Возьмем начало пролога к "Пиру на пепле", строки, где Бруно обещает де Мовисьеру возможность быть "софистом с Аристотелем; философом с Пифагором; смеющимся с Демокритом, плачущим с Гераклитом" 2.
   После этих строк идет вполне раблезианское нагромождение причудливых эпитетов. Но не это здесь наиболее интересно. "Карнавальные" жанры, ставшие истоками стиля Рабле, характеризовались нагромождением бытовых, пиршественных, бранных, физиологических эпитетов в причудливых сочетаниях с религиозными. Такое сочетание снижало последние и дезорганизовывало всю средневековую иерархию понятий.
   У Бруно {190} мы встречаем несколько иную стилевую особенность. Он смешивает и нагромождает гуманистические реминисценции, так что снижается содержание упоминаемых философских направлений, он смешивает обрывки силлогизмов с бранными эпитетами, воспоминаниями, метафорами, макароническими пародиями. Все это приводит не только к некоторому логическому выводу, но и к психологическому эффекту, к дискредитации гуманистического педантизма и еще больше к дискредитации богословской схоластики и канонизированного перипатетизма. Если иметь в виду, что понятия и намеки, которые считались позже непристойными и грубыми, в XVI в. еще не потеряли публицистического звучания, то грубость сатиры Бруно нужно рассматривать как существенную компоненту его идейной задачи.
   Таким образом, грубая сатира, карнавализирующая схоластику и педантичную эрудицию, вытекает не из личных особенностей Бруно (во всяком случае не только из личных), а из логики и психологического подтекста идейной борьбы Чинквеченто; она становится не биографическим, а историко-научным фактом.
   То же можно сказать об отмеченных Ольшки автобиографических вкраплениях в полемическую и дидактическую ткань диалогов. Логическое мышление в собственном смысле теряет личный характер: даже самому мыслителю оно кажется цепью однозначных, не зависящих от особенностей его психики выводов. Еще более это относится к стилю мышления экспериментальной науки; открытие ученого представляется ему описанием объективного процесса. Интуитивное мышление не объективируется в такой большой степени. Особенно если результаты интуиции должны не только дать образ истины, но и разрушить психологические препятствия для ее постижения. Таким образом, и указанная особенность "Диалогов" Бруно имеет не биографическое, а историческое значение.
   Ольшки рассматривает издевательства и перуны против педантов в диалогах Бруно по преимуществу в биографическом и психологическом плане. Образ педанта - собирательный образ раздражавших Бруно противников. По-видимому, в основе такой, на наш взгляд, неправильной или во всяком случае неполной трактовки лежит несколько узкое определение культурной роли {191} появившихся в XVI в. сатирических пародий на латынь и педантов-латинистов.
   Они стали особенно частыми и интересными в макаронической поэзии на рубеже XV и XVI вв. Ольшки исключает из комплекса антитрадиционализма пародии, в которых не только высмеивается ученая латынь, но также пародируется и искажается литературная речь в целом. Сюда относятся известные макаронические поэмы Фоленго. "Ни эпос Фоленго, ни посвященные пьянству, обжорству и разврату поэмы его предшественников не были выражением враждебности к латыни и привязанности к родному языку" 3.
   Соответственно образ педанта в макаронической поэзии не является мишенью для ударов антитрадиционализма. Иное дело - поэзия Руццанте с четким общественным прицелом.
   У Бруно есть характеристики действительно собирательного образа ученого-педанта и есть филиппики против педантов, обязанные стилевым особенностям диалогов, полемическому задору, личным антипатиям. Ольшки выносит эти филиппики за пределы того, что внесено Бруно в науку и культуру следующего периода. Но все дело в том, что "пародирование, превратившееся в самоцель", сохранило свою литературно-историческую функцию. Оно осталось в рамках "карнавальной" стихии в целом. Историческое чутье M. M. Бахтина и его концепция позволяют в данном случае точнее понять действительный смысл издевательства над педантами у Бруно.
   Ольшки рассматривает комедию Бруно "Подсвечник". В ней ученый-педант Манфурио оказывается жертвой шайки, которая его грабит, избивает, подвергает непрерывным мучениям, пользуясь самодовольной глупостью жертвы.
