Леля уже давно развелась, вышла замуж за какого-то немца из представительства Siemens и больше не приходила на праздники. Слава по-прежнему бывал на всех днях рождения, но, глядя на него сегодня, Ксения впервые подумала, что он старше мамы на пять лет, совсем старый, борода почти седая, лысина во всю голову, лицо в морщинах. Он как-то быстро напился и что-то горячо доказывал на кухне другим гостям, которых Ксения уже не всех помнила по именам. Они говорили о взрывах в Москве, о Березовском, ФСБ и Закаеве и, не будь это мамины друзья, Ксения добавила бы свои два цента, объяснив, как все это делается, как медиа создает события и раздувает конспирологические теории, призванные в равной степени обнажить правду и затенить ее. Как ни крути, из всех собравшихся здесь она единственная имела прямое отношение к масс-медиа, хотя гости, наверное, и не знали этого, потому что мама обычно говорила просто "моя девочка чем-то занимается в Интернете": успехи Ксении меркли на фоне блистательной карьеры, которая ждала Леву: после третьего курса уехал в Америку и внезапно из физика превратился в бизнесмена, с MBA и невообразимой годовой зарплатой.
   И вот они говорят о Березовском, Закаеве и ФСБ, Слава, который никогда не хотел, чтобы его звали "дядя Слава", Вадим (или Валера), целовавшийся с тетей Милой, дядя Коля, который никогда не возражал против дяди и любил щекотать маленькую Ксеню, а когда ей исполнилось пятнадцать, полюбил еще и целовать при встрече, прижимая к себе так, что однажды ей пришлось сказать "не надо" тем голосом, который уже тогда действовал на мужчин - без различия возраста и степени близости. Когда Ксения выросла, это "не надо" успешно заменяло ей стоп-слово, о котором так много писали на BDSM-сайтах, потому что от этого "не надо" самые отъявленные доминанты, мужчины, любящие, чтобы девушка подползала к ним на коленях, низко опустив голову и обнажив грудь, покорно подавая стек или лопатку, так вот, от этого "не надо" даже они останавливались без всяких предварительных договоренностей о стоп-слове. Неудивительно, что дядю Колю от Ксениных слов отбросило, будто она ударила его, ударила одним из тех ката, которым ее безуспешно учил в свое время Лева. С тех пор дядя Коля был подчеркнуто вежлив, но все равно провожал глазами, когда Ксения проходила по комнате.
   И вот они говорят о Закаеве, Березовском и ФСБ, а мама входит на кухню в своем зеленом платье, на высоких каблуках, с губами цвета Ксениной крови, в облаке духов и вина, входит на кухню, смотрит на них, уже совсем разошедшихся, кричащих друг на друга, будто от их слов хоть что-то изменится в этом мире, будто электрички и дома перестанут взрываться, солдаты перестанут насиловать и убивать, пули будут проходить через плоть, не причиняя вреда, как луч света через облако пыли; федералы и чеченцы вдруг перестанут делать деньги на этой войне, и боль превратится в чистую радость, счастье и любовь. Мама глядит на них, умиленно улыбается и произносит: "Какие же вы, мальчики, темпераментные... и вообще... что-то у вас есть общее, и я даже знаю - что", и потом бросает тот самый взгляд, который Ксения так хорошо помнит еще с детских лет, взгляд, предвещающий ночные вздохи, смотрит, улыбается умиленно и произносит эти слова так громко, что, наверное, слышно ее подругам в соседней комнате, бывшим или нынешним женам этих седых мальчиков, подругам, которые сами прекрасно понимают, что общего у всех этих мужчин, собравшихся здесь сегодня, что объединяет их помимо темперамента, запаха алкоголя, кризиса середины жизни, скорой старости и неизбежной смерти.
   Ксения выходит из кухни, открывает дверь в свою - бывшую свою - комнату, свет погашен, но фонарь как всегда сияет в окне, и в его призрачных лучах она видит тетю Милу, привставшую на цыпочки и увлеченно целующуюся... с кем? Какая разница, эти люди знают друг друга столько лет, что, наверное, уже не раз переспали попарно, а может, по трое или четверо. Ксения закрывает дверь, в большой комнате громкие голоса, на кухне Закаев, Березовский и ФСБ, в спальню она не решается войти, не потому, что еще действует детский запрет, а просто - было бы неловко увидеть двух пятидесятилетних людей, занимающихся любовью в постели, навсегда оставшейся для Ксении родительской, хотя отец не ночует здесь уже много лет. Но все равно, кто бы там ни был, это будет первичная сцена, думает Ксения. Оля как раз в прошлом месяце дообъяснила ей все про психоанализ, детские травмы и Эдипов комплекс - все, что не запомнилось из статей в "СПИД-инфо", прочитанных еще в те времена, когда родительская спальня в самом деле была родительской.
