Страница:
— Стивен рассердился, когда я назвала молодчиков, которых мы видели в Weinstube, маньяками. Кто прав, я или он?
Ганс пожал плечами.
— Сказать, что эти люди маньяки, значит, ничего не сказать. Гитлер многим казался бесноватым, пока не стало слишком поздно. Стивен прав. В ту ночь вы видели викингов. Сейчас в Федеративной республике насчитывается тридцать таких организаций молодежи. Правительство признает все эти организации, они действуют легально. Возглавляют их бывшие фюреры гитлерюгенд или бывшие эсэсовцы. У них свои газеты. Можете купить их в любом киоске. Все они почитатели Гитлера. Гитлер — их бог. Все их газеты — антисемитские, антибольшевистские, все — поджигательские, все реваншистские.
В прошлый месяц в Тевтонском лесу «Коричневая рука» организовала фашистский съезд, на котором присутствовали английские, шотландские, скандинавские, французские и голландские фашисты. Не удивлюсь, если в ближайшее время наши западные союзники получат неприятный сюрприз.
Но самое опасное не в этом.
Ганс помолчал, в его глазах промелькнула тревога.
— Следуя старому гитлеровскому образцу, коррупция начинается с самых низов. Каждая школа, каждый университет — полигон. Большинство наших школьных преподавателей и университетских профессоров были активными нацистами, такими они и остались. Если бы вы могли почитать наши учебники истории, вы бы поняли, что ни один немецкий ребенок — если у него нет такой бабушки, как моя, — не знает правды о преступлениях нацистов. В двух самых популярных учебниках об этом вовсе не упоминается. Там нет ни слова и о газовых камерах. Не говорится и о зверствах, которые мы совершали. За все свои школьные годы я ни разу не слышал, что мы уничтожили девять миллионов заключенных в наших концентрационных лагерях.
Озабоченное выражение преждевременно омрачило юное лицо Ганса. Слушая его, Джой подумала, что Ганс старше ее.
— Как трудно узнать, в чем же истина? — сказала она в раздумье.
— Вы хотите сказать, что неприятно поверить истине?
— Не совсем так. Но многие, не только здесь, но и в Австралии, все объясняют коммунистической пропагандой.
— Для женщины демократической страны вы недурно натасканы.
Он замедлил ход, чтобы спросить у бедно одетой старушки с сумкой, нагруженной хлебом, как им проехать по такому-то адресу.
— Nein, nein, — сказала она и указала на узенькую уличку, которую скорее можно было назвать переулком.
— За следующим перекрестком советская зона, — пояснил Ганс, когда они проезжали по пустырю, где почерневшие руины пострадавших от бомбардировки домов создавали причудливый архитектурный ансамбль, а потрескавшаяся от жары земля поросла бурьяном. Только теперь перед Джой предстало зловещее зрелище последствий войны, зияющие раны и развалины. Уцелевшие дома были серые, словно посыпанные пеплом, с отбитой штукатуркой. На здании кинотеатра висела броская афиша, на которой гангстер расправлялся со своей жертвой, а развязная девица демонстрировала свои обнаженные прелести.
Ганс свистнул и продекламировал:
— «Так молода и так развратна!» Вот она, западная культура! Ее надо принимать вместе с дозами чикагских гангстерских фильмов. А рядом музыкальный автомат, здесь жители Восточной зоны, если им заблагорассудится, могут пополнить свое музыкальное образование. И тут же магазин с последними моделями из Голливуда по ценам, достаточно вздутым, чтобы поощрять юных девиц выходить на панель, а молодых людей заниматься контрабандой и шпионажем. У нас имеются шпионские организации на любой вкус.
Он остановил машину возле убогой лавчонки, где в окне, кроме капусты, картофеля и лука, почти ничего не было, и спросил у хозяйки, расположившейся со своим товаром прямо на дороге, как ему проехать.
— Она говорит, что дальше машина не пройдет. Вам придется пройти пешком через дорогу, а там посреди пустыря вы увидите дом, на крыше которого выросло дерево.
— Но ведь в этот дом попала бомба? — сказала Джой.
— Ну и что ж! Попала. Здесь все разрушено бомбежкой. Это был рабочий район.
— А жить здесь безопасно? Как вы думаете?
— Если вы говорите вот об этом доме — относительно безопасно. Снесены только верхние этажи. Подвалы и первые этажи еще достаточно крепкие, в них жить еще можно.
Джой неохотно вышла из машины, задумавшись над словами Ганса.
Среди этих развалин в центре большого города она впервые почувствовала безрассудность своего порыва.
— Ганс, а для нас здесь не опасно? В конце концов профессор…
— Опасно? Для вас? Ничуть. У вас британский паспорт, а мы показываем иностранцам только самое лучшее.
— А для вас?
— Если бы открылось, что я, как и вы, впутан в эту историю… — Он поджал губы. — Мы не очень-то церемонимся со своими собственными крамольниками.
— Как жаль, что я впутала вас. Вам лучше уехать.
— Уеду, как только увижу, что вас впустили в дом. Я не унаследовал ни одной из героических черт нашей семьи, но все же я не оставлю вас: все может случиться. Помашите мне, если все сойдет благополучно; и, если вам понадоблюсь, позвоните вот по этому номеру.