   "Но ученому, - говорит Ольшки, - в комедии не противопоставлены, как у Руццанте и у прочих авторов комедий, природный разум, буржуазный рассудок, народное остроумие; ему противопоставлены самые низкие страсти черни большого города, утонченная хитрость опытных преступников. Раздражение и отвращение, необузданная жажда свободы и бурный темперамент исковеркали традиционные мотивы и типы комедии, превратив их в отвратительные карикатуры. Манфурио и его {192} приключения представляют поэтому выражение настроений и страстей, волновавших философа в начале его писательской деятельности, а не истинные символы духовного состояния и культурных потребностей широких масс" 4.
   "Настроения и страсти, волновавшие философа в начале его писательской деятельности", противостоят "истинным символам духовного состояния".
   Первые принадлежат биографии Бруно, вторые - истории человеческой мысли. Но это противопоставление падает, если подойти к комедии Бруно и к фигуре Манфурио со стороны "карнавальной традиции". Злоключения Манфурио очень созвучны несчастьям, обрушивающимся на аналогичных героев народных комедий, и многократным избиениям агеластов в романе Рабле.
   Эти злоключения - тоже "символы духовного состояния и культурных потребностей широких масс". Но только более общие символы общих культурных потребностей. Перед нами непосредственно связанное с внутренней, неявной тенденцией карнавального глумления над агеластами противопоставление авторитарной культуры, "серьезной", надутой, угрюмой и статичной, с одной стороны, смеховой, разрушающей авторитарно-традиционное мышление, новой культуре, рационалистической по своим скрытым пока устремлениям - с другой.
   Узкое противопоставление педанта-латиниста представителям повой науки и более широкое противопоставление авторитарно-канонического и рационалистического строя мысли слились в творчестве Галилея. Здесь представителями рационализма и канонизированной мысли становятся ученые с определенными физическими и космологическими взглядами.
   Им не нужен язык символов, не нужна гротесковая гиперболизация, не нужна символически-персонифицирующая дискредитация противоположных взглядов. В "Диалоге" Галилея Сальвиати и Оагредо побивают Симпличио не метафорами и не символически-персонифицирующим глумлением, а мысленными экспериментами. Сам Симпличио - наследник карикатурных педантов XVI в., но облагороженный, иногда наивный, всегда толерантный и в сущности весьма обаятельный. Облагороженный, смягченный и "рационализированный" намек на былые злоключения педанта - отлив, который задержал Симпличио, когда перипатетик {193} стремился во дворец Сагредо5.
   Комический символ здесь уже не персонифицирован, смешное состоит в том, что Симпличио задержало явление, которое, по мнению Галилея, опрокидывает его взгляды. Конечно, тонкая и лояльная усмешка Галилея связана со стилем его произведений и стилем его мышления. Но она связана и с новой культурно-исторической задачей. Рационалистическое мышление обрело свой собственный - механико-геометрический - язык и свой собственный метод научного доказательства. Конечно, не сразу: аргументы Галилея адресуются не только разуму, но и чувству; психологический подтекст "Диалога" и "Бесед" бесспорен. Но это уже подтекст. У Бруно, напротив, логическая схема была подтекстом.
   Стиль Галилея казался Декарту слишком неупорядоченным. Но по сравнению с Бруно он кажется памятником другой эпохи. Это действительно была другая эпоха, несмотря на очень небольшой хронологический интервал. Особенно архаичными по стилю выглядели уже в начале XVII в. итальянские диалоги Бруно.
   Ольшки отмечает первостепенное значение итальянских диалогов Бруно для понимания его внутреннего мира, большее, чем биографическое и психологическое значение латинских произведений. В последних требования традиционного стихотворного метра, мнемотехнические задачи, гуманистические заимствования из латинской поэзии связывают огненный темперамент и необузданную фантазию Бруно. Напротив, в итальянских диалогах темперамент и фантазия Бруно ничем не связаны. "Ни один мыслитель, - говорит Ольшки, никогда не обнажал так открыто всю подпочву своих идей и побуждений, которым он повиновался. По сравнению с ними, например, автобиографическая и исповедническая литература мистиков и философов, начиная с Августина до Декарта и далее, производит впечатление художественно стилизованной, диалектически размеренной и литературно приглаженной. В диалогах же Бруно все находится еще в процессе становления, все представляет еще первозданный хаос, бурное чередование мыслей и настроений, не всегда упорядоченных размышлением или углубленных рассуждением" 6.