   Ксения проходит по коридору, шум голосов, Леонард Коэн из комнаты, дядя Коля идет навстречу, раскрывая объятия, и Ксения на мгновение сжимается от страха, потому что вдруг ясно видит, как ее правая рука входит ему в солнечное сплетение. Видение это столь явственно, что Ксения отступает на шаг, и вовремя, потому что в объятия дяде Коле уже падает Света, вышедшая из комнаты со стопкой тарелок в руках. Верхняя тарелка падает и разбивается, Ксения юркает в ванную и запирает за собой дверь.
   От отвращения, отчаяния и возбуждения ее колотит. На веревке болтаются бельевые прищепки, она выбирает зеленую и красную, потом садится на край ванны, спустив трусы и юбку. Внизу живота перекатывается теплый ком, она задирает рубашку, расстегивает бюстгальтер, закусив губу, чтобы не крикнуть, прикрепляет прищепки на соски, сначала красную, потом зеленую, закрывает слезящиеся от боли глаза, правую руку на клитор, пальцы левой - во влагалище и начинает мастурбировать.
   В эти минуты она может ни о чем не думать. Она забывает про маму и отца, забывает про редакцию "Вечера.ру", забывает про Сашу, забывает свое одиночество - и наконец боль и наслаждение догоняют друг друга, сливаясь.
   Все еще в темноте опущенных век Ксения разжимает прищепки, освобожденные соски отзываются резкой вспышкой, последней волной по всему телу, во рту солоноватый вкус, кажется, она все-таки прокусила губу. Потом Ксения открывает глаза и смотрит на знакомый с детства расчерченный мелкими кафельными квадратиками пол ванной. Темная юбка, черные трусы, две прищепки, красная и зеленая, сегодняшний "Московский Комсомолец", раскрытый на странице происшествий, смазанная фотография, крупный заголовок: "Московский маньяк убивает снова".
 
    7
 
   Я хорошо помню, как это случилось в первый раз. Как я понял, что скоро убью.
   Был вечер, я мастурбировал в душе. Струи воды стекали по коже, мой член казался мне огромным. Он разбух, словно вся кровь мира прилила к нему, в этот вечер, когда я впервые понял.
   Мне всегда было трудно кончить быстро. Разве что когда я дрочил мальчишкой, по вечерам у себя в кровати, дождавшись, пока заснет младший брат. Я представлял себе римских патрициев, сотнями насилующих своих рабынь, или варваров, на вздыбленных конях врывающихся в Рим, бесчестить и убивать. Я думаю, не я один представлял себе такое: нагота была доступна только в виде античных статуй, секс был табуирован и казалось невозможным, что женщины могут заниматься им добровольно. Потому я представлял себе индейцев, в пустыне Дальнего Запада стоящих вокруг фургона и срывающих одежду с несовершеннолетних дочерей седовласого патриарха с библейским именем. Вождь с благородным профилем Гойко Митича говорил своему заместителю - или как это называется у индейцев? - "я изнасилую младшую, а ты их мать. Потом мы поменяемся".
   Я не знал других глаголов. В моих фантазиях они никогда не говорили "выебу" - это слово казалось мне вульгарным, а слово "трахаться" я впервые услышал, когда мне было уже девятнадцать, в переводе фильма Русса Майерса "Faster, Pussycat, Kill, Kill!". Герои моих фантазий не еблись и не трахались. Они предпочитали насиловать и даже бесчестить. "Я обесчещу младшую, а ты их мать. Потом мы поменяемся". Я был книжный мальчик, ничего не поделать - мне всегда не хватало слов. Хотя я был мальчик с богатым воображением, вы помните.
   Секс был табуирован и даже само слово казалось почти матерным. В годы моей юности его писали на стенах рядом со словом "хуй" - тоже три буквы, но латинские. Трудно было поверить, что это слово существует в русском языке.
