Не подумай, читатель, будто весь этот сумбурный наплыв образов, предназначенных служить иллюстрацией или аллюзией, - следствие либо веселого расположения духа, либо желания рассмешить. Это не что иное, как слепящая вспышка обеспокоенного ума, яркость которой нередко умножена десятикратно благодаря раздражению нервов, о каковом вам предстоит узнать (со всеми как и почему) немного позднее. Образ, воспоминания, запись - то, чем представляется мне палимпсест по отношению к одной из важнейших сторон человеческого существования, несовместимо с весельем, что я немедля вам и продемонстрирую; но даже если бы смех и был тут возможен, он напоминал бы хохот, который подчас вырывается из океанских пучин {*}, - хохот, скрывающий приближение бури или же бегство от нее; вспененные края волн свивают на миг гирлянды фосфорического блеска вкруг водоворотов ослепительных бездн - в подражание земным цветам, они тешат взор призрачным ликованием и слух ловит обрывки смеха, который мешается с неистовством и набатным гулом разгневанной морской стихии.
{* Многие из читателей наверняка припомнят (хотя в момент написания этих строк мне самому он не пришел в голову) хорошо известный отрывок из "Прометея прикованного":
["...о, несметных волн морских / Веселый рокот" (др.-греч.) {19}].
Неясно, впрочем, как представлял себе Эсхил этот смех - обращенным к зрению или к слуху. (Примеч. автора.)}
Что такое мозг человеческий, как не дарованный нам природой исполинский палимпсест? Мой мозг - это палимпсест; твой, о читатель, - тоже. Потоки мыслей, образов, чувств, непрестанно и невесомо, подобно свету, наслаивались на твое сознание - и каждый новый слой, казалось, безвозвратно погребал под собой предыдущий. Однако в действительности ни один из них не исчезал бесследно. Если на каком-либо пергаменте, хранящемся среди прочих письменных свидетельств по архивам и библиотекам, легко обнаружить явную нелепость и несуразицу, - что нередко происходит при гротескном смешении разнородных тем, не связанных между собой естественным образом, а поочередно заносившихся на один и тот же свиток по чистой прихоти случая, - то на нашем собственном нерукотворном свитке памяти, на палимпсесте человеческого сознания, нет и не может быть ничего обрывочного или обособленного {20}. Быстротечные события и мимолетные картинки жизни подчас и в самом деле выглядят несовместимыми и разрозненными, но основополагающие законы, кои сливают их в нерушимую гармонию и выстраивают вкруг изначально незыблемых средоточий, невзирая на всю пеструю разнородность привносимых действительностью явлений, не дозволяют разрушить величавую целостность человечества и возмутить его глубинную умиротворенность ни рябью ускользающих мгновений, ни подлинными потрясениями бытия.
Одно из таких потрясений - удушье, неотвратимо настигающее того, кто тонет: в "Исповеди" я упоминал о даме, которая поведала мне историю, происшедшую с нею в детстве {21}. В те годы, когда мы были с ней знакомы, дама достигла уже весьма почтенного возраста; должен сказать, что к числу ее недостатков никоим образом нельзя было отнести ни легкомысленности суждений, ни пренебрежения правдивостью самого скрупулезного свойства: напротив того, изъяны ее характера проистекали скорее из суровой взыскательности, равно непримиримой как по отношению к себе, так и по отношению к окружающим. На склоне жизни, в пору наших с ней встреч, ее приверженность религии дошла до крайнего аскетизма. Насколько мне сейчас помнится, ей не исполнилось и десяти лет, когда, играя одна у заброшенного ручья, она угодила нечаянно в донную яму. Погибнуть она не погибла: спустя какое-то время (хотя какое именно, никому не ведомо) ее спас, вытащив из воды, проезжавший невдалеке верхом фермер: он увидел, как девочка всплыла на поверхность, однако до того утопленница успела погрузиться в бездонную пучину смерти и заглянуть в тайны - прежде, вероятно, недоступные для тех, кому позволено было вернуться к земному существованию. Идя ко дну, девочка ощутила вдруг сильнейший удар: ей почудилось, будто из ее глазных яблок брызнуло фосфорическое сияние - и тотчас же величественная театральная сцена развернулась перед ее умственным взором. Вмиг, без малейшего промедления, разом воскресло все ее прошлое: каждая мысль, каждый поступок ожили вновь, но выстроившись не вереницей, а присутствуя совокупно, составными частями единого целого. Весь жизненный путь девочки - вплоть до смутных очертаний младенчества - залил вдруг свет, подобный, может быть, свету, осиявшему апостола-избранника на его пути в Дамаск {22}. Однако тот, небесный, свет поразил апостола - пусть ненадолго слепотой; девочку же увиденный ею свет одарил божественным видением, благодаря которому ее сознание обрело способность обнять одномоментно любую деталь не имеющей границ панорамы.
Приведенный мною рассказ некоторые из критиков встретили тогда скептически. Не станем напоминать, что с тех пор правдивость данного повествования была подтверждена другими свидетельствами совершенно аналогичного свойства - свидетельствами лиц, переживших сходный опыт и никогда не слышавших друг о друге; нет, подлинное изумление вызывает даже не одновременность явленных в устрашающей совокупности событий минувшего, которые в действительности сменялись последовательно. Это побочный симптом; главная же суть дела состоит в самом воскрешении прошлого - в возможности воскресить то, что столь долго покоилось во прахе. Жизнь набросила на следы пережитого непроницаемый для памяти покров - но вот внезапно, повинуясь безмолвному приказу, по сигналу взорванной в мозгу яркой ракеты, занавес взвивается вверх - и взгляду предстают сокровенные глубины кулис. Именно в этом и заключается гораздо большая тайна. Причем оспариванию она не подлежит: загадка эта повторяется изо дня в день, несметное количество раз, благодаря опиуму - с теми, кто предан ему на мученичество.
