сказал Муханов. – Я всю жизнь колхозник, – и посмотрел только в сторону Глухого, вновь обретенного друга, товарища по труду.
   «Стружка, – подумал Санька, – вот так пенка получилась, неожиданный поворот. Узнает брат Сема, что я в колхозе, вся Москва три дня хохотать будет…» И решил: «Уйду!»
   Но странная неуверенность держала Саньку. Как будто его, Саньку Канаева, ждет шикарное жилище – мечта во сне, ключ в руке – сделай шаг, а он среди старого хлама, старых стен какой-то развалюхи и не может сделать этого шага, ибо старые стены здесь – это ты, это теперешняя, какая бы ни была, но твоя жизнь. А неизвестно, что ждет в этой мечте. Может, и нет там никакой жизни.
   В смутном этом состоянии Санька осторожно спросил Муханова:
   – Не светит нам в колхозе, старик. Может, поищем другое?
   И мрачный Муханов мрачно и зло ответил: – Светит, не светит… Все фонарики ищешь? Я тоже за колесами да за фарами гонялся. А как видишь, нету фар у моей машины. Только фонари во лбу, когда об стенку стукнусь: штрафбат, шурфы, дед. Нету фар.
   Сказал и вроде как отодвинулся от Саньки поскучневший Муханов. Все тот же, рыжий, свой, но уже отодвинутый. Санька чувствовал это и думал о том, что год позади и нет ничего, все остается нерешенным, даже мерцающие перспективы вроде перестали мерцать, а ведь он искал их на дне шурфа и в рыбацкой сетке, и черт его знает где. И еще он боялся, что Муханов отодвинется совсем, уйдет. В одиночку Саньке в этих краях не жить. Тогда одна дорога – назад, битым щенком, и тогда, уж это он чувствовал точно, не уйти ему от мертвой ухмылки Пал Давыдыча.
   – Ты колхоза не трусь, Санек, – сказал Муханов. – Страшного нет. Я знаю.
   – Да, – сказал Санька. – С телеграммой я обожду. Они быстро ведь ходят, телеграммы.
   И им стало легче, оттого, что все решилось на какое-то время, не надо думать, поживем – увидим, они даже ухмыльнулись друг другу.
   – Саня! – сказал Муханов и хлопнул его по плечу веснушчатой лапой. – Успеешь ты в свой вертоград. И меня возьмешь. Может, там я найду свои фонари. Возьмешь?
   – Возьму, – сказал Санька.
   – Нет, – невесело усмехнулся Муханов. – Да ладно. Я с Мухановым Колькой не пропаду.

22

   Их поселили в странном доме круглого облика. Муханов даже решил обойти его кругом, чтобы проверить, точно ли он такой круглый. Комната, однако, оказалась квадратной.
   Вселял их бледный, озабоченный, как все завхозы мира, завхоз Голощенко.
   – Вот, – сказал он. – Вселяйтесь. В соседней комнате – пекарь Людвиг. Хороший человек. В другом отсеке этого цилиндрического жилища – фельдшерский пункт. И сама фельдшерица. Хм. Я ушел.
   «Тут отсек, там отсек, – подумал Санька. – Будем жить, как в подводной лодке».
   Бледный Голощенко ушел и унес свои завхозовские заботы.
   Они сели на голые сетки пружинных коек и стали осматриваться. Цветные, черно-белые, силуэтные, графические, в рост, профиль, анфас и такие, что виден глаз да кусочек уха, изображения слабого пола украшали стены. Видно, жили здесь до них тоскующие холостяки. Ассортимент журналов был невелик: «Огонек», «Смена» и еще «Молодой колхозник». Особо близкие холостяцкому сердцу фото были, видимо, унесены: белые квадраты и дырки от кнопок на штукатурке. Один курил «Приму», другой – «Беломор»: под койками те самые, известного происхождения, окурки – человек, засыпая с сигаретой в руке, машинально кидает ее на пол, нет сил дотянуться до пепельницы. Кто были эти ребята, куда ушли, куда унесли изображения щекастых доярок, балерин и пышущих здоровьем горнолыжниц? Может, тоже ушли, как ушел лимонный Славка. Может, сломались.