   Потом я вырос, узнал нужные слова и тепло живых женских тел. Меня считали хорошим любовником, думали: я забочусь, чтобы девушке было хорошо и потому не кончаю подольше. В годы моей молодости это ценилось. Я в самом деле долго не кончаю, но вовсе не потому, что меня так уж заботит удовольствие той, что, закрыв глаза, по-звериному стонет где-то внизу. Просто чтобы кончить, мне надо представить, как нож разрезает кожу, как кровь льется из раны, а отрезанный сосок падает на окровавленный пол. Представить содранные скальпы, кол, пронзающий человека от ануса до горла, маленьких девочек, с еще крошечными грудями, плачущих, коленопреклоненных, с отрезанными руками.
   Вся кровь мира, да, вся кровь мира.
   Представлять такое вообще не очень приятно - а особенно когда рядом с тобой лежит женщина, которую ты любишь. И поэтому я занимался любовью долго, сопротивляясь до последнего, и лишь когда совсем уже уставал, давал волю воображению. Когда уставал или когда становилось слишком скучно. Тогда я кончал быстро, за ту же минуту-другую, что мои сверстники, которых считали скорострелками.
   В тот вечер я был один дома. Я стоял, мастурбируя в душе, струи воды лились по моей коже, а струя спермы, нет, струя спермы все не спешила. По большому счету это смешная картина: взрослый мужчина, который дрочит так долго, что уже начинает уставать. Знаете, как в анекдоте: "смените руку", сказал доктор. Я и сменил, и даже не раз. Струи воды лились по моей коже, мой член казался мне огромным, перед закрытыми глазами, сменяя друг друга, проносились все фантазии, что когда-либо вызывали у меня оргазм. Но ничего не выходило.
   По большому счету, это смешная картина. Но мне было совсем не смешно. Я устал и сел на край ванны, глядя на свой член, все еще возбужденный, с огромной красной головкой, к которой, казалось, прилила вся кровь мира. С раннего детства я догадывался, что за мир меня окружает. Мне даже не было нужды смотреть телевизор, я знал и так. Хотя я помню, как диктор воскресной политической программы объяснял, что каждые 15 минут в Америке происходит одно изнасилование. Воскресная политическая программа, откормленный боров, выездная советская сволочь. Каждые пятнадцать минут. В одной только Америке.
   Мои родители сидели рядом со мной, смотрели на тот же экран, слышали те же слова. Ни один мускул не дрогнул на их лицах, будто это их не касалось, будто они не могли представить - как это так, каждые пятнадцать минут женщина плачет и вырывается, слезы и отчаяние в ее глазах, крик застревает под потной ладонью. Я еще не знал, сколько времени нужно на одно изнасилование, но понимал, что как только затихает один насильник, принимается за дело следующий - в другом конце страны, с другой женщиной. Вы можете мне не верить, но я чувствовал, что это имеет отношение ко всем нам, а не только к идеологической борьбе, противостоянию двух систем и телевизионной пропаганде.
   Мне было 14 лет, я уже мастурбировал, представляя себе южных плантаторов, секущих розгами черных рабынь, - но в этот момент я не думал о своих фантазиях, я не испытывал возбуждения, ведь я не испытывал его, когда в новостях рассказывали о трудовых лагерях в Кампучии, а в "Семнадцати мгновениях весны" крутили нацистскую хронику, где самосвалы сгребали в кучу обтянутые кожей концлагерные скелетики. Я не испытывал возбуждения - мне просто казалось: я услышал нечто, имеющее прямое отношение к моей жизни.
   Мне было 14 лет, это была моя жизнь, и она осталась моей. Я сидел на краю ванны, мой член казался мне огромным, и я понимал, что должен как-то рассказать о том мире, в котором живу с тех пор, как помню себя. Я был книжный мальчик, но мне всегда не хватало слов. Может быть, потому, что я слишком часто видел их на бумаге.
   Это неуютный мир, мир, где нет места надежде, мир, где смерть неизбежна, а страдание - повседневно и непереносимо. Это мир, где в Руанде головы детей складывают в пирамиды, чтобы их легче было считать, мир, где в Москве тридцатилетний мужчина сидит на краю ванны и плачет от того, что не может кончить, не может кончить, даже представляя себе, как лоскут за лоскутом сдирает кожу с пятнадцатилетней девушки, умоляющей о пощаде, с девушки, у которой больше нет слез, потому что ей выкололи глаза.
   Он плачет именно потому, что эта картина - единственное, что его возбуждает.