   В итальянских диалогах обнажается не только мысль философа, но и "поток сознания", неупорядоченная, {194} несистематизированная вереница сменяющихся настроений, неожиданно возникших гипотез, воспоминаний, полемических атак, поэтических образов.
   Что представлялось следующему поколению особенно архаичным - это изобилие аллегорий. Они казались нарушением точного и ясного изложения, соответствующего строго каузальному характеру новой науки. Бруно в этом отношении - во власти средневековой традиции.
   Но аллегории Бруно соответствуют оппозиционной и народной струе в средневековой культуре - карнавальной традиции.
   Это - средневековая форма протеста против Средневековья; это новый круг идей, который еще не нашел новой формы. Кругу позитивных идей нового времени соответствовала прежде всего математическая форма поисков и изложения физических закономерностей, а в литературном стиле - четкая и ясная проза Галилея. У Бруно этого не было. Его стиль соответствует исторической задаче разрушения перипатетизма без систематической позитивной разработки новой картины мира. В космологии Бруно уже нет системы естественных мест, центра и границ Вселенной, но еще нет локальных критериев движения. В литературном стиле Бруно уже нет средневековых аллегорий, утверждающих статичную систему средневековых канонов, но еще нет нового, неаллегорического изложения. Его аллегории служат разрушению системы средневековых понятий.
   Наряду с аллегорией Бруно широко пользуется включением в традиционную форму чуждого ей идейного содержания. Очень характерен для этой особенности стиля Бруно диалог "О героическом энтузиазме".
   Мысль об эмоциональном подъеме как условии и, более того, основном пути постижения абсолютной истины была высказана Платоном как мысль о "познающем безумии". Бруно развил эту мысль, ввел усложняющие конструкции (13 форм "познающего безумия") и изложил все это в чрезвычайно сложных литературных упражнениях участников 10 диалогов. Собеседники читают стихи, иногда сочиненные Бруно, иногда взятые у Тансилло. Они комментируют эти стихи, находят в них аллегории, скрытый смысл, раскрывают этот смысл. Любовные и придворные мадригалы теряют конкретный характер и становятся тайнописью.
   {195} "Мифологические аллегории, аллегорические олицетворения, буколические мотивы, галантные намеки, жеманные вычурности, придворные церемонии, остроумные антитезы, поэтические формулы - словом, весь арсенал придворной и галантной поэзии эпохи позднего Ренессанса он использует здесь для изложения своих взглядов о небесной любви и жизни души, о мире и бесконечности, о божественном созерцании и его путях как выражении героического исступления, приводящего к очищению и богоподобию" 7.
   Ольшки говорит, что Бруно "повинуется магии антитез, во власти которых он находится и как философ, и как поэт" 8. Но нас интересует здесь рациональный и исторический смысл этой "власти антитез", которая кажется, на первый взгляд, совершенно иррациональной и чисто личной.
   Антитезы "карнавальной" поэзии обладали таким рациональным и историческим смыслом. Они обладали неявной и именно поэтому чрезвычайно органичной и большой разрушительной силой. Площадная, грубая, карнавальная струя разрушала наполненные ею традиционные религиозные каноны. Антитеза церковной формы и очень земного содержания, антитеза подчеркнутая, резкая, кричащая действовала как разрушительный ультразвук на ткань средневековой литературы. У Бруно полюса антитезы иные. Вместо традиционной церковной формы выступает традиционная гуманистическая форма, галантная и жеманная поэзия южной Италии. Вместо грубого и конкретного заполнения, характерного для Рабле и его литературных истоков, фигурирует отрицающее логику героическое умоисступление, поднимающееся к познанию бесконечной абсолютной истины.
   Острие "карнавальной" стихии направлено против канона, острие диалогов Бруно - и против этого канона, и против литературно-гуманистической традиции. Но и в том и в другом случае разрушительная сила антитезы проявляется в более глубоком и общем сдвиге стиля мышления о природе и человеке.
   "Карнавальная" стихия разрушала устойчивую официальую противоположность греховной природы человека и civitas dei. Бруно своими антитезами разрушал эту же противоположность: человек познает разумом и интуицией бесконечность. Это освобождает разум от {196} прикованности к догматам откровения. В этом - гуманизм в его более общем смысле. Но Бруно своими антитезами боролся и против гуманистической (в узком смысле) прикованности разума к книжным авторитетам, открывал ему путь к экспериментальным критериям истины.