Дрожащими губами она произнесла несколько слов благодарности.
И когда она шла через пустырь, сухие сорняки цеплялись за ее юбку; Джой чувствовала себя покинутой среди этой пустыни. Если не считать дома, к которому она направляла свой шаг, вокруг не было никаких признаков жизни. Вокруг нее высились руины, подобные скалам, израненным огнем, ветром, дождем. Сквозь пробоины в стенах, сквозь разбитые окна виднелись останки того, что некогда было жизнью. Камины, прилипшие к стенам, клочья оборванных обоев, лестничный пролет, повисший в воздухе. Она чуть не повернула назад, но перед ней предстало лицо профессора… и пусть колотится сердце, пусть пересыхает в горле, она не остановится.
Глава XII
Глава XIII
Ганс пожал плечами.
— Сказать, что эти люди маньяки, значит, ничего не сказать. Гитлер многим казался бесноватым, пока не стало слишком поздно. Стивен прав. В ту ночь вы видели викингов. Сейчас в Федеративной республике насчитывается тридцать таких организаций молодежи. Правительство признает все эти организации, они действуют легально. Возглавляют их бывшие фюреры гитлерюгенд или бывшие эсэсовцы. У них свои газеты. Можете купить их в любом киоске. Все они почитатели Гитлера. Гитлер — их бог. Все их газеты — антисемитские, антибольшевистские, все — поджигательские, все реваншистские.
В прошлый месяц в Тевтонском лесу «Коричневая рука» организовала фашистский съезд, на котором присутствовали английские, шотландские, скандинавские, французские и голландские фашисты. Не удивлюсь, если в ближайшее время наши западные союзники получат неприятный сюрприз.
Но самое опасное не в этом.
Ганс помолчал, в его глазах промелькнула тревога.
— Следуя старому гитлеровскому образцу, коррупция начинается с самых низов. Каждая школа, каждый университет — полигон. Большинство наших школьных преподавателей и университетских профессоров были активными нацистами, такими они и остались. Если бы вы могли почитать наши учебники истории, вы бы поняли, что ни один немецкий ребенок — если у него нет такой бабушки, как моя, — не знает правды о преступлениях нацистов. В двух самых популярных учебниках об этом вовсе не упоминается. Там нет ни слова и о газовых камерах. Не говорится и о зверствах, которые мы совершали. За все свои школьные годы я ни разу не слышал, что мы уничтожили девять миллионов заключенных в наших концентрационных лагерях.
Озабоченное выражение преждевременно омрачило юное лицо Ганса. Слушая его, Джой подумала, что Ганс старше ее.
— Как трудно узнать, в чем же истина? — сказала она в раздумье.
— Вы хотите сказать, что неприятно поверить истине?
— Не совсем так. Но многие, не только здесь, но и в Австралии, все объясняют коммунистической пропагандой.
— Для женщины демократической страны вы недурно натасканы.
Он замедлил ход, чтобы спросить у бедно одетой старушки с сумкой, нагруженной хлебом, как им проехать по такому-то адресу.
— Nein, nein, — сказала она и указала на узенькую уличку, которую скорее можно было назвать переулком.
— За следующим перекрестком советская зона, — пояснил Ганс, когда они проезжали по пустырю, где почерневшие руины пострадавших от бомбардировки домов создавали причудливый архитектурный ансамбль, а потрескавшаяся от жары земля поросла бурьяном. Только теперь перед Джой предстало зловещее зрелище последствий войны, зияющие раны и развалины. Уцелевшие дома были серые, словно посыпанные пеплом, с отбитой штукатуркой. На здании кинотеатра висела броская афиша, на которой гангстер расправлялся со своей жертвой, а развязная девица демонстрировала свои обнаженные прелести.
Ганс свистнул и продекламировал:
— «Так молода и так развратна!» Вот она, западная культура! Ее надо принимать вместе с дозами чикагских гангстерских фильмов. А рядом музыкальный автомат, здесь жители Восточной зоны, если им заблагорассудится, могут пополнить свое музыкальное образование. И тут же магазин с последними моделями из Голливуда по ценам, достаточно вздутым, чтобы поощрять юных девиц выходить на панель, а молодых людей заниматься контрабандой и шпионажем. У нас имеются шпионские организации на любой вкус.
Он остановил машину возле убогой лавчонки, где в окне, кроме капусты, картофеля и лука, почти ничего не было, и спросил у хозяйки, расположившейся со своим товаром прямо на дороге, как ему проехать.
— Она говорит, что дальше машина не пройдет. Вам придется пройти пешком через дорогу, а там посреди пустыря вы увидите дом, на крыше которого выросло дерево.
— Но ведь в этот дом попала бомба? — сказала Джой.
— Ну и что ж! Попала. Здесь все разрушено бомбежкой. Это был рабочий район.
— А жить здесь безопасно? Как вы думаете?
— Если вы говорите вот об этом доме — относительно безопасно. Снесены только верхние этажи. Подвалы и первые этажи еще достаточно крепкие, в них жить еще можно.
Джой неохотно вышла из машины, задумавшись над словами Ганса.