 
    8
 
   Если бы Леша Рокотов не родился в 1975 году, он ни за что бы не стал журналистом. Появись он на свет парой лет раньше, быть бы ему программистом, а лет на пять позже - финансистом или юристом. Однако тогда, в Лешины пятнадцать лет, вся страна не знала профессии лучше журналистской. Каждый день - "Шестьсот секунд" по ленинградской программе, каждую пятницу - "Взгляд" по первой, каждую субботу - "Огонек" в почтовом ящике. Каждую неделю журналисты совершали маленькую революцию, открывая народу глаза на зверства коммуняк и ничтожество совка. Несокрушимый колосс шатался от криков "а король-то голый!" - и смелые карикатуры в газетах казались предчувствием грядущей победы.
   Одну из картинок Леша хорошо запомнил. Два муравья стояли над раздавленным товарищем, огромная нога исчезала в небе, и один говорил: "Знаешь, скоро от них кое-что придумают". Подошва, реющая над головами муравьев, казалась Леше ногой глиняного колосса, страх перед ней - игрушечным, питаемым только государственной ложью. И не было профессии лучше той, что могла сокрушить эту ложь, - и потому Леша Рокотов стал готовиться к поступлению на журфак, надеясь через пять лет терний достичь небесных высот, где горели недосягаемые звезды Любимова, Невзорова и Коротича. Именно этой мечтой он подстегивал себя первые два курса, а потом заметил: мечта как-то потускнела. Не то изменились былые кумиры, не то сам Леша начал подозревать: мир меняется без особой связи с тем, что пишут в газетах. Он был у Белого дома в августе 1991-го и даже отксерил у подавшегося в коммерсанты приятеля несколько листовок Верховного Совета. Вероятно, Леша с приятелем ошиблись либо с тиражом, либо со временем - к тому моменту, когда, поборов страх, они стали раздавать воззвания, листовки уже устарели, и настала пора печатать новые. Сотня листовок еще долго лежала у Леши в комнате, словно пророчество о тех временах, когда главным вопросом прессы будет не "как напечатать?", а "как распространить?".
   Когда Леша был на втором курсе, в Москве случилась маленькая гражданская война. На этот раз в толпе зевак он наблюдал танковый обстрел здания, которое защищал два года назад, и в одиночку бродил по московским улицам, пытаясь понять, что происходит. И лишь когда в метре от него упал человек, убитый не то шальной пулей, не то выстрелом снайпера, Леша догадался, что антитеза лжи - не слова, которые пишут в газетах, а свежий морозный запах и тошнота, подкатывающая к горлу при виде мозга, вытекающего на асфальт.
   Он понял, что больше никогда уже не сможет говорить об опасности коммунистического реванша или о правильном курсе экономических реформ - также как раньше знал, что никогда не сможет писать в "День" или "Правду": одним словом, к концу октября Леша Рокотов вообще с трудом понимал, чем бы он мог заниматься.
   Из всего, что он читал, только полоса "Искусство" газеты "Сегодня" нравилась ему - и он подумал, что надо начать писать о книжках, кино и выставках. Для пробы он вызвался сделать репортаж о проходившей в Третьяковке конференции "Постмодернизм и национальные культуры". Редактор студенческой газеты, которой Леша обещал статью, сказал, что надо постараться взять интервью у Чарльза Дженкса, знаменитого архитектора. О его существовании Леша впервые услышал за два часа до начала конференции, времени идти в библиотеку не было, но, вопреки опасениям, интервью прошло отлично. Дженкс предложил план реконструкции сожженного Белого дома: синий фасад, красные разводы на месте следов гари и белый верх как символ примирения. Удивленный цинизмом заезжей звезды, Леша даже не спросил архитектора, понимает ли он, что это - цвета российского триколора. Дженкс говорил: если Белый дом вновь станет белым - значит, решено сделать вид, будто ничего не произошло. Эти слова Леша вспоминал много раз - особенно общаясь со своими коллегами, повторявшими магические формулы про рынок и свободную конкуренцию. Когда-то в конце восьмидесятых он сам верил в эти заклинания, но теперь они звучали по меньшей мере странно: становилось все яснее, что та система, которая возникает в России, имеет весьма отдаленное отношение к теориям Адама Смита или Джона М. Кейнса. Почему-то Леша вспоминал старую карикатуру про муравьев, и она уже не казалась смешной. Белый дом опять побелел, а огромная подошва по-прежнему нависала, загораживая собою полнеба. Дженкс был прав: ничего не произошло.