Да, читатель, несть числа загадочным начертаниям горя или радости, нанесенным один поверх другого на свиток твоего мозга: подобно ежегодно опадавшей листве в девственных лесах, или нетающим вечным снегам на вершинах Гималаев {23}, или лучам света, излитым на ослепительный свет, бессчетные напластования покрывали себя забвением. Но на пороге гибели, но в приступе лихорадки, но под воздействием опиума все они восстают с прежней силой. Все пережитое не умерло - оно спит. В истории одного, отдельно взятого палимпсеста, которую я себе вообразил, греческую трагедию сменило (но на самом деле не сменило) монашеское предание, а его в свою очередь вытеснил (а на самом деле нет) рыцарский роман. Мощное потрясение всего состава возвращает отдельные части к изначальному, первичному положению. Ввергающий в смущение романтический рассказ; свет, подернутый мраком; предание, наполовину баснословное; божественная истина, смешанная с земной неправдой, - все они блекнут сами собой по мере продвижения жизни вперед. Исчез роман, восхищавший юношу; развеялась без следа легенда, заворожившая мальчугана; но самые тяжкие, сокровенные трагедии раннего детства, когда руки ребенка, обвившие шею матери, отрываются от нее навеки - а уста его навеки расстаются с поцелуем сестры, - вот эти переживания пребывают неустранимо, таясь до последнего во глубине глубин. Нет алхимии страсти или алхимии недуга, способной выжечь бесследно эти впечатанные навечно оттиски; сон, заключивший предыдущий раздел, наряду с последующими видениями (что сходно с хорами, завершающими увертюру, которая содержалась в первой части), не что иное, как иллюстрации этой истины {Следует сказать, что здесь требуется соответственно продолжительный опыт, но, поскольку доказательство существования этой неизведанной силы таится в нашей природе, я могу напомнить читателю о явлении, которое знакомо каждому, - а именно, о склонности престарелых людей устремлять и сосредоточивать усилия своей памяти на далеких воспоминаниях детства, причем припоминаются многие черточки, утраченные ими самими в пору зрелости; и вместе с тем эти люди совершенно забывают долгие промежуточные стадии жизненного опыта. Это свидетельствует о том, что от природы - даже без влияния сильных средств извне - человеческий мозг по свойствам своим сходен с палимпсестом. (Примеч. автора.)}: с ней, быть может, столкнется на опыте всякий, кто испытывает подобные искажения сновидчества или горячечного бреда благодаря некоему сходному расстройству, заложенному в его природе.
pontiwntecumatonamjigmongelasma ВИДЕНИЕ МИРА
Меня, как и немногих других, мне подобных (за каждое тысячелетие таких набирается десятка два), слишком рано и слишком властно отяготило видение мира. Еще в отрочестве к небесной прелести бытия примешался для меня его ужас; неизбывная горечь, какую лишь один человек из ста, обладающий ранимой душой, испытывает, окидывая на склоне дней минувшее, - эта горечь пролилась росой предвкушения на истоки моей жизни, когда они сверкали и переливались на утреннем солнце. Издалека я видел в предстоящем то, что должен был провожать взглядом... Что ж, перед вами описание ранней юности, омраченной тенью уныния? Нет, напротив - юность моя сопровождалась ощущением божественного счастья. Если читатель (как лишь немногие избранные) таит в себе пламенное чувство, без которого нельзя прочесть письмен, начертанных на челе ближнего, если он (вместе с большинством) не безнадежно глух к тяжким глубоким вздохам, исторгающимся из дельфийских пещер {1} нашего земного существования, - только тогда ему станет ясно, что упоение жизнью (или любое переживание, хоть сколько-нибудь достойное подобного наименования) возникает, как и совершенная музыка - музыка Моцарта или Бетховена - из слияния властных и поражающих слух диссонансов с нежными гармоническими созвучиями. Не по принципу контраста или взаимного противопоставления действуют эти начала (так смутно полагают многие), но в тесном союзе. В музыке они представляют как бы два пола ("мужчину и женщину, сотворил их" {2}) - и эти могущественные антагонисты вступают в борьбу не вследствие отталкивания, но силой неодолимого влечения.
Как "в дне сегодняшнем уже ступает завтра" {3}, так и в прошлом опыте юношества неясно брезжит грядущее. У ребенка, мальчика, юноши (а все эти возрасты неизбежно обособляют личность от мира) столкновения с чуждыми интересами или враждебными взглядами немногочисленны: формы противостояния, если они присущи кому-то в молодости, поневоле ограничены чрезвычайно скупыми и тривиальными направлениями, по которым в ранние годы возможно оказывать сколько-нибудь существенное влияние на судьбы окружающих. Обстоятельства могут на короткое время возвысить значение подростка, но в итоге всякий канат, который он перебрасывает со своего судна на борт другого, выскальзывает у него из рук ввиду возникающего раздора. Совершенно иначе выглядят узы, связывающие взрослого, ответственного за свои поступки человека с его окружением по мере того, как он проходит свой жизненный путь. Сеть этих отношений гораздо запутанней, разительных противоречий во много раз больше, столкновение интересов куда острее. Юноша, стоящий на пороге зрелости, ощущает эту истину заранее, предвидя недоброе смятенным внутренним взором. Инстинкт страха и трепета, пробуждающийся ранее всего, омрачил бы его дух, если бы мог быть уяснен в момент рождения; вторично подобное переживание затемнило бы зыбкое зеркало души, если бы, сходствуя с урочным часом физического рождения, столь же явственно обозначался час, когда юноша бесповоротно предается стихии полного самоконтроля. Изначально все жизненное пространство представляется темным океаном, но несравненно более темной и устрашающей покажется другая, хотя и уступающая первой, океанская пучина, навсегда отозвавшая юношу от прямой опеки ближних. Грозным является утро, возглашающее: "Будь воплощенным отпрыском человеческим!" Но куда ужаснее утро, когда раздастся призыв: "Будь отныне державным владыкой в государстве собственной жизни и страстей жизненных!" Да, страх поселяют в душе оба эти утра, но без примеси ужасного нет и совершенной радости. Отчасти именно благодаря горести существования, порожденной мрачными событиями, мало-помалу закладывается основа благоговейного трепета, окутанного торжественным мраком. Это я и показал на собственном примере. Но по мере развития жизни именно благодаря борьбе, осаждающей нас, - борьбе противоборствующих мнений, положений, страстей, интересов, определяется твердыня скорби, которая возносит ввысь сверкающий блеск сквозь драгоценный камень жизни - или изливает только бледный переливающийся свет. Человек должен либо страдать и бороться, платя этим за более зоркое видение мира, либо его взгляд неизбежно сузится и лишит его глубоких духовных откровений.