   И куда, интересно, они с Мухановым понесут отсюда свои обшарпанные чемоданы, которые тащили на веревочных лямках с Кертунга, везли на тракторных санях и запихивали под нары на дедовой рыбалке.
   – Саня, – сказал Муханов. – Когда попадешь на «губу», главное – не унывать, и к вечеру будет порядок. Друг-часовой подкинет курева, потом другой бедолага пронесет картишки, повар на дно котелка запрячет такое, что и комбату не снится.
   – Да, – сказал Санька. – Интересно, что за комики тут до нас жили?
   – Плотники, – убежденно ответил Муханов. – Плотники с длинными топорами. Построили эту деревню, взяли калым и понесли топоры дальше – другую деревню строить.
   Муханов вдруг предостерегающе поднял палец.
   В коридорчике, разделяющем отсеки, простучали легкие шаги, стукнула дверь, потом что-то пошуршало, подвигалось и опять – дверь.
   – Пойдем, – быстро сказал Муханов. – Мы же забыли проверить форму дома, – и тут же выскочил в коридор. Коридор, однако, был пуст.
   Они вышли на улицу и стали обходить циркульный дом и, когда замкнули круг, увидели, как из двери выходит что-то в сиреневом импортном плащике, что-то круглолицее с вишневыми хохлацкими глазами. Санька остановился, как ударенный током, настолько непривычен был весь этот набор из глаз, губ, плащика; и суетный грубый год Санькиной жизни вдруг отошел назад, и сладко заныло сердце.
   – Ах, – сказала она, – соседи.
   Плащик стал удаляться в сторону поселка. И тут Санька, еще не пришедший в себя, увидел, как Муханов странной, какой-то даже неестественной для человека походкой уже перемещается следом и что-то баритонит, – никогда Санька не слыхал у Муханова такого чарующего тембра, такого баритона.
   Шевелюра Муханова вдруг приобрела даже оранжевый цвет, и на миг Саньке показалось – со спины он не мог видеть точно, – что от мухановской улыбки солнечные зайчики прыгают по темному торфу чукотской земли.
   Плащик стал удаляться медленнее. Через минуту они стояли рядом, Муханов и фельдшерица, и Муханов говорил и размахивал руками, а она уже смеялась, закидывая голову, милая простушка.
   Санька двинулся к ним. Муханов нес обычную тарабарщину незатейливого уличного знакомства, но столько было неудержимой силы в этой тарабарщине, что фельдшерица смотрела на Муханова с нескрываемым изумлением и все смеялась, смеялась.
   Вблизи девчонка оказалась и вовсе простой, так – молодость, зубы, глаза и этот плащик: наверняка окончила медицинское училище в какой-нибудь Кондопоге или Сызрани, и только один бог да Министерство здравоохранения знают, каким ветром занесло ее в это гиблое место, дикое село, что построили плотники с длинными топорами. Санька вспомнил, как покоряли они с братом Семой надменных столичных красавиц, и попытался влезть в разговор. Но ни черта у него не получалось. Мухановский поток красноречия все нарастал, и фельдшерица даже вроде так и не посмотрела на Саньку. И в то же время сам Мухаов как-то неуловимо, – черт его знает, как это у него получалось, раз он стоял на месте и говорил, – но все оттеснял и оттеснял Саньку, и Санька очутился уже метрах в пяти, и ему ничего не оставалось, как брякнуть помимо воли:
   – Ладно. Пойду посмотрю деревню.
   Даже жест такой сделал, как бывало: сигарета между пальцами, небрежный взмах «пойду прошвырнусь», и, уже удаляясь, даже сказал самому себе, как тоже бывало в случае неудач в той жизни: «Ничего особенного. Мухановский товар». И даже убедил себя в этом. В общем позор был полный, в полном законченном варианте.
   Санька шел по поселку, месил сапогами черный торф, пока не увидел вывеску «Магазин». «Зайду», – решил он.