   Для характеристики стиля Бруно существенно важно разобраться в соотношении элементов рационализма в его мировоззрении и высказанной в "Героическом энтузиазме" и в других диалогах апологии интуиции.
   При переходе к классической науке логика Аристотеля должна была уступить роль основного аппарата науки иным путям постижения истины. Она уступила эту роль логике, обладавшей бесконечным числом оценок для характеристики движения тела, логике, переходящей в геометрию, логике дифференциального представления о движении. О таком логическом алгоритме Бруно не знал, а его прообразы, существовавшие в древности, в средние века и в XV-XVI вв., он отвергал.
   Представление о бесконечно малых расстояниях и длительностях и об их предельных отношениях было основой рационального постижения бесконечности бесконечного числа состояний движения, подчиненных всеобщему закону, Рационального метода для перехода от конечных величин к бесконечно большим расстояниям, к бесконечно большому мировому пространству у него также не было. Чисто качественная, основанная на сопоставлении нетождественных объектов логика Аристотеля не давала выхода в бесконечность. До появления дифференциального представления, до возрождения Архимедовой линии, до конструирования логико-математических методов XVII в. "бунт" против Аристотеля во имя познания бесконечной Вселенной мог принять форму бунта против логического анализа, апологии интуитивного познания, апологии "познающего безумия".
   "Безумием" кажется даже неинтуитивная теория, когда она противостоит старым методам познания и вводит понятия, кажущиеся парадоксальными, не укладывающиеся в привычную логико-математическую схему. Напомним, что Бор назвал "безумной" нелинейную концепцию Гейзенберга (впрочем, "недостаточно безумной"). В XVI в., когда еще не была создана новая, неперипатетическая система логически корректных понятий и методов, отказ от перипатетической логики научного познания {197} неизбежно принял форму апологии иррационального "познающего безумия".
   Смысл запутанной, противоречивой и странной поэтики Бруно состоял в расшатывании перипатетизма. К. А. Тимирязев упоминал как-то о наборе средств, расшатывающих наследственную природу организмов и применяемых для получения большого числа вариаций и последующего искусственного отбора.
   Это называлось французским словом affoler - "свести с ума" наследственную природу.
   Аналогичная задача стоит перед наукой при переходе к принципиально новым путям познания. В частности, в этом был объективный смысл поэтики Бруно. Идея Бруно - интуитивное познание, "познающее безумие". Особенности формы диалогов, эти странные и рационально необъяснимые диссонансы и антитезы, должны раскачать (affoler) "наследственность" науки, преемственность и однотипность ее методов, дать толчок к возникновению методологического беспорядка вариаций - материала для последующего рационального отбора.
   Наряду с нагромождением метафор и резкими антитезами для стиля Бруно характерна афористичность 9. Ольшки весьма критически оценивает афоризмы Бруно:
   "Бруно часто укрывается за ними, используя их как паузы в беспорядочном течении своих мыслей. Как и у всех других авторов афоризмов, изречение вытекает и у него из отрицательного отношения к методическому мышлению и к структурной законченности своих сочинений" 10.
   С точки зрения концепции, которая проводится в этой книге, оценка афористичности Бруно будет иной. Все дело в том, что "паузы в беспорядочном течении мысли" и сама беспорядочность мысли Бруно - относительные понятия. По отношению к какому порядку мысль Бруно беспорядочна? Какого порядка нет в этих мыслях?
   В них нет статического порядка конечной Вселенной, в них нет устоявшегося жанрового и стилевого порядка, связанного с длительным развитием и литературной шлифовкой перипатетических концепций. Афористичность изложения соответствует дискретности научного мышления. Мышление Бруно дискретно в том смысле, что между отдельными формулами нет непрерывной {198} логической ткани, непрерывной цепи силлогизмов. У Аристотеля была такая цепь, и именно она объединяла его систему. Аристотель переходит, например, от центра мира к одной из сфер, не рассматривая непрерывного движения физического объекта, движущегося от сферы к центру. Но цепь логических звеньев нигде не прерывается, она непрерывна. У физиков XVII-XVIII вв. непрерывна уже не только логическая цепь, но и математическая. Последовательность математических выводов нигде не прерывается.