ПАМЯТНЫЕ SUSPIRIA
Боже! Стоит мне оглянуться на страдания, которым я был свидетель и о которых наслышан, я говорю: если бы жизнь распахивала перед нашим взором анфилады своих покоев загодя, заблаговременно; если бы из какого-то тайного уголка мы могли предварительно, обозреть ее обширные коридоры и заглянуть в боковые приделы, открывающиеся по каждую сторону, залы трагедии и келий воздаяния - побывать только в том скромном крыле необъятного караван-сарая, в котором нам надлежит обретаться, не переступая границ отведенного нам малого отрезка времени, и сосредоточить наш взгляд лишь на тех лицах, чьи судьбы нам самим небезразличны - о, какой страшный удар был бы нанесен нашим представлениям о жизни! Что, если бы все те внезапные катастрофы и непоправимые беды, уже известные мне и постигшие ближних едва ли не у меня на глазах, беды - давным-давно отошедшие в прошлое, а многие в далекое прошлое, вдруг явились бы передо мной тайным видением тогда, когда мы только-только перешагнули порог, вступая под сень утренних надежд; когда сами несчастья едва начинали сгущаться в зачатках вероятности и когда иные из пострадавших не вышли еще из младенческих пелен! Прошлое, созерцаемое не как прошлое, а увиденное глазами наблюдателя, который отступил на десять лет назад, дабы воспринимать его как будущее; злополучие 1840 года, пережитое из 1830-го; обреченность, возвещенная блаженными перезвонами, когда еще никто ее не страшился и о которой никто еще не помышлял; имя, способное в 1843 году сразить насмерть, хотя в 1835-м оно было для слуха лишь пустым сотрясением воздуха; портрет, который в день коронации ее величества вызвал бы у вас, как у человека со стороны, одно лишь безоговорочное восхищение, но от которого вы отшатнулись бы теперь с невольным стоном, - обстоятельства, подобные описанным, обладают странной трогательностью для всех, кто сочетает в себе склонность к глубоким размышлениям с глубокой чувствительностью. В качестве поспешно наброшенной импровизации прими, великодушный читатель (а это читатель, который не останется равнодушен к призыву прошлого) три-четыре иллюстрации из моего собственного опыта:
Кто эта изящная юная женщина с потупленным взором, во всем облике которой запечатлен след только что пережитого ею сильнейшего потрясения? Кто эта пожилая дама, чей гневный взор мечет пламя? Кто эта удрученная девушка лет шестнадцати? Что это за разорванное письмо на полу у их ног? Кто писал эти строки? К кому они обращены? Ах, если бы та, что составляет средоточие группы (сейчас, когда мы ее видим, ей двадцать два), могла в свой счастливый семнадцатый день рождения увидеть себя спустя пять лет точно так, как видим ее теперь мы, просила бы она в молитвах продлить ее дни, полагая жизнь безусловным благом? Или же она молила бы небо избавить ее от предстоящего горя, отойти в лучший мир раньше - по крайней мере, до наступления нынешнего рассвета? Верно, на лице женщины сохраняется выражение сдержанного достоинства, на устах ее бродит подобие благородно-кроткой улыбки свойственной тем, кто, будучи страдающей стороной, скорее тысячу раз умрет, нежели причинит боль другому. Женская гордость не позволяет ей обнаружить безысходность отчаяния перед свидетелями, но при всем том видно, как жаждет она оказаться в одиночестве, дабы невозбранно предаться безудержным слезам. Комната представляет собой будуар, хозяйка которого - бедняжка! - до сегодняшнего вечера была весела и счастлива. Вот ее миниатюрный цветник, а вон там - крошечная библиотека (нам, испытанным пловцам в море томов, женские собрания книг всегда, как известно, кажутся крошечными). Ни одна из прежних утех не затеплит отныне улыбки на ее устах; только музыкальный инструмент, который один из всех принадлежащих ей предметов сделается для нее еще дороже, но не для того, чтобы, как раньше, питать задумчивость, вышучиваемую ею же самой, или отводить обманом полупророческую печаль. Да, отныне этой женщине суждено быть печальной. Однако она - из числа тех, кто страдает молча. Никто не сможет уличить ее хотя бы в малейшем пренебрежении обязанностями, не станет она и назойливо искать у окружающих поддержки, - ее она найдет только наедине с собой в своей комнате. Она не выкажет слабости в присутствии мужчин; так или иначе, никто не будет посвящен в ее тайную кручину, кроме самого Господа Бога. Вы услышите о ее будущей судьбе, прежде чем мы расстанемся, а сейчас позвольте мне подробнее рассказать о том, что здесь в действительности произошло.
В общих чертах, я уверен, вам все уже ясно и без моей помощи: в подобных делах мы, близорукие мужчины, попросту слепы по сравнению с вами, наши догадливые сестры. Надменная дама, внешностью напоминающая римлянку, некогда замечательную красотой, ровня Агриппине {1} - только в облагороженном облике - приходится молодой женщине тетушкой. По слухам, она в пору юности претерпела обиду того же жестокого свойства, какая постигла ныне ее племянницу, - и с тех пор выказывает по отношению к мужчинам непримиримое презрение, подкрепленное неподдельным чувством собственного достоинства. Именно тетушка порвала письмо, которое валяется теперь на полу. Письмо заслужило подобную участь, однако та, что имела большее право на такой поступок, никогда бы на него не решилась. В этом письме некий хорошо образованный юноша предпринял изощренную попытку освободиться от священных обязательств. Была ли нужда в том, чтобы ставить названные обстоятельства под сомнение? Совместимо ли с чистой женской гордостью просить о чем-либо: не достаточно ли одним своим видом выразить нерасположенность к исполнению долга? Тетушка направляется теперь к двери - я рад это видеть; следом за ней идет бледная тихая девушка лет шестнадцати, кузина старшей: она глубоко переживает случившееся, но по молодости еще слишком застенчива, чтобы выразить свое душевное сочувствие.