   Магазин был пуст. В неправдоподобной тишине смотрели на Саньку ряды консервных банок, тюки и кипы какого-то текстильного барахла на полках. Две запыленные витрины с галантереей мерцали мутно и пыльно.
   «Как во сне», – подумал Санька. В это время тихо, так же, как во сне, заскрипела где-то дверца, и оттуда выплыла, не вошла, а выплыла бесшумно женщина в домашнем цветастом халате, в дебелой упругости сорока своих лет, – продавщица.
   – Ха, москвич! – сказала она.
   – Во! – удивился Санька. – По портрету? Как артиста?
   – Все знаем, – загадочно сказала продавщица, бесцеремонно разглядывая Саньку. – Домов-то двадцать. Людей меньше. А рыжий где?
   – Любовь нашел, – отшутился Санька. – Рыжие сразу находят.
   – Людка, – утвердила продавщица. – А ты ничего, красивый. Правильно говорили.
   – Если бы десять минут назад мне это сказали, – снова пошутил Санька.
   – Людка! – опять утвердила продавщица. – Не на ту, голубчики, напали.
   Она все разглядывала и разглядывала Саньку, потом вдруг сказала:
   – Заходи!
   Санька нырнул под прилавок, двинулся за могучей цветастой спиной и очутился в дощатой комнатушке: фактуры наколоты на гвоздиках, счеты, стол, скамейка с одной стороны, дощатый же топчан – с другой, В углу – печь.
   – Подожди, – сказала продавщица и, загораживая спиной стол, стала убирать в сумочку что-то. Санька краем глаза заметил какие-то фотографии с оборванными углами, письма, тесемки, обрывки.
   – Садись, – сказала наконец продавщица и сама тяжело опустилась на топчан, а ридикюльчик свой положила за спину и так прижала его к стенке, как будто Санька мог выдернуть его, заглянуть внутрь подержанной клеенки, украсть тайну. Санька сел на скамейку. Продавщица все разглядывала его, и сам он смотрел: твердое, чуть обрюзгшее, красивое лицо, и мрачная сила была в глазах.
   «Господи! – подумал Санька. – Да она же пьяна».
   – Верно, – сказала продавщица, будто читала его мысли. – Выпила. Надо было. Ты пьешь?
   – Еще как, – сказал Санька.
   – Привираешь, – сказала продавщица. – Достань за занавеской. Спирт там, вода и прочее. Быстро.
   Они выпили по стакану разведенного спирта. Санька начал хмелеть, но продавщица все оставалась такой же – красивый, подержанный временем монумент в цветастом халате.
   – Меня Зина зовут, – сказала она. – За глаза Зинкой. Рыжий придет?
   Санька пожал плечами.
   – Зачем? – спросила Зина. – Зачем вы, молоденькие, здесь? Люда эта приехала. Хорошая девочка. Вы двое. Сюда убегают. В ваши годы зачем убегать?
   – Мы не убежали, – сказал Санька. – Мы прибежали.
   Но цыганские продавщицыны глаза смотрели на Саньку с гипнотизирующей проницательной силой. Она покачала головой.
   – Деньги! – сказала она. – Совесть потерять прибежали. Налей!
   Они выпили снова, и Зинка сказала:
   – На моей работе, да с этими чукчами я могу миллионером быть. Травяной, доверчивый народ. Но нет у меня ничего, кроме моей зарплаты… – Она недоговорила, а так еще плотнее прижала к стене свою заветную обшарпанную сумочку с неизвестными в ней секретами. – Вот за что меня уважают, хотя и зовут за спиной Зинкой.
   Санька чувствовал, что он шалеет от спирта и немигающего Зинкиного взгляда. «Этот невероятный мухановский финт с фельдшерицей. Зинка здесь почему? Убежала от суда, как я?» А Зинка зловеще подняла палец:
   – Помни! Народу здесь мало. Разные есть. Умные есть, глупые, посреднике. Но сволочей нет. Сволочи здесь не жить – ничего здесь не скроешь. Все на виду. Так и рыжему передай… Теперь уходи, москвич.
   Санька снова шел по торфяной безлюдной улице, голова кружилась. Улица все так же была безлюдна. Белые кубики домов стояли по сторонам, и внимательные их окна смотрели на улицу и на Саньку.