   А у Бруно? У него не было ни непрерывной цепи перипатетических умозаключений, ни непрерывной цепи математических выводов. Он переходил от одного тезиса к другому скачком, через логический вакуум, интуитивной догадкой. Поэтому если искать у Бруно непрерывную логическую ткань, непрерывные цепи силлогизмов, то отдельные тезисы оказываются разобщенными афоризмами.
   Изложенный взгляд на литературный стиль Бруно позволяет найти некоторые до сих пор не выявленные истоки его творчества в литературе XVI в. Ограничимся некоторыми примерами. Они относятся к народной традиции Чинквеченто, были в свое время с большой глубиной и историческим чутьем разобраны Ольшки, но последний не видел их связи с творчеством Бруно.
   В существовании в XVI в. народной традиции, неявным образом подготавливавшей рационализм и механическую картину мира XVII в., можно убедиться, знакомясь с высказываниями Бенедетто Варки. Ольшки рассматривал эти высказывания как иллюстрацию борьбы против латыни и проникновения народного языка в научную литературу. Но они интересны и в других отношениях.
   В середине XVI в. Бенедетто Варки был, вероятно, самым активным сторонником и участником популяризации науки, которая оказалась столь важным направлением идейной эволюции того времени. В 1543 г. он начал читать во Флорентийской академии лекции о Данте. Он комментировал части "Божественной комедии", где излагались физиологические, психологические и затем астрономические концепции. Отметим, что в одной из лекций об астрономических идеях "Божественной комедии" Варки заявляет, что в будущем астрономия пойдет дальше того, что знают или знали самые высокие {199} авторитеты. В XVI в. такое заявление не было тривиальным.
   Далее, Варки читал лекции о теплоте и, наконец, большой цикл лекций об Эросе - о любви как о движущей силе природы. Здесь трактовались естественнонаучные, моральные и в особенности эстетические проблемы.
   Во всей этой энциклопедической популяризации не сразу увидишь новые взгляды, противостоящие перипатетическим догматам. Но вот в рукописи об алхимии, написанной Варки в 1544 г. и напечатанной лишь через 300 лет, мы встречаем весьма решительное возражение против Аристотелевой теории падения тел. При этом Варки ссылается на авторов - своих единомышленников, в трудах которых мы не встречаем аналогичных возражении против Аристотелевой теории падения. Это иллюстрирует неявный характер антиперипатетической тенденции. По-видимому, литературные свидетельства - лишь небольшая часть или лишь отражение большой разговорной традиции. По-видимому, многие ученые Чинквеченто полемизировали с перипатетической концепцией в устных беседах и в популярных лекциях.
   В XVI в. именно в этой прячущейся от глаз историка неявной сфере больше всего распространялись идеи Коперника. Здесь в устных выступлениях и в популярных произведениях на языке народа защищалась гелиоцентрическая система в годы, когда официальная научная литература игнорировала ее или отвергала. Ольшки, отмечая эту тенденцию, приводит в качестве примера книгу "Мраморные ступени", опубликованную в 1552 г. и написанную Антонио Франческо Дони. Этот писатель, очень образованный, причем не только в гуманистическом смысле, но и в более практическом и современном, был, по выражению Ольшки, "журналистом без журнала, публицистом без убеждений, священником без веры, светским человеком без манер" 12.
   Все произведения Дони проникнуты резкой ненавистью к педантам и агеластам. В книге "Мраморные ступени" некий дух летает над крышами Флоренции, видит, что происходит под этими крышами, на улицах и площадях, слышит разговоры и угадывает мысли. Дони передает беседу на мраморных ступенях церкви Санта-Репарата, беседу группы своих сограждан, называя некоторых из них действительными именами. Здесь - сторож, аптекарь, трактирщик, поэт, {200} скульптор, токарь, сапожник и т. д. Они сохраняют профессиональные особенности речи, а беседа в целом передает общий колорит флорентийской моральной, религиозной, политической, художественно-литературной и научной мысли. Все они - люди, почерпнувшие свои знания из книг на итальянском языке.
   В этой беседе Карафулла - очень известный в середине XVI в. автор шуток, которые ходили по Флоренции, человек, которому приписывали почти все анонимные остроты,- защищает гелиоцентрическую систему. Он же, отметим кстати, излагает теорию приливов, мало отличающуюся от выдвинутой 80 лет спустя Галилеем.