Среди этих развалин в центре большого города она впервые почувствовала безрассудность своего порыва.
— Ганс, а для нас здесь не опасно? В конце концов профессор…
— Опасно? Для вас? Ничуть. У вас британский паспорт, а мы показываем иностранцам только самое лучшее.
— А для вас?
— Если бы открылось, что я, как и вы, впутан в эту историю… — Он поджал губы. — Мы не очень-то церемонимся со своими собственными крамольниками.
— Как жаль, что я впутала вас. Вам лучше уехать.
— Уеду, как только увижу, что вас впустили в дом. Я не унаследовал ни одной из героических черт нашей семьи, но все же я не оставлю вас: все может случиться. Помашите мне, если все сойдет благополучно; и, если вам понадоблюсь, позвоните вот по этому номеру.
Дрожащими губами она произнесла несколько слов благодарности.
И когда она шла через пустырь, сухие сорняки цеплялись за ее юбку; Джой чувствовала себя покинутой среди этой пустыни. Если не считать дома, к которому она направляла свой шаг, вокруг не было никаких признаков жизни. Вокруг нее высились руины, подобные скалам, израненным огнем, ветром, дождем. Сквозь пробоины в стенах, сквозь разбитые окна виднелись останки того, что некогда было жизнью. Камины, прилипшие к стенам, клочья оборванных обоев, лестничный пролет, повисший в воздухе. Она чуть не повернула назад, но перед ней предстало лицо профессора… и пусть колотится сердце, пусть пересыхает в горле, она не остановится.
Глава XII
Дом выходил фасадом на пустырь. Если здесь когда-то и была проезжая дорога или улица, бомбардировка и время уничтожили ее следы. Среди этого полного запустения дом казался излишне веселым: на окнах ящики с яркими цветами, входная дверь выкрашена в ослепительно синий цвет. Там, где когда-то был третий этаж, словно зеленый фонтан высилось молодое деревцо. Джой, положив руку на молоточек в форме дельфина, помедлила, затем постучала два раза. Послышались торопливые шаги, дверь приоткрылась на всю длину предохранительной цепочки. Выглянуло детское личико.
— Хэлло, Петер, — приветливо сказала она.
— Хэлло.
Петер повернулся и с громким криком побежал обратно. Женский голос зашикал на него. Цепочка упала, дверь открылась, и Джой очутилась лицом к лицу с худенькой женщиной невысокого роста с копной удивительных волос цвета меди.
— Извините, пожалуйста, — запинаясь, начала Джой по-немецки. — Я Джой Миллер.
— Пожалуйста, говорите по-английски.
Резкость тона этой женщины еще усилила нервное состояние Джой.
— Вчера Петер сказал моей дочке, что его дедушка болен. Я пришла его навестить.
Женщина смерила ее враждебным взглядом. Джой словно холодной водой обдало.
— Желаете видеть моего отца?
— Да, если он может принять меня.
— Это невозможно.
— Очень жаль. Он тяжело болен?
— Ему уже лучше, благодарю. — Она хотела закрыть дверь, но ей помешал Петер.
— Но, может быть, вы передадите ему фрукты? Он так любил ананасы. В Сиднее мы даже подшучивали над ним за это пристрастие.
Дочь профессора бросила взгляд на пакеты, которые ей предлагала Джой, но не пошевелилась, чтобы взять их. Джой сунула Петеру пачку мороженого и коробку конфет.
— Это тебе от Энн, — и, как бы извиняясь, прибавила: — Они оба любят мороженое.
Но женщина не притронулась к пакетам. Джой, чтобы не стоять с протянутой рукой, отдала пакеты Петеру.
Женщина нахмурилась, и Джой испугалась, что та заставит мальчика вернуть их, но Петер, прижимая к себе пакеты, тут же убежал. Джой стояла, не зная, как ей быть. Она ожидала, что женщина заговорит, но та зловеще молчала. Джой была слишком испугана, чтобы обидеться.
— Если вы находите, что мне лучше не видеться с профессором, — нерешительно сказала она, — передайте, пожалуйста, что как только он поправится, я надеюсь… возможно, на днях…
— Ни сегодня, ни в какой другой день вам не имеет смысла приходить сюда.
— Брунгильда! — издалека послышался слабый голос профессора.
Женщина ушла. Наступила тишина. Наконец прибежал Петер, вслед за ним пришла Брунгильда.
— Отец просит вас зайти к нему.
Джой обернулась и помахала Гансу.
После жаркого солнечного дня Джой с чувством облегчения вдохнула прохладу прихожей. Во мраке комнаты, в которую она вошла, Джой услышала голос профессора прежде, чем увидела его, сидящего в подушках на узенькой кровати.
— Как мило, что вы пришли, Джой!
Она схватила его руку, хрупкую, как лапка птицы.
Брунгильда поставила стул ближе к кровати и вместе с Петером вышла из комнаты, закрыв за собой дверь.
Когда Джой увидела его, такого истощенного, с полоской пластыря на лбу, которая еще более подчеркивала пергаментную желтизну кожи, она почувствовала, как комок подкатывается к ее горлу.
— Я так рада, что вижу вас, — сказала она, садясь на стул. — Я пришла, как только услышала, что вы больны.