23

   Людвиг.
   Он зашел к ним вечером при костюме и с коньяком. Фигура дышала торжественной учтивостью. Торжественнее всего был костюм – изделие стародавних лет с ватными плечами и широченными брюками, но, черт возьми, это был великолепный костюм, и сам Людвиг, французского облика человек, был великолепен.
   – Вот, – сказал Людвиг. – Я зашел… Лимона, к сожалению, нет. Здесь коньяк принято пить под шпроты.
   – Пойдет, – рассеянно сказал Муханов. – Какие там лимоны.
   Людвиг сходил в свою комнату и принес три кристально чистых стакана.
   – Я вымыл их с содой, – сказал он, – коньяк любит очень чистую посуду.
   – А, чего там, – снова откликнулся Муханов. – Какая посуда.
   Чопорная костюмная Людвигова церемонность придала тон их первому вечеру в этом поселке. Сдержанная беседа взрослых людей. Санька, еще не опомнившийся от продавщицыного спирта, изо всех сил старался не быть пьяным, и даже Муханов, весь какой-то взъерошенный, весь внутри себя, держался.
   – Вы из Прибалтики, да? – спросил он. – А сюда как?
   – Вам не понять, – строго ответил Людвиг. – Вам ничего, ребята, не понять.
   – Мы что, чурки? – обиделся Муханов.
   – Не те слова. Не то, – покачал головой Людвиг. – Человека можно обстрогать до чурки. Но обычно человек – больше.
   Людвиг достал коробку «Казбека», с легким таким поклоном предложил Муханову и Саньке.
   «Сейчас, – думал Санька, хмелея от папиросы еще больше. – Сейчас мы о тебе все узнаем, старина де Голль».
   – Мне было 22 года, и у меня был свой пароход, – сказал Людвиг. – Достался от отца. Маленький старый пароход, но в то время это значило много. Вот. – Он достал бумажник и вынул оттуда желтую, твердого картона фотографию. Причал, борт судна с какими-то разводами, и на фоне борта высокий светловолосый парень с победными глазами, в морской фуражке. – Когда перед войной советские войска занимали Латвию, мне предложили огромные деньги за рейс в Гамбург. Я согласился. Я был отчаянным, молодой человек. Я твердо хотел быть хозяином, организовать свою «Кунард Лайн». На всех океанах мои пароходы. Нас несколько раз обстреливали, но пассажиры, которые дали большие деньги, говорили: «Гамбург», и я шел.
   В Гамбурге у меня пароход отняли. Я обиделся на немцев и перешел границу Франции. Потом попал в Африку. Воевал с Роммелем, был в иностранном легионе. У меня французские ордена, звание. Говорят, помогало, что походил на одного их генерала. Нет, просто я верил в свою звезду и ни черта не боялся.
   После войны я вернулся, хотел забрать родных и жить во Франции. Их никого не было, немцы убили всех, узнав, что я воюю с их Роммелем. И вот тогда я понял, чем была эта война. В Африке были игрушки. Я попросил советское подданство. Мне его дали. Смутное было время – одни латыши стреляли в других по лесам. Раньше их убивали немцы, теперь они – друг друга. Я боялся, что меня арестуют: бывший капиталист, помог бежать сотне других, приехал из империалистической державы. Я не мог видеть, как латыши убивают друг друга.
   Я пошел в ЧК и сказал: знаете, я не шпион и не враг. Но я не хочу, чтобы меня ссылали. Давайте, я сам поеду туда, куда ссылают, – мне все равно, куда ехать. Мне сказали: «Езжай. Езжай куда хочешь. Ну, сказали, езжай на Север».
   Я поехал на Север, потом попал сюда. И, знаете, я часто думаю: вместо Гамбурга мне надо было сразу ехать сюда.