В этом мире только одна душа могла бы нынешним вечером дружески поддержать нашу юную страдалицу - ее обожаемая, любящая сестра-близнец: на протяжении восемнадцати лет они читали и писали, размышляли и пели, дышали и почивали бок о бок: дверь в стене, разделявшей их спальни, была неизменно растворена, и ничто никогда не разделяло их сердца. Но теперь ее сестра-ровесница далеко - в чуждой стране. Кто еще откликнется на одинокий зов? Кроме Господа Бога, никто. Тетушка с напускной суровостью убеждала ее (хотя и смягчалась, видя косвенным взором выражение лица племянницы) "призвать на помощь гордость". Справедливо, однако гордость, сильный союзник на публике, наедине нередко оборачивается предательской стороной, как и худшие из тех, против кого ее привлекают себе на помощь. Можно ли в здравом уме вообразить, что блестящий юноша, обладавший, несмотря на свою низость, разнообразными выдающимися достоинствами; юноша, которого эта молодая особа уже два года любила безоглядной любовью, будет изгнан из ее сердца в первом порыве гордости - только потому, что сама она была им отвергнута по корыстному расчету (или так только казалось)? Взгляните! Избавленная теперь от сковывающего присутствия, она просидела два часа недвижно, обхватив голову руками. Но вот она поднялась с места, словно в поисках какой-то вещи. Ее посетила некая мысль: взяв с груди золотой ключик, она ищет что-то среди немногих своих драгоценностей, запертых на замок. Что это? Библия, изумительно иллюминованная, с письмом, прикрепленным посредством тонкого шелкового шнура к чистым листам в конце книги. Это письмо - прекрасное излияние, мудрое и взволнованное, материнской тревоги, еще более обостренной перед лицом смерти, в час расставания с миром, меркнущим в глазах матери, после причастия, принятого вместе с дорогими ее сердцу дочерьми-близнецами. Обеим через неделю-другую должно было исполниться тогда тринадцать: накануне кончины матери они не отходили от ее постели, приникая к ее устам то с прощальными поцелуями, то в надежде услышать ее прощальный шепот. Обе знали, что в последний месяц перед кончиной, едва только ей позволяли силы, она принималась за обращенное к дочерям письмо, влагая в него весь пыл молящей любви, исторгнутой из тоскующего сердца. Этим письмом, копия которого имелась у обеих сестер, она надеялась долго сообщаться с покинутыми ею сиротами. В ответ на последнюю просьбу матери сестры дали в тот вечер обещание непременно вернуться к ее советам и к отмеченным ею строкам из Писания при двух различных стечениях обстоятельств, какие приуготовит им жизнь: во-первых, в случае тяжкого бедствия, которое затянет будущее той или иной сестры сплошным мраком; и, во-вторых, если судьба слишком щедро одарит их преуспеянием, в чем будет таиться угроза отчуждения от духовных интересов. Мать не скрывала, что из этих двух крайностей она предпочла бы для своих детей первую. И вот теперь и вправду настало то испытание, которого втайне она желала. Девять лет назад, летним вечером, едва серебряный перезвон часов в спальне умирающей отзвучал девятикратно, в последний раз устремила она ищущий взгляд на дочерей-сирот - и затем, ночью, душа ее во сне мирно отлетела на небо. И вот вновь наступил летний вечер, соединенный в памяти с несчастьем; дочери вновь вспомнился лучистый свет любви, источавшийся из полусмеженных глаз матери, - и, воскрешая мысленно другой образ, она вновь услышала тот же самый девятикратный серебряный перезвон часов. Вновь припомнился ей предсмертный материнский призыв, припомнились собственные обещания, освященные слезами, - и, не разлучаясь в глубине сердца с покойной, она приступила к исполнению ее последней просьбы. И вот теперь, когда благоговейное исполнение завещанного условия перестало быть простым отправлением долга перед усопшей, но сделалось истинным утешением для самой дочери, давайте остановимся.
Что же, сейчас, моя очаровательная спутница в странствиях по скрытым или стершимся в памяти сценам человеческой жизни, вероятно, было бы поучительно направить наши окуляры на лживого вероломного любовника. Возможно, и так. Но давайте, однако, воздержимся от этого. Он может вызвать в нас симпатию или жалость большую, нежели мы желали бы. Образ его, как и самое имя, давно изгладился из чьих бы то ни было мыслей. По слухам, о благоденствии, а равно и (что гораздо более важно) о внутреннем спокойствии ему пришлось забыть с той же минуты, как он совершил предательство и разом лишил себя сокровища чистой совести - и отбросил прочь "жемчужину ценней, чем все богатство клана" {2}. Как бы то ни было, несомненно одно: в конце концов его ждал полный крах; мучительно говорить обо всяком безнадежном поражении - и еще более мучительно то, что по его вине непоправимый урон был нанесен другим.
Итак, взглянем ли мы вновь на юную девушку в будуаре после того, как минуло еще почти два года? Вы колеблетесь, мой милый друг; в нерешительности пребываю и я. Ведь она тоже потерпела жизненное поражение, и оба мы огорчимся, увидев произошедшую с ней перемену. По истечении двадцати с лишком месяцев она мало напоминает собой красавицу, которую мы видели в тот злосчастный вечер в обществе тетушки и кузины. Поразмыслив, поступим, однако, следующим образом: вглядимся в ее обиталище еще некоторое время спустя. Представьте, что минуло недель шесть, и представьте ее в траурном убранстве лежащей в гробу. Утешимся только вот чем: следы пережитого неустранимы, однако (как это часто случается с молодыми) смерть возродила в ее чертах давнее, девическое выражение. Мраморным лицом, на котором запечатлено дивное спокойствие, она вновь сделалась похожей на подростка. Исхудалость стала менее заметной; можно вообразить, будто именно такими одиннадцать лет тому назад видела тускнеющим взором своих обожаемых близнецов любящая мать, не сводя с них глаз до самого конца, пока мгла не заволокла ей зрение. И все же, даже если это и фантазия, в ней есть доля истины: не только детская простота и непосредственность воцарились вновь в храме ее безмятежного теперь облика, но также и умиротворенность, и совершеннейшее успокоение, какие подобают вечности, хотя они и покинули ее, казалось, бесповоротно в тот памятный вечер, когда мы видели впервые охваченную смятением семейную группу - пылавшую негодованием тетушку, безмолвно сочувствующую кузину, бедную несчастную племянницу - и гнусное письмо, обрывки которого валялись на полу. Туман, рассеявшийся для того, чтобы показать нам юное создание, чьи надежды были разбиты, опусти вновь свой полог! А затем, спустя несколько лет - скажем, пять - яви нам позднейшие следствия перемен, которые ты скрываешь за складками плотного занавеса. Еще раз "Сезам, откройся!" {3} - и позволь нам увидеть третье поколение.