— Да, Петер сказал мне, что видел вашу Энн. Но я не думал, что вы придете ко мне.
— Я принесла вам ананас, — прибавила она, чувствуя, что в данной обстановке нельзя было сказать большей банальности.
— Петер уже показал мне ваши подарки. Тронут вашим вниманием.
Оба замолчали. Джой подыскивала нужные слова.
— В доме прохладно, а на улице жарко, как в Сиднее.
Они рассмеялись, но внутри у нее все разрывалось от жалости: до чего же довела его жизнь! Мрачная, голая комната, от прошлого остался только рояль, что у окна, да былой огонь в его запавших глазах.
— Никогда не забыть мне того дня, когда я впервые увидел Сидней. — Голос его, казалось, исходил откуда-то издалека. — Это было в середине зимы, и сиднейская гавань была такая же синяя, как те сапфиры, которые я некогда подарил жене в память ее дебюта в Бейруте. Это были искрящиеся сапфиры. В тот день у меня сердце было мертво. Я принес в Сидней только свою оболочку. Но Сидней вдохнул в меня жизнь. Там люди были добры. Добры, очень добры. Доброта — редкий и прекрасный дар. Нужно было прожить шестьдесят пять лет, чтобы понять: ничто не имеет цены, если люди не будут добры друг к другу. Все то, что люди называют культурой, гениальностью, славой, — все это не имеет цены. Ничто не имеет цены!
Он обратил к ней взгляд своих запавших глаз, и, к своему ужасу, она увидела, что они полны слез.
— Ваша мать приняла мою судьбу близко к сердцу, как если бы я был ее погибшим братом.
Он заплакал, и Джой нежно отерла слезы, катившиеся по его лицу. Рыдания сотрясали его больное тело, и встревоженная Джой решила позвать Брунгильду.
Брунгильда вихрем влетела в комнату, оттолкнув Джой в сторону.
Джой на цыпочках вышла в гостиную, как нашалившее дитя, и стала прислушиваться.
Как только больной успокоился, она тихонько прошла в прихожую и хотела уже открыть дверь на улицу, как ее окликнула Брунгильда.
— Пожалуйста, обождите минуту. Я хочу поговорить с вами. — Неохотно Джой вернулась в гостиную.
— Возьми книгу, Петер, и посиди в кухне. — Мальчик ушел. Плотно закрыв за ним дверь, Брунгильда остановилась перед Джой. Глаза у нее сверкали, губы были плотно сжаты. — Он заснул. Я просила бы вас больше не приходить сюда. Верю, что у вас доброе сердце, но ваши посещения могут только повредить ему.
— Но это же смешно! — воскликнула Джой. — Я уверена, что он обрадовался моему приходу. Он заплакал, вспомнив о добром отношении к нему моей матери.
— Возможно. Но отец стар, болен, память порой изменяет ему.
— Но чем может повредить ему воспоминание о нашей семье?
Брунгильда отвернулась. Она молчала, как показалось Джой, целую вечность. Затем глухим голосом сказала:
— Прошу вас, уходите. Я не хочу вас видеть в своем доме. Одно ваше имя — оскорбление для нас.
Сбитая с толку и рассерженная, Джой пошла к двери.
— Простите, если я огорчила вашего отца, но верьте, у меня и в помыслах не было причинить неприятность ни ему, ни вам.
Брунгильда не шелохнулась.
Джой уже взялась за ручку парадной двери, как приоткрылась дверь комнаты и выглянуло испуганное личико Петера с широко открытыми глазами. Она не разобрала слов, но все же поняла, что речь шла о его дедушке.
— Подождите! — резко бросила Брунгильда и, не извинившись, убежала в комнату.
Джой ждала не потому, что уступала просьбе Брунгильды, а потому, что хотела как-то оправдаться.
Брунгильда вернулась.
— Отец просит вас зайти к нему. — Она смотрела поверх головы Джой, надменно подняв подбородок, ее тонкие ноздри раздувались. Когда Джой сделала шаг в сторону коридора, Брунгильда, глядя ей прямо в лицо, сказала: — Он просит вас сыграть для него. Извините, если я буду присутствовать.
Джой тихо вошла в мрачную комнату. Старик приветливо встретил ее, глаза у него лихорадочно блестели, лицо, Казалось, осунулось еще больше за время его короткого сна. Он положил свою руку на ее и умоляюще попросил:
— Сыграйте для меня, Джой.
— Мне стыдно. Я так давно не играла.
— Ничего. Я не буду слишком строг. Ну, разве что вы играть будете из рук вон плохо.
Остро чувствуя, что Брунгильда наблюдает за ней из темного угла, Джой села за рояль у окна. Свет падал со стороны двора, где от прокопченных стен, раскаленных на солнце, дышало жаром. Сняв браслет, она положила руки на клавиатуру.
— Что вам сыграть?
— Начинайте, пожалуй, с гамм, чтобы погромыхать, — предложил он, и оба рассмеялись.
Все было так, как если бы она вновь оказалась в том классе, где он обычно давал ей уроки музыки, и слово «погромыхать» коснулось ее, как светлое воспоминание юности. То была их любимая шутка. Когда профессор впервые услышал это слово, он по созвучию вместо «поразмяться» сказал «погромыхать»[22]. И это ее рассмешило.