   Леша все чаще задумывался о том, что в большинстве своем люди не хотят, чтобы им открывали глаза. Они готовы забыть о страшном прошлом ради спокойной жизни. В этом была своя зрелая мудрость, недоступная Лешиной молодости. Теперь перестройка казалась ему кратким мигом истины, когда население одной шестой земного шара вдруг оказалось лицом к лицу с ничтожеством и ужасом человеческого существования. Но миг этот был краток: люди охотно списали ничтожество и ужас на кровавый советский режим и сделали вид, что все это их никак не касается. Они были слишком заняты: они учились лучше подмахивать нынешней власти - подобно тому, как их родители подмахивали коммунистам двадцать и тридцать лет назад.
   Больше про культуру Леше так и не пришлось писать - зато на конференции в Третьяковке он встретил рыжеволосую Оксану, старшекурсницу РГГУ, охотно объяснившую все то, что он не понял из докладов. Днем позже она продолжила обучение в квартире на Вавилова, оставшейся в ее распоряжении на две недели, пока родители читали лекции где-то на Восточном побережье США. Конечно, Оксана не была его первой женщиной, но впервые Леша оказался в постели с девушкой, способной не просто отдаться, а увлечь за собой в такие края, где судьбы народовластия и свободы слова казались сущей ерундой - хотя бы потому, что свобода там не нуждалась в словах, а власть принадлежала только Оксане: ибо только она и знала туда дорогу.
   Они поженились через полгода, и Леша быстро привык думать о себе "мы". К окончанию Университета это "мы" складывалось уже из трех частей - подобно триединству российского флага. Маленькая Даша заставляла по-иному взглянуть на вопрос о том, в каких изданиях молодой журналист Рокотов хотел бы печататься. Приближались выборы, и Алексей понимал, что лучшего времени для заработка не будет еще долго. К тому же, как бы там ни было, он предпочитал Ельцина Зюганову - и, согласившись принять участие в региональном ответвлении молодежной программы "Голосуй, а то проиграешь!", Алексей даже не слишком грешил против совести. Впервые за долгие годы у него появилось по-настоящему много денег - и это чувство было столь пьянящим, что на мгновение Алексей поверил: его действительно ждет блестящее будущее.
   Сейчас, спустя почти восемь лет, он понимал, что ошибся. Все главные события, сокрушавшие рынок масс-медиа, прошли мимо него: так получалось, что во время битвы за "Связьинвест", противостояния Примакова и Ельцина, выборов Путина и закрытия оппозиционных телеканалов он оказывался равно далек и от большой политики, и от больших денег. Сейчас он занимал скромную репортерскую должность в незначительной онлайновой газете, даже не входившей в первую десятку Рамблера. Его начальница моложе его как раз на те пять лет, что он впустую потратил на учебу в Университете.
   Полгода назад, став главным редактором отдела новостей, Ксения Ионова поставила Алексея и его коллег в известность о том, что условия их работы меняются. Теперь они должны приходить к 10 утра, сдавать строго оговоренное количество материалов в неделю и, кроме того, общаться в форумах со своими читателями. Женька Золотов попробовал возразить ей, мол, Ксюша, никто в IT-редакциях не приходит раньше 12 часов, ни в "Ленте", ни в "Газете", нам-то зачем? Ксения ледяным тоном сказала, что, когда они обгонят "Ленту" и "Газету", тогда тоже будут приходить к двенадцати. Если же Евгений Андреевич любит спать по утрам, он может прекрасно сотрудничать с "Вечером" в качестве фрилансера. Я уж как-нибудь сам решу, буркнул Женька и ошибся, потому что теперь все решала Ксения: через неделю Золотов был уволен, в очередной раз придя в офис к полудню.
   - Я ценю то, что вы пишете, - сказала Ксения, - и мне жаль, что нам не удалось работать в одной редакции. Но я по-прежнему буду рада опубликовать ваши материалы. Если хотите, мы можем обсудить вопрос о гонорарах.
   Женькины статьи действительно время от времени появлялись на сайте "Вечера.ру", и, может, Золотов даже не слишком потерял в деньгах. К тому же победительниц не судят: через три месяца популярность раздела новостей выросла в два раза и, хотя "Вечер.ру" по-прежнему оставался изданием второго эшелона, Алексей и его коллеги вскоре начали уважать эту худощавую девушку с большими, как у героинь манга, глазами и ледяным, как у Снежной Королевы, голосом.
   Вот она сидит напротив него в местном кафетерии, лед в голосе почти растаял, помешивает сахар в чашечке, улыбается, напоминает обычную студентку-старшекурсницу, почти такую же, как Оксана десять лет назад.
   - Это хорошее интервью, - говорит Ксения, - жалко только, что он не хочет назвать свое имя.