{* Многие из читателей наверняка припомнят (хотя в момент написания этих строк мне самому он не пришел в голову) хорошо известный отрывок из "Прометея прикованного":
["...о, несметных волн морских / Веселый рокот" (др.-греч.) {19}].
Неясно, впрочем, как представлял себе Эсхил этот смех - обращенным к зрению или к слуху. (Примеч. автора.)}
Что такое мозг человеческий, как не дарованный нам природой исполинский палимпсест? Мой мозг - это палимпсест; твой, о читатель, - тоже. Потоки мыслей, образов, чувств, непрестанно и невесомо, подобно свету, наслаивались на твое сознание - и каждый новый слой, казалось, безвозвратно погребал под собой предыдущий. Однако в действительности ни один из них не исчезал бесследно. Если на каком-либо пергаменте, хранящемся среди прочих письменных свидетельств по архивам и библиотекам, легко обнаружить явную нелепость и несуразицу, - что нередко происходит при гротескном смешении разнородных тем, не связанных между собой естественным образом, а поочередно заносившихся на один и тот же свиток по чистой прихоти случая, - то на нашем собственном нерукотворном свитке памяти, на палимпсесте человеческого сознания, нет и не может быть ничего обрывочного или обособленного {20}. Быстротечные события и мимолетные картинки жизни подчас и в самом деле выглядят несовместимыми и разрозненными, но основополагающие законы, кои сливают их в нерушимую гармонию и выстраивают вкруг изначально незыблемых средоточий, невзирая на всю пеструю разнородность привносимых действительностью явлений, не дозволяют разрушить величавую целостность человечества и возмутить его глубинную умиротворенность ни рябью ускользающих мгновений, ни подлинными потрясениями бытия.
Одно из таких потрясений - удушье, неотвратимо настигающее того, кто тонет: в "Исповеди" я упоминал о даме, которая поведала мне историю, происшедшую с нею в детстве {21}. В те годы, когда мы были с ней знакомы, дама достигла уже весьма почтенного возраста; должен сказать, что к числу ее недостатков никоим образом нельзя было отнести ни легкомысленности суждений, ни пренебрежения правдивостью самого скрупулезного свойства: напротив того, изъяны ее характера проистекали скорее из суровой взыскательности, равно непримиримой как по отношению к себе, так и по отношению к окружающим. На склоне жизни, в пору наших с ней встреч, ее приверженность религии дошла до крайнего аскетизма. Насколько мне сейчас помнится, ей не исполнилось и десяти лет, когда, играя одна у заброшенного ручья, она угодила нечаянно в донную яму. Погибнуть она не погибла: спустя какое-то время (хотя какое именно, никому не ведомо) ее спас, вытащив из воды, проезжавший невдалеке верхом фермер: он увидел, как девочка всплыла на поверхность, однако до того утопленница успела погрузиться в бездонную пучину смерти и заглянуть в тайны - прежде, вероятно, недоступные для тех, кому позволено было вернуться к земному существованию. Идя ко дну, девочка ощутила вдруг сильнейший удар: ей почудилось, будто из ее глазных яблок брызнуло фосфорическое сияние - и тотчас же величественная театральная сцена развернулась перед ее умственным взором. Вмиг, без малейшего промедления, разом воскресло все ее прошлое: каждая мысль, каждый поступок ожили вновь, но выстроившись не вереницей, а присутствуя совокупно, составными частями единого целого. Весь жизненный путь девочки - вплоть до смутных очертаний младенчества - залил вдруг свет, подобный, может быть, свету, осиявшему апостола-избранника на его пути в Дамаск {22}. Однако тот, небесный, свет поразил апостола - пусть ненадолго слепотой; девочку же увиденный ею свет одарил божественным видением, благодаря которому ее сознание обрело способность обнять одномоментно любую деталь не имеющей границ панорамы.
Приведенный мною рассказ некоторые из критиков встретили тогда скептически. Не станем напоминать, что с тех пор правдивость данного повествования была подтверждена другими свидетельствами совершенно аналогичного свойства - свидетельствами лиц, переживших сходный опыт и никогда не слышавших друг о друге; нет, подлинное изумление вызывает даже не одновременность явленных в устрашающей совокупности событий минувшего, которые в действительности сменялись последовательно. Это побочный симптом; главная же суть дела состоит в самом воскрешении прошлого - в возможности воскресить то, что столь долго покоилось во прахе. Жизнь набросила на следы пережитого непроницаемый для памяти покров - но вот внезапно, повинуясь безмолвному приказу, по сигналу взорванной в мозгу яркой ракеты, занавес взвивается вверх - и взгляду предстают сокровенные глубины кулис. Именно в этом и заключается гораздо большая тайна. Причем оспариванию она не подлежит: загадка эта повторяется изо дня в день, несметное количество раз, благодаря опиуму - с теми, кто предан ему на мученичество.