Пальцы не повиновались Джой, и ей было стыдно, что он услышит, как плохо стала она играть. Но вот зазвучали гаммы, и пальцы уверенно забегали по клавиатуре, удар стал точным.
— Неплохо. Неплохо, — сказал он, когда она кончила. — А теперь мой любимый полонез Шопена. Мне нравится, как вы его играете.
Он сказал «играете», а не «играли», и все те годы, что прошли со времени его последнего урока в классе, окнами выходившем на ослепительную сиднейскую гавань, собрались, как в фокусе, в этой мрачной комнате, окна которой выходили на почерневшие стены заваленного обломками дворика. Положив руки на клавиши, она, прежде чем решиться взять аккорд, мысленно проиграла полонез.
Выбор был не случаен. В те далекие дни он часто просил ее сыграть шопеновский полонез. «Это была последняя вещь, которую передавало варшавское радио, когда фашисты подступали к городу, — говорил он. — Для нас это было символом возрождения».
Но для него уже не было возрождения. Она обернулась к нему, как бы набираясь мужества, прежде чем сыграть то, что стало для него символом поражения. Огнем глаз, рукой, поднятой, как бывало, когда он дирижировал студенческим оркестром, приоткрытым ртом он словно давал знак: «Начинайте!» Воодушевленная его вдохновенной позой, она взяла первый аккорд.
Руки упали на колени, голова кружилась от охвативших ее чувств. Хорошо она играла или плохо, какое это имело значение? Ей открылось нечто, чего она раньше не знала.
Оторвав глаза от рояля, она обернулась. Профессор с трудом кивнул ей головой и повернулся, желая поймать взгляд Брунгильды.
— Неплохо. Неплохо, — пробормотал он наконец. — Вы не так уж отстали, как боялись. Вначале вы взяли неверно темп и слишком нажимали на педаль, приглушая звук. Запомните, каждая нота имеет смысл, как слово в поэме. Вы должны проникнуть в замысел композитора. Когда Шопен создавал этот полонез, он знал: покамест человек ведет борьбу, поражения быть не может.
Голос замер, он лежал умиротворенный, обращая взор e будущее, где он провидел торжество добра и красоты.
— Я рад, что вы не сбились на легкую музыку, — сказал он скорее себе, нежели ей. — Музыка не терпит скверны. Вот почему я не мог играть для них там, в Дахау. Музыка создана не для исчадий ада. А теперь сыграем сонату Бетховена, опус двадцать семь, номер два… — сказал он спокойно, как в былые дни.
Джой закрыла лицо руками, стараясь войти в музыку. В последний раз она играла «Лунную сонату» в ту ночь, когда высоко в тропическом небе сияла луна. Играла она для Стивена, а он не был суровым судьей.
— Сейчас, одну минуту, — попросила она.
— Сколько вам будет угодно.
Она взяла начальные аккорды и тут впервые поняла, что означает такая музыка. Не сентиментальная греза при лунном свете, посеребрившем морскую гладь, не греза о возлюбленном, погруженном в мечты, навеянные вашей игрой, не возбуждение чувств, а такая собранность ума и сердца, что вам становится ясен смысл каждой ноты, смысл каждой музыкальной фразы и значение всего произведения в целом. Музыка уже не служит для вас развлечением или утешением, но наводит на раздумье о том, что вы есть и чем должны быть. Музыка не предназначена для исчадий ада или для глупцов, которые живут в чувственном угаре, бросаясь от страсти к страсти.
Она словно прорвалась в другое измерение, стала мыслить иными категориями, и то, что она не понимала, прояснилось, и она играла с таким проникновением, какого еще никогда не вкладывала в музыку, и с такой силой, какой в себе до сих пор и не подозревала.
Закончив, она сидела, опустив глаза, глядя на свои руки, не столько ожидая похвалы профессора, сколько не желая упустить минуту озарения.
Профессор молчал. Обернувшись, она увидела, что он спит, неловко уронив голову на подушку.
Она вскочила, испугавшись восковой бледности его лица, которое не озарялось светом глаз.
— Боюсь, я утомила его, — шепнула она Брунгильде.
— Пусть отдохнет! — И они вместе вышли из комнаты.
— Хэлло, Петер, — приветливо сказала она.
— Хэлло.
Петер повернулся и с громким криком побежал обратно. Женский голос зашикал на него. Цепочка упала, дверь открылась, и Джой очутилась лицом к лицу с худенькой женщиной невысокого роста с копной удивительных волос цвета меди.
— Извините, пожалуйста, — запинаясь, начала Джой по-немецки. — Я Джой Миллер.
— Пожалуйста, говорите по-английски.
Резкость тона этой женщины еще усилила нервное состояние Джой.
— Вчера Петер сказал моей дочке, что его дедушка болен. Я пришла его навестить.
Женщина смерила ее враждебным взглядом. Джой словно холодной водой обдало.
— Желаете видеть моего отца?
— Да, если он может принять меня.
— Это невозможно.
— Очень жаль. Он тяжело болен?
— Ему уже лучше, благодарю. — Она хотела закрыть дверь, но ей помешал Петер.