   Вернемся к связи стиля Бруно и его литературных истоков с новой космологией, с идеей однородности пространства. Как уже говорилось, концепция абсолютного пространства, натянутого на абсолютный "верх" высшие сферы мироздания и абсолютный "низ" - центр Земли, приобрела в Средние века при канонизации Аристотелевых воззрений очень отчетливый религиозный и моральный эквивалент. Бахтин заметил, что в церковной и светской литературе Средневековья иерархия высшего и низшего имела не символический, а строго топографический характер13. "Высшее было действительно высшим по отношению к земной поверхности, концентрические сферы были сферами сосредоточения различных, возрастающих по мере удаления от Земли вверх религиозных, моральных и метафизических ценностей. Напротив, чем дальше вниз от земной поверхности, тем ниже положение сосредоточенных здесь существ по отношению к религиозному и моральному идеалу".
   Такое совпадение топографического и морально-религиозного "верха" и "низа" имело существенное значение для связи между картиной мира, с одной стороны, и всей системой идеологического оправдания средневекового общества - с другой.
   Последнее опиралось на религиозно-моральную иерархию, совпадающую с абсолютной топографией Аристотелевой космологии. В самом деле, ведь для Аристотеля именно вертикальные смещения по направлениям, пересекающимся в центре Земли, были абсолютными смещениями. Тяжелое тело находится в своем естественном месте на Земле и вне своего естественного места на отдаленной концентрической сфере, т. е, на расстоянии от {201} Земли. Система естественных мест, границ и центра мироздания образует каркас, на который натянуто неоднородное пространство. Поведение тела определяется его положением в пространстве - пребыванием в естественном месте или вне его. Поэтому пространство Аристотеля неоднородно вдоль радиальных линий, сходящихся в центре Земли. Напротив, горизонтальные смещения, движения, не меняющие расстояния тела от Земли, не сопровождаются нарушением или восстановлением статической гармонии бытия, на концентрических сферических поверхностях, окружающих Землю, все точки равноправны и все движения относительны.
   Когда только складывалась христианская догматика, в нее вошла античная концепция иерархии небесных сфер, впрочем не в Аристотелевой, а в неоплатонической версии. Дионисий Ареопагит, соединявший неоплатонизм с христианством, в своих (вернее, приписываемых ему) произведениях "О небесной иерархии" и "О церковной иерархии", а также в других произведениях, оказавших столь большое влияние на Эриугену, Фому Аквинского и на всю религиозную догматику Средневековья, делит пространство на иерархические круги (неоплатоническая схема) и видит в искуплений связь между ними (христианская схема). На этой основе разрослась мощная система "вертикальных" метафор, а затем - серия топографически-религиозных, топографически-моральных, топографически-публицистических описаний, достигших своей вершины в "Божественной комедии", где, впрочем, по справедливому замечанию Бахтина, "вертикальной" иерархии противостоит "стремление образов вырваться на горизонталь реального пространства и исторического времени, стремление осмыслить и оформить свою судьбу вне иерархических норм и оценок средневековья" 14.
   Представление о неоднородном пространстве (неоднородном по вертикальным направлениям) и о центре мира нельзя было разрушить без некоторого ослабления связанных с ним особенностей средневекового мышления. Абсолютизация религиозной и моральной иерархии, так тесно связанная с геоцентрической абсолютизацией пространства, подлежала дискредитации не только в логическом, но и в психологическом плане. Требовалось не только опровергнуть силлогизмы традиционной космологической концепции, но и развеять то множество {202} догматических, моральных, литературных ассоциаций, которое играло такую большую роль в абсолютистской интуиции, в интуитивном представлении о центре мироздания как абсолютном "низе" и многоступенчатом небе как абсолютном "верхе".
   Именно такая задача стояла перед Бруно. Она стояла перед всей наукой XVI-XVII вв. и была тесно связана с обобщением гелиоцентрической схемы, с переходом от, Вселенной с центром - Солнцем, к Вселенной без центра, к однородному пространству и к относительности движения как космическому принципу. Именно эта задача определяет историческое значение стиля мышления и литературного стиля Бруно. Карнавально-макаронические травестии, неканонические смещения жанров, странное и грубое в глазах педантов сближение, уподобление, иногда отождествление и почти всегда неожиданное перемешивание высокого и низкого дезорганизовало традиционную стилевую иерархию и через систему ассоциаций - традиционную топографическую иерархию.