Да, читатель, несть числа загадочным начертаниям горя или радости, нанесенным один поверх другого на свиток твоего мозга: подобно ежегодно опадавшей листве в девственных лесах, или нетающим вечным снегам на вершинах Гималаев {23}, или лучам света, излитым на ослепительный свет, бессчетные напластования покрывали себя забвением. Но на пороге гибели, но в приступе лихорадки, но под воздействием опиума все они восстают с прежней силой. Все пережитое не умерло - оно спит. В истории одного, отдельно взятого палимпсеста, которую я себе вообразил, греческую трагедию сменило (но на самом деле не сменило) монашеское предание, а его в свою очередь вытеснил (а на самом деле нет) рыцарский роман. Мощное потрясение всего состава возвращает отдельные части к изначальному, первичному положению. Ввергающий в смущение романтический рассказ; свет, подернутый мраком; предание, наполовину баснословное; божественная истина, смешанная с земной неправдой, - все они блекнут сами собой по мере продвижения жизни вперед. Исчез роман, восхищавший юношу; развеялась без следа легенда, заворожившая мальчугана; но самые тяжкие, сокровенные трагедии раннего детства, когда руки ребенка, обвившие шею матери, отрываются от нее навеки - а уста его навеки расстаются с поцелуем сестры, - вот эти переживания пребывают неустранимо, таясь до последнего во глубине глубин. Нет алхимии страсти или алхимии недуга, способной выжечь бесследно эти впечатанные навечно оттиски; сон, заключивший предыдущий раздел, наряду с последующими видениями (что сходно с хорами, завершающими увертюру, которая содержалась в первой части), не что иное, как иллюстрации этой истины {Следует сказать, что здесь требуется соответственно продолжительный опыт, но, поскольку доказательство существования этой неизведанной силы таится в нашей природе, я могу напомнить читателю о явлении, которое знакомо каждому, - а именно, о склонности престарелых людей устремлять и сосредоточивать усилия своей памяти на далеких воспоминаниях детства, причем припоминаются многие черточки, утраченные ими самими в пору зрелости; и вместе с тем эти люди совершенно забывают долгие промежуточные стадии жизненного опыта. Это свидетельствует о том, что от природы - даже без влияния сильных средств извне - человеческий мозг по свойствам своим сходен с палимпсестом. (Примеч. автора.)}: с ней, быть может, столкнется на опыте всякий, кто испытывает подобные искажения сновидчества или горячечного бреда благодаря некоему сходному расстройству, заложенному в его природе.
pontiwntecumatonamjigmongelasma ВИДЕНИЕ МИРА
Меня, как и немногих других, мне подобных (за каждое тысячелетие таких набирается десятка два), слишком рано и слишком властно отяготило видение мира. Еще в отрочестве к небесной прелести бытия примешался для меня его ужас; неизбывная горечь, какую лишь один человек из ста, обладающий ранимой душой, испытывает, окидывая на склоне дней минувшее, - эта горечь пролилась росой предвкушения на истоки моей жизни, когда они сверкали и переливались на утреннем солнце. Издалека я видел в предстоящем то, что должен был провожать взглядом... Что ж, перед вами описание ранней юности, омраченной тенью уныния? Нет, напротив - юность моя сопровождалась ощущением божественного счастья. Если читатель (как лишь немногие избранные) таит в себе пламенное чувство, без которого нельзя прочесть письмен, начертанных на челе ближнего, если он (вместе с большинством) не безнадежно глух к тяжким глубоким вздохам, исторгающимся из дельфийских пещер {1} нашего земного существования, - только тогда ему станет ясно, что упоение жизнью (или любое переживание, хоть сколько-нибудь достойное подобного наименования) возникает, как и совершенная музыка - музыка Моцарта или Бетховена - из слияния властных и поражающих слух диссонансов с нежными гармоническими созвучиями. Не по принципу контраста или взаимного противопоставления действуют эти начала (так смутно полагают многие), но в тесном союзе. В музыке они представляют как бы два пола ("мужчину и женщину, сотворил их" {2}) - и эти могущественные антагонисты вступают в борьбу не вследствие отталкивания, но силой неодолимого влечения.
Как "в дне сегодняшнем уже ступает завтра" {3}, так и в прошлом опыте юношества неясно брезжит грядущее. У ребенка, мальчика, юноши (а все эти возрасты неизбежно обособляют личность от мира) столкновения с чуждыми интересами или враждебными взглядами немногочисленны: формы противостояния, если они присущи кому-то в молодости, поневоле ограничены чрезвычайно скупыми и тривиальными направлениями, по которым в ранние годы возможно оказывать сколько-нибудь существенное влияние на судьбы окружающих. Обстоятельства могут на короткое время возвысить значение подростка, но в итоге всякий канат, который он перебрасывает со своего судна на борт другого, выскальзывает у него из рук ввиду возникающего раздора. Совершенно иначе выглядят узы, связывающие взрослого, ответственного за свои поступки человека с его окружением по мере того, как он проходит свой жизненный путь. Сеть этих отношений гораздо запутанней, разительных противоречий во много раз больше, столкновение интересов куда острее. Юноша, стоящий на пороге зрелости, ощущает эту истину заранее, предвидя недоброе смятенным внутренним взором. Инстинкт страха и трепета, пробуждающийся ранее всего, омрачил бы его дух, если бы мог быть уяснен в момент рождения; вторично подобное переживание затемнило бы зыбкое зеркало души, если бы, сходствуя с урочным часом физического рождения, столь же явственно обозначался час, когда юноша бесповоротно предается стихии полного самоконтроля. Изначально все жизненное пространство представляется темным океаном, но несравненно более темной и устрашающей покажется другая, хотя и уступающая первой, океанская пучина, навсегда отозвавшая юношу от прямой опеки ближних. Грозным является утро, возглашающее: "Будь воплощенным отпрыском человеческим!" Но куда ужаснее утро, когда раздастся призыв: "Будь отныне державным владыкой в государстве собственной жизни и страстей жизненных!" Да, страх поселяют в душе оба эти утра, но без примеси ужасного нет и совершенной радости. Отчасти именно благодаря горести существования, порожденной мрачными событиями, мало-помалу закладывается основа благоговейного трепета, окутанного торжественным мраком. Это я и показал на собственном примере. Но по мере развития жизни именно благодаря борьбе, осаждающей нас, - борьбе противоборствующих мнений, положений, страстей, интересов, определяется твердыня скорби, которая возносит ввысь сверкающий блеск сквозь драгоценный камень жизни - или изливает только бледный переливающийся свет. Человек должен либо страдать и бороться, платя этим за более зоркое видение мира, либо его взгляд неизбежно сузится и лишит его глубоких духовных откровений.