— Но, может быть, вы передадите ему фрукты? Он так любил ананасы. В Сиднее мы даже подшучивали над ним за это пристрастие.
Дочь профессора бросила взгляд на пакеты, которые ей предлагала Джой, но не пошевелилась, чтобы взять их. Джой сунула Петеру пачку мороженого и коробку конфет.
— Это тебе от Энн, — и, как бы извиняясь, прибавила: — Они оба любят мороженое.
Но женщина не притронулась к пакетам. Джой, чтобы не стоять с протянутой рукой, отдала пакеты Петеру.
Женщина нахмурилась, и Джой испугалась, что та заставит мальчика вернуть их, но Петер, прижимая к себе пакеты, тут же убежал. Джой стояла, не зная, как ей быть. Она ожидала, что женщина заговорит, но та зловеще молчала. Джой была слишком испугана, чтобы обидеться.
— Если вы находите, что мне лучше не видеться с профессором, — нерешительно сказала она, — передайте, пожалуйста, что как только он поправится, я надеюсь… возможно, на днях…
— Ни сегодня, ни в какой другой день вам не имеет смысла приходить сюда.
— Брунгильда! — издалека послышался слабый голос профессора.
Женщина ушла. Наступила тишина. Наконец прибежал Петер, вслед за ним пришла Брунгильда.
— Отец просит вас зайти к нему.
Джой обернулась и помахала Гансу.
После жаркого солнечного дня Джой с чувством облегчения вдохнула прохладу прихожей. Во мраке комнаты, в которую она вошла, Джой услышала голос профессора прежде, чем увидела его, сидящего в подушках на узенькой кровати.
— Как мило, что вы пришли, Джой!
Она схватила его руку, хрупкую, как лапка птицы.
Брунгильда поставила стул ближе к кровати и вместе с Петером вышла из комнаты, закрыв за собой дверь.
Когда Джой увидела его, такого истощенного, с полоской пластыря на лбу, которая еще более подчеркивала пергаментную желтизну кожи, она почувствовала, как комок подкатывается к ее горлу.
— Я так рада, что вижу вас, — сказала она, садясь на стул. — Я пришла, как только услышала, что вы больны.
— Да, Петер сказал мне, что видел вашу Энн. Но я не думал, что вы придете ко мне.
— Я принесла вам ананас, — прибавила она, чувствуя, что в данной обстановке нельзя было сказать большей банальности.
— Петер уже показал мне ваши подарки. Тронут вашим вниманием.
Оба замолчали. Джой подыскивала нужные слова.
— В доме прохладно, а на улице жарко, как в Сиднее.
Они рассмеялись, но внутри у нее все разрывалось от жалости: до чего же довела его жизнь! Мрачная, голая комната, от прошлого остался только рояль, что у окна, да былой огонь в его запавших глазах.
— Никогда не забыть мне того дня, когда я впервые увидел Сидней. — Голос его, казалось, исходил откуда-то издалека. — Это было в середине зимы, и сиднейская гавань была такая же синяя, как те сапфиры, которые я некогда подарил жене в память ее дебюта в Бейруте. Это были искрящиеся сапфиры. В тот день у меня сердце было мертво. Я принес в Сидней только свою оболочку. Но Сидней вдохнул в меня жизнь. Там люди были добры. Добры, очень добры. Доброта — редкий и прекрасный дар. Нужно было прожить шестьдесят пять лет, чтобы понять: ничто не имеет цены, если люди не будут добры друг к другу. Все то, что люди называют культурой, гениальностью, славой, — все это не имеет цены. Ничто не имеет цены!
Он обратил к ней взгляд своих запавших глаз, и, к своему ужасу, она увидела, что они полны слез.
— Ваша мать приняла мою судьбу близко к сердцу, как если бы я был ее погибшим братом.
Он заплакал, и Джой нежно отерла слезы, катившиеся по его лицу. Рыдания сотрясали его больное тело, и встревоженная Джой решила позвать Брунгильду.
Брунгильда вихрем влетела в комнату, оттолкнув Джой в сторону.
Джой на цыпочках вышла в гостиную, как нашалившее дитя, и стала прислушиваться.
Как только больной успокоился, она тихонько прошла в прихожую и хотела уже открыть дверь на улицу, как ее окликнула Брунгильда.
— Пожалуйста, обождите минуту. Я хочу поговорить с вами. — Неохотно Джой вернулась в гостиную.
— Возьми книгу, Петер, и посиди в кухне. — Мальчик ушел. Плотно закрыв за ним дверь, Брунгильда остановилась перед Джой. Глаза у нее сверкали, губы были плотно сжаты. — Он заснул. Я просила бы вас больше не приходить сюда. Верю, что у вас доброе сердце, но ваши посещения могут только повредить ему.
— Но это же смешно! — воскликнула Джой. — Я уверена, что он обрадовался моему приходу. Он заплакал, вспомнив о добром отношении к нему моей матери.
— Возможно. Но отец стар, болен, память порой изменяет ему.
— Но чем может повредить ему воспоминание о нашей семье?