   В этом нет странного, ребята. Я не совсем маленький человек. Море, Африку, почет, деньги и смерть я трогал своими руками. Но вот на старости лет из всех нужных дел я могу вспомнить только одно: хлеб, который я пек здесь людям. У любого, большого и малого, корабля есть своя гавань. Моя гавань была здесь, а я не знал этого ни в Гамбурге, ни во Франции, ни в Алжире…
   Людвиг замолчал, потом спокойным таким жестом вынул из нагрудного кармана аккуратнейший платок и спокойно же приложил к уголкам глаз.
   – Я пьян, – сказал он. – Пьяные часто плачут. Наверное, я видел в своей жизни сотни плачущих пьяных мужчин.
   – Вот, Саня, – сказал с мечтой Муханов. – Свой пароход, вроде мотоцикла. Африка. Французские ордена. А мы живем с тобой, как утки в осоке. Только осоку и видим.
   «Кошмар, – чуть покачиваясь на стуле, думал Санька. – Да тут зоосад какой-то. Одни сбегают, другие прибегают, третьих присылают. Иллюзион».
   В это время стукнула дверь, и, как глас судьбы, как трезвое воспоминание о жизни в этом сумасшедшем дне, вошел председатель Гаврилов.
   Прищуренным якутским взглядом он окинул стол и сказал зловеще:
   – Уже! Успели! Шустрые вы, ребята.
   – Да, – радушно улыбнулся Людвиг. – Я знакомился с этими хорошими молодыми людьми.
   – Знакомились мы, – юродивым тоном промямлил Муханов.
   И пьяный Санька по этому тону, по мухановскому голосу понял, что сегодня что-то стряслось, ликует сегодня Колька Муханов. Так бывало на Кертунге после дня хорошей работы, когда Пустые гвозди давал план и они вышибали не только норму, но и прогрессивку, и жизнь становилась яснее. В такие дни Саньке после возни с воротком и ломиком хотелось одного: поесть тушенки и залечь на нары, а в Муханова как бес вселялся, он начинал прикидываться дурачком, по очереди заводить всех ребят из балка.
   Гаврилов потряс пустую бутылку:
   – Еще есть?
   – Есть, – ответил Людвиг. – Имеем в запасе еще одну.
   – Тащи.
   – Да, – снова смиренно сказал Муханов. – Будем знакомиться еще.
   Гаврилов ничего не ответил на мухановское нахальство, налил полный стакан. Выпил и заблестел узкими глазками.
   – Вы, ребята, умные, или живете, как грибы под деревом, просто так?
   – Да ведь как сказать, – не сказал, а пропел Муханов. – У нас в Муроме говорят: «Гриб – он ежели, то тоже…»
   – Врешь, – перебил его Гаврилов. – Эту поговорку ты сейчас сам выдумал. Дело так. Деньги сейчас вам платить буду я. Должен я знать – кому плачу?
   Коньяк совсем сильно ударил Саньке в голову, и в этой странной обстановке, в странных каких-то местах, в круглом каком-то дурацком доме он чувствовал себя хитрым-прехитрым зверем, мудрым таким змием, который знает и понимает все.
   – Может быть, лучше сказать за что и сколько? – многозначительно сказал он.
   – Нет! – отмахнулся Гаврилов. – Не так давно прислали мне ветврача. Институт. Высший специалист. Я в слезы. От радости. Давай, говорю, лечи оленей, учи моих пастухов по науке. Они темные люди и оленей, говорю, пасут, как их в каменном веке пасли. «Я оленей в глаза не видал, – отвечает мне высший специалист. – Может, маленьким в зоопарке видел. Не помню. Я коневод. Здесь что, лошадей нету?» – «Нету, говорю, езжай обратно». И заплатил я ему за дорогу туда-сюда от Мелитополя и еще месячный оклад.
   – Повезло специалисту, – ухмыльнулся Муханов.
   – Глупый ты, – сказал Гаврилов. – У меня в стадах 12 тыщ голов оленей. И пасут их эти самые темные, темные старики. Живут в ярангах, как миллион лет назад, и зарабатывают деньги, каких вы в глаза не видали.
   – Это так, это так, – согласно кивал головой Людвиг.
   – За что старикам такая везуха? – спросил Муханов.
   – Потому что люди эти имеют страшную привычку и специальный ум, – грозно сказал Гаврилов.