ПАМЯТНЫЕ SUSPIRIA
Боже! Стоит мне оглянуться на страдания, которым я был свидетель и о которых наслышан, я говорю: если бы жизнь распахивала перед нашим взором анфилады своих покоев загодя, заблаговременно; если бы из какого-то тайного уголка мы могли предварительно, обозреть ее обширные коридоры и заглянуть в боковые приделы, открывающиеся по каждую сторону, залы трагедии и келий воздаяния - побывать только в том скромном крыле необъятного караван-сарая, в котором нам надлежит обретаться, не переступая границ отведенного нам малого отрезка времени, и сосредоточить наш взгляд лишь на тех лицах, чьи судьбы нам самим небезразличны - о, какой страшный удар был бы нанесен нашим представлениям о жизни! Что, если бы все те внезапные катастрофы и непоправимые беды, уже известные мне и постигшие ближних едва ли не у меня на глазах, беды - давным-давно отошедшие в прошлое, а многие в далекое прошлое, вдруг явились бы передо мной тайным видением тогда, когда мы только-только перешагнули порог, вступая под сень утренних надежд; когда сами несчастья едва начинали сгущаться в зачатках вероятности и когда иные из пострадавших не вышли еще из младенческих пелен! Прошлое, созерцаемое не как прошлое, а увиденное глазами наблюдателя, который отступил на десять лет назад, дабы воспринимать его как будущее; злополучие 1840 года, пережитое из 1830-го; обреченность, возвещенная блаженными перезвонами, когда еще никто ее не страшился и о которой никто еще не помышлял; имя, способное в 1843 году сразить насмерть, хотя в 1835-м оно было для слуха лишь пустым сотрясением воздуха; портрет, который в день коронации ее величества вызвал бы у вас, как у человека со стороны, одно лишь безоговорочное восхищение, но от которого вы отшатнулись бы теперь с невольным стоном, - обстоятельства, подобные описанным, обладают странной трогательностью для всех, кто сочетает в себе склонность к глубоким размышлениям с глубокой чувствительностью. В качестве поспешно наброшенной импровизации прими, великодушный читатель (а это читатель, который не останется равнодушен к призыву прошлого) три-четыре иллюстрации из моего собственного опыта:
Кто эта изящная юная женщина с потупленным взором, во всем облике которой запечатлен след только что пережитого ею сильнейшего потрясения? Кто эта пожилая дама, чей гневный взор мечет пламя? Кто эта удрученная девушка лет шестнадцати? Что это за разорванное письмо на полу у их ног? Кто писал эти строки? К кому они обращены? Ах, если бы та, что составляет средоточие группы (сейчас, когда мы ее видим, ей двадцать два), могла в свой счастливый семнадцатый день рождения увидеть себя спустя пять лет точно так, как видим ее теперь мы, просила бы она в молитвах продлить ее дни, полагая жизнь безусловным благом? Или же она молила бы небо избавить ее от предстоящего горя, отойти в лучший мир раньше - по крайней мере, до наступления нынешнего рассвета? Верно, на лице женщины сохраняется выражение сдержанного достоинства, на устах ее бродит подобие благородно-кроткой улыбки свойственной тем, кто, будучи страдающей стороной, скорее тысячу раз умрет, нежели причинит боль другому. Женская гордость не позволяет ей обнаружить безысходность отчаяния перед свидетелями, но при всем том видно, как жаждет она оказаться в одиночестве, дабы невозбранно предаться безудержным слезам. Комната представляет собой будуар, хозяйка которого - бедняжка! - до сегодняшнего вечера была весела и счастлива. Вот ее миниатюрный цветник, а вон там - крошечная библиотека (нам, испытанным пловцам в море томов, женские собрания книг всегда, как известно, кажутся крошечными). Ни одна из прежних утех не затеплит отныне улыбки на ее устах; только музыкальный инструмент, который один из всех принадлежащих ей предметов сделается для нее еще дороже, но не для того, чтобы, как раньше, питать задумчивость, вышучиваемую ею же самой, или отводить обманом полупророческую печаль. Да, отныне этой женщине суждено быть печальной. Однако она - из числа тех, кто страдает молча. Никто не сможет уличить ее хотя бы в малейшем пренебрежении обязанностями, не станет она и назойливо искать у окружающих поддержки, - ее она найдет только наедине с собой в своей комнате. Она не выкажет слабости в присутствии мужчин; так или иначе, никто не будет посвящен в ее тайную кручину, кроме самого Господа Бога. Вы услышите о ее будущей судьбе, прежде чем мы расстанемся, а сейчас позвольте мне подробнее рассказать о том, что здесь в действительности произошло.
В общих чертах, я уверен, вам все уже ясно и без моей помощи: в подобных делах мы, близорукие мужчины, попросту слепы по сравнению с вами, наши догадливые сестры. Надменная дама, внешностью напоминающая римлянку, некогда замечательную красотой, ровня Агриппине {1} - только в облагороженном облике - приходится молодой женщине тетушкой. По слухам, она в пору юности претерпела обиду того же жестокого свойства, какая постигла ныне ее племянницу, - и с тех пор выказывает по отношению к мужчинам непримиримое презрение, подкрепленное неподдельным чувством собственного достоинства. Именно тетушка порвала письмо, которое валяется теперь на полу. Письмо заслужило подобную участь, однако та, что имела большее право на такой поступок, никогда бы на него не решилась. В этом письме некий хорошо образованный юноша предпринял изощренную попытку освободиться от священных обязательств. Была ли нужда в том, чтобы ставить названные обстоятельства под сомнение? Совместимо ли с чистой женской гордостью просить о чем-либо: не достаточно ли одним своим видом выразить нерасположенность к исполнению долга? Тетушка направляется теперь к двери - я рад это видеть; следом за ней идет бледная тихая девушка лет шестнадцати, кузина старшей: она глубоко переживает случившееся, но по молодости еще слишком застенчива, чтобы выразить свое душевное сочувствие.