Брунгильда отвернулась. Она молчала, как показалось Джой, целую вечность. Затем глухим голосом сказала:
— Прошу вас, уходите. Я не хочу вас видеть в своем доме. Одно ваше имя — оскорбление для нас.
Сбитая с толку и рассерженная, Джой пошла к двери.
— Простите, если я огорчила вашего отца, но верьте, у меня и в помыслах не было причинить неприятность ни ему, ни вам.
Брунгильда не шелохнулась.
Джой уже взялась за ручку парадной двери, как приоткрылась дверь комнаты и выглянуло испуганное личико Петера с широко открытыми глазами. Она не разобрала слов, но все же поняла, что речь шла о его дедушке.
— Подождите! — резко бросила Брунгильда и, не извинившись, убежала в комнату.
Джой ждала не потому, что уступала просьбе Брунгильды, а потому, что хотела как-то оправдаться.
Брунгильда вернулась.
— Отец просит вас зайти к нему. — Она смотрела поверх головы Джой, надменно подняв подбородок, ее тонкие ноздри раздувались. Когда Джой сделала шаг в сторону коридора, Брунгильда, глядя ей прямо в лицо, сказала: — Он просит вас сыграть для него. Извините, если я буду присутствовать.
Джой тихо вошла в мрачную комнату. Старик приветливо встретил ее, глаза у него лихорадочно блестели, лицо, Казалось, осунулось еще больше за время его короткого сна. Он положил свою руку на ее и умоляюще попросил:
— Сыграйте для меня, Джой.
— Мне стыдно. Я так давно не играла.
— Ничего. Я не буду слишком строг. Ну, разве что вы играть будете из рук вон плохо.
Остро чувствуя, что Брунгильда наблюдает за ней из темного угла, Джой села за рояль у окна. Свет падал со стороны двора, где от прокопченных стен, раскаленных на солнце, дышало жаром. Сняв браслет, она положила руки на клавиатуру.
— Что вам сыграть?
— Начинайте, пожалуй, с гамм, чтобы погромыхать, — предложил он, и оба рассмеялись.
Все было так, как если бы она вновь оказалась в том классе, где он обычно давал ей уроки музыки, и слово «погромыхать» коснулось ее, как светлое воспоминание юности. То была их любимая шутка. Когда профессор впервые услышал это слово, он по созвучию вместо «поразмяться» сказал «погромыхать»[22]. И это ее рассмешило.
Пальцы не повиновались Джой, и ей было стыдно, что он услышит, как плохо стала она играть. Но вот зазвучали гаммы, и пальцы уверенно забегали по клавиатуре, удар стал точным.
— Неплохо. Неплохо, — сказал он, когда она кончила. — А теперь мой любимый полонез Шопена. Мне нравится, как вы его играете.
Он сказал «играете», а не «играли», и все те годы, что прошли со времени его последнего урока в классе, окнами выходившем на ослепительную сиднейскую гавань, собрались, как в фокусе, в этой мрачной комнате, окна которой выходили на почерневшие стены заваленного обломками дворика. Положив руки на клавиши, она, прежде чем решиться взять аккорд, мысленно проиграла полонез.
Выбор был не случаен. В те далекие дни он часто просил ее сыграть шопеновский полонез. «Это была последняя вещь, которую передавало варшавское радио, когда фашисты подступали к городу, — говорил он. — Для нас это было символом возрождения».
Но для него уже не было возрождения. Она обернулась к нему, как бы набираясь мужества, прежде чем сыграть то, что стало для него символом поражения. Огнем глаз, рукой, поднятой, как бывало, когда он дирижировал студенческим оркестром, приоткрытым ртом он словно давал знак: «Начинайте!» Воодушевленная его вдохновенной позой, она взяла первый аккорд.
Руки упали на колени, голова кружилась от охвативших ее чувств. Хорошо она играла или плохо, какое это имело значение? Ей открылось нечто, чего она раньше не знала.
Оторвав глаза от рояля, она обернулась. Профессор с трудом кивнул ей головой и повернулся, желая поймать взгляд Брунгильды.
— Неплохо. Неплохо, — пробормотал он наконец. — Вы не так уж отстали, как боялись. Вначале вы взяли неверно темп и слишком нажимали на педаль, приглушая звук. Запомните, каждая нота имеет смысл, как слово в поэме. Вы должны проникнуть в замысел композитора. Когда Шопен создавал этот полонез, он знал: покамест человек ведет борьбу, поражения быть не может.
Голос замер, он лежал умиротворенный, обращая взор e будущее, где он провидел торжество добра и красоты.
— Я рад, что вы не сбились на легкую музыку, — сказал он скорее себе, нежели ей. — Музыка не терпит скверны. Вот почему я не мог играть для них там, в Дахау. Музыка создана не для исчадий ада. А теперь сыграем сонату Бетховена, опус двадцать семь, номер два… — сказал он спокойно, как в былые дни.
Джой закрыла лицо руками, стараясь войти в музыку. В последний раз она играла «Лунную сонату» в ту ночь, когда высоко в тропическом небе сияла луна. Играла она для Стивена, а он не был суровым судьей.
— Сейчас, одну минуту, — попросила она.
— Сколько вам будет угодно.