   - Боится, - отвечает Алексей, - но в случае чего у меня есть запись.
   - Да нет, просто анонимный источник внушает читателю меньше доверия. - Она отпивает кофе из старой, еще общепитовской, чашки. - А он точно не хочет назваться?
   - Никак, - говорит Алексей. - Тут же еще и профессиональная этика. Он как бы не имеет права обсуждать действия своих коллег.
   Анонимный следователь Московской прокуратуры под диктофон размышляет о том, в самом ли деле все убийства, приписываемые московскому маньяку, совершены одним человеком. Ксения опускает взлохмаченную голову к распечатке:
   "У этих убийств, о которых в последнее время так много шума, на самом деле не так уж много общего. Жертвы - девушки и женщины от 15 до 40 лет, как правило, изнасилованные, хотя в ряде случаев трудно об этом что-то сказать, потому что их половые органы вырезаны, выжжены или залиты кипятком. Почти во всех случаях - следы многочасовых пыток, порезы, ожоги, раны, а вот синяков почти нет. Все эти случаи объединяет то, что трупы специально привезены туда, где их легко найти. Возможно, убийца хочет, чтобы его поймали, это частый случай. Знаменитый Уильям Хейнс из Чикаго даже писал над телами своих жертв: "Ради бога, поймайте меня до того, как я убью снова!" Однако в каждом конкретном случае нельзя быть стопроцентно уверенным в мотивации: может быть, убийца дразнит милицию или наслаждается шумом, который поднимают газеты. Но если мы вернемся к..."
   - Интересно, почему все так любят говорить, что пресса, когда пишет про такие дела, провоцирует серийников? - раздраженно говорит Ксения. - Можно подумать, Чикатило был media star. Да и вообще, насколько я помню, в Советском Союзе хватало маньяков, и все о них знали, хотя газеты ничего и не писали.
   - Ага, - кивает Алексей, - мне родители рассказывали про Мосгаза.
   - Про кого? - спрашивает Ксения, и Алексей удивляется: пять лет - большой срок. Совсем другое поколение, не застали советской власти, о маньяках узнавали из "Молчания ягнят". Объясняет:
   - Ну, он звонил в дверь, говорил "Мосгаз", хозяева открывали, а он рубил их топором. Был еще анекдот. Муж подходит к двери: "Кто там?" - "Мосгаз". - "Заходите, заходите. Топор в ванной, теща на кухне".
   Ксения улыбается и говорит:
   - А поймали его, когда он пришел в дом, где уже были электроплиты.
   Странные шутки, думает Алексей, и, поймав на себе недоуменный взгляд, Ксения поясняет:
   - У меня никогда не было газовой плиты. Чего бы я стала открывать, услышав "Мосгаз". Для меня это так же странно, как открыть дверь на слова "Мосгорканал" или "Транссиб".
   Ставит пустую чашку, тянется к десерту. Худые, сильные руки, обкусанные ногти, некрасиво, да, следила бы за собой - была бы куда как секси. Звонок в дверь, Мосгорканал, Ксения на пороге, маньяк в дверях. Интересно, помог бы ей ледяной тон и железная выдержка?
   "...Но если мы вернемся к вопросу, один ли убийца стоит за всеми этими преступлениями, - читает она дальше, - то демонстративность преступника может ввести нас в заблуждение: ведь после того, как ваши коллеги написали об этом, любой убийца сможет подделать почерк маньяка. Достаточно легко подбросить труп в людное место, и все спишут на серийного убийцу. Мне кажется, наша пресса немного поторопилась поднимать панику по этому поводу"
   - Интересная логика, - говорит Ксения, - не надо поднимать паники, потому что, может быть, в Москве не один маньяк, а несколько. Удивительные люди все-таки живут с нами в одном городе.
   - Ну, необязательно убийца - маньяк, - заступается за своего собеседника Алексей, - может быть, это бытовое убийство, которое убийца маскирует под серийное.
   - Бытовое убийство с вырезанными половыми органами и следами пыток, - говорит Ксения, вытирая пальцы салфеткой. - Я и говорю: удивительные люди живут с нами в одном городе.
   Алексей кивает, и, не удержавшись, спрашивает:
   - Но интервью-то - хорошее?
   Вот ведь, думает он, полгода назад сам бы удивился, если бы мне сказали, что мне будет важно мнение этой девчонки. Может, и сейчас неважно: я всего лишь спрашиваю мнение начальника о новом материале. Так принято.