В этом мире только одна душа могла бы нынешним вечером дружески поддержать нашу юную страдалицу - ее обожаемая, любящая сестра-близнец: на протяжении восемнадцати лет они читали и писали, размышляли и пели, дышали и почивали бок о бок: дверь в стене, разделявшей их спальни, была неизменно растворена, и ничто никогда не разделяло их сердца. Но теперь ее сестра-ровесница далеко - в чуждой стране. Кто еще откликнется на одинокий зов? Кроме Господа Бога, никто. Тетушка с напускной суровостью убеждала ее (хотя и смягчалась, видя косвенным взором выражение лица племянницы) "призвать на помощь гордость". Справедливо, однако гордость, сильный союзник на публике, наедине нередко оборачивается предательской стороной, как и худшие из тех, против кого ее привлекают себе на помощь. Можно ли в здравом уме вообразить, что блестящий юноша, обладавший, несмотря на свою низость, разнообразными выдающимися достоинствами; юноша, которого эта молодая особа уже два года любила безоглядной любовью, будет изгнан из ее сердца в первом порыве гордости - только потому, что сама она была им отвергнута по корыстному расчету (или так только казалось)? Взгляните! Избавленная теперь от сковывающего присутствия, она просидела два часа недвижно, обхватив голову руками. Но вот она поднялась с места, словно в поисках какой-то вещи. Ее посетила некая мысль: взяв с груди золотой ключик, она ищет что-то среди немногих своих драгоценностей, запертых на замок. Что это? Библия, изумительно иллюминованная, с письмом, прикрепленным посредством тонкого шелкового шнура к чистым листам в конце книги. Это письмо - прекрасное излияние, мудрое и взволнованное, материнской тревоги, еще более обостренной перед лицом смерти, в час расставания с миром, меркнущим в глазах матери, после причастия, принятого вместе с дорогими ее сердцу дочерьми-близнецами. Обеим через неделю-другую должно было исполниться тогда тринадцать: накануне кончины матери они не отходили от ее постели, приникая к ее устам то с прощальными поцелуями, то в надежде услышать ее прощальный шепот. Обе знали, что в последний месяц перед кончиной, едва только ей позволяли силы, она принималась за обращенное к дочерям письмо, влагая в него весь пыл молящей любви, исторгнутой из тоскующего сердца. Этим письмом, копия которого имелась у обеих сестер, она надеялась долго сообщаться с покинутыми ею сиротами. В ответ на последнюю просьбу матери сестры дали в тот вечер обещание непременно вернуться к ее советам и к отмеченным ею строкам из Писания при двух различных стечениях обстоятельств, какие приуготовит им жизнь: во-первых, в случае тяжкого бедствия, которое затянет будущее той или иной сестры сплошным мраком; и, во-вторых, если судьба слишком щедро одарит их преуспеянием, в чем будет таиться угроза отчуждения от духовных интересов. Мать не скрывала, что из этих двух крайностей она предпочла бы для своих детей первую. И вот теперь и вправду настало то испытание, которого втайне она желала. Девять лет назад, летним вечером, едва серебряный перезвон часов в спальне умирающей отзвучал девятикратно, в последний раз устремила она ищущий взгляд на дочерей-сирот - и затем, ночью, душа ее во сне мирно отлетела на небо. И вот вновь наступил летний вечер, соединенный в памяти с несчастьем; дочери вновь вспомнился лучистый свет любви, источавшийся из полусмеженных глаз матери, - и, воскрешая мысленно другой образ, она вновь услышала тот же самый девятикратный серебряный перезвон часов. Вновь припомнился ей предсмертный материнский призыв, припомнились собственные обещания, освященные слезами, - и, не разлучаясь в глубине сердца с покойной, она приступила к исполнению ее последней просьбы. И вот теперь, когда благоговейное исполнение завещанного условия перестало быть простым отправлением долга перед усопшей, но сделалось истинным утешением для самой дочери, давайте остановимся.
Что же, сейчас, моя очаровательная спутница в странствиях по скрытым или стершимся в памяти сценам человеческой жизни, вероятно, было бы поучительно направить наши окуляры на лживого вероломного любовника. Возможно, и так. Но давайте, однако, воздержимся от этого. Он может вызвать в нас симпатию или жалость большую, нежели мы желали бы. Образ его, как и самое имя, давно изгладился из чьих бы то ни было мыслей. По слухам, о благоденствии, а равно и (что гораздо более важно) о внутреннем спокойствии ему пришлось забыть с той же минуты, как он совершил предательство и разом лишил себя сокровища чистой совести - и отбросил прочь "жемчужину ценней, чем все богатство клана" {2}. Как бы то ни было, несомненно одно: в конце концов его ждал полный крах; мучительно говорить обо всяком безнадежном поражении - и еще более мучительно то, что по его вине непоправимый урон был нанесен другим.
Итак, взглянем ли мы вновь на юную девушку в будуаре после того, как минуло еще почти два года? Вы колеблетесь, мой милый друг; в нерешительности пребываю и я. Ведь она тоже потерпела жизненное поражение, и оба мы огорчимся, увидев произошедшую с ней перемену. По истечении двадцати с лишком месяцев она мало напоминает собой красавицу, которую мы видели в тот злосчастный вечер в обществе тетушки и кузины. Поразмыслив, поступим, однако, следующим образом: вглядимся в ее обиталище еще некоторое время спустя. Представьте, что минуло недель шесть, и представьте ее в траурном убранстве лежащей в гробу. Утешимся только вот чем: следы пережитого неустранимы, однако (как это часто случается с молодыми) смерть возродила в ее чертах давнее, девическое выражение. Мраморным лицом, на котором запечатлено дивное спокойствие, она вновь сделалась похожей на подростка. Исхудалость стала менее заметной; можно вообразить, будто именно такими одиннадцать лет тому назад видела тускнеющим взором своих обожаемых близнецов любящая мать, не сводя с них глаз до самого конца, пока мгла не заволокла ей зрение. И все же, даже если это и фантазия, в ней есть доля истины: не только детская простота и непосредственность воцарились вновь в храме ее безмятежного теперь облика, но также и умиротворенность, и совершеннейшее успокоение, какие подобают вечности, хотя они и покинули ее, казалось, бесповоротно в тот памятный вечер, когда мы видели впервые охваченную смятением семейную группу - пылавшую негодованием тетушку, безмолвно сочувствующую кузину, бедную несчастную племянницу - и гнусное письмо, обрывки которого валялись на полу. Туман, рассеявшийся для того, чтобы показать нам юное создание, чьи надежды были разбиты, опусти вновь свой полог! А затем, спустя несколько лет - скажем, пять - яви нам позднейшие следствия перемен, которые ты скрываешь за складками плотного занавеса. Еще раз "Сезам, откройся!" {3} - и позволь нам увидеть третье поколение.