Она взяла начальные аккорды и тут впервые поняла, что означает такая музыка. Не сентиментальная греза при лунном свете, посеребрившем морскую гладь, не греза о возлюбленном, погруженном в мечты, навеянные вашей игрой, не возбуждение чувств, а такая собранность ума и сердца, что вам становится ясен смысл каждой ноты, смысл каждой музыкальной фразы и значение всего произведения в целом. Музыка уже не служит для вас развлечением или утешением, но наводит на раздумье о том, что вы есть и чем должны быть. Музыка не предназначена для исчадий ада или для глупцов, которые живут в чувственном угаре, бросаясь от страсти к страсти.
Она словно прорвалась в другое измерение, стала мыслить иными категориями, и то, что она не понимала, прояснилось, и она играла с таким проникновением, какого еще никогда не вкладывала в музыку, и с такой силой, какой в себе до сих пор и не подозревала.
Закончив, она сидела, опустив глаза, глядя на свои руки, не столько ожидая похвалы профессора, сколько не желая упустить минуту озарения.
Профессор молчал. Обернувшись, она увидела, что он спит, неловко уронив голову на подушку.
Она вскочила, испугавшись восковой бледности его лица, которое не озарялось светом глаз.
— Боюсь, я утомила его, — шепнула она Брунгильде.
— Пусть отдохнет! — И они вместе вышли из комнаты.
Глава XIII
Вся в слезах, Джой подошла к входной двери, спеша поскорее уйти, но ее окликнула Брунгильда:
— А вы не выпьете со мной чашку кофе?
Джой задержалась на минуту. Она хотела уже отказаться, но что-то в лице женщины остановило ее.
— Благодарю вас, — сказала Джой и пошла вслед за ней в гостиную.
Налив кофе в чашки, Брунгильда села.
— Прошу простить меня, — сказала она. — Я встретила вас так неучтиво. Но прошлый раз отец вернулся после свидания с вами чем-то сильно расстроенный, а ему вредно волноваться. Я единственная дочь у отца и обязана его оберегать.
— Поверьте, — серьезно ответила Джой, — я не сказала ничего такого, что могло бы его расстроить. А если он заплакал, так потому, что вспомнил доброе отношение к нему моей матери. Сегодня все было так, как бывало в те дни, когда я брала у него уроки музыки.
Она замолкла, внимательно вглядываясь в осунувшееся лицо Брунгильды. Когда-то она была красивой. Даже сейчас в спокойном состоянии в ее лице была трагическая красота.
— Расскажите, пожалуйста, когда случилось это несчастье?
— Случилось это в ночь того самого дня, когда в знак протеста против военного преступника Оберлендера была организована демонстрация. В демонстрации участвовали не только жертвы фашизма. Там были все члены Союза. Короче говоря, все те, кто мог двигаться! Мы пробовали уговорить отца остаться дома, но он об этом и слышать не хотел. Вы не знаете его, он сильный духом, несмотря на слабое здоровье.
— Но что же с ним случилось?
— Никто так и не знает истины. Мы нашли его в канаве. Из раны в голове текла кровь. Два ребра были сломаны. По словам полиции, он якобы споткнулся, выходя из машины, и упал в канаву. А отец говорит, что его вытащила из машины банда неонацистов; эти головорезы часто устраивали налеты на помещение нашей организации. Двух из них отец узнал. В госпитале обнаружили, что в руке у отца был зажат какой-то их значок.
Для полиции эта улика не доказательство. Главный судья того района, где должно слушаться дело, — один из гитлеровских судей. Слушание дела будет откладываться, пока не станет слишком поздно. «Полиция приложила руку к этому убийству», — сказал врач из госпиталя.
— Убийству? Вы думаете, что…
— Я солгала вам. Он умирает. Доктор считает, что это вопрос дней, если не часов. Сегодня утром он предупреждал меня, что отец может потерять сознание. Ваша игра, по-видимому, последнее, что он слышал. Я всегда буду благодарна вам за это. Но вам все же лучше уйти. Нагрянет полиция, оставаться вам здесь неблагоразумно.
— Позвольте мне остаться, помочь вам, — взмолилась Джой. — Дома я сказала, что проведу день с приятельницей, меня не будут ждать.
Брунгильда, нахмурившись, посмотрела на нее.
— Вы странная женщина, но предупреждаю… полиция занесет ваше имя в списки неблагонадежных.
— Мне все равно. Позвольте остаться. Не могу объяснить, но мне очень нужно остаться. — Рукой она смахнула непрошеные слезы. — Простите. Я веду себя, как сентиментальная дурочка. Больше не буду.
— Хотите остаться — оставайтесь! Я вам признательна. А если отец проснется, он будет счастлив.
Брунгильда замолчала, устремив взгляд на дымок, тоненьким столбиком поднимавшийся в воздухе.
— Я и себя виню в том, что случилось. Когда он из-за меня вернулся из Австралии, мы должны были вместе уехать обратно. Деньги на дорогу были. А там он снова взялся бы за уроки, пока я не поправилась бы и не стала работать. Но мы ждали возмещения за наши муки и потери. — Она резко и невесело рассмеялась. — Никогда не прощу себе, что мы не уехали. Он мой отец, но я опытнее его. Он не пережил того, что пережила я. Когда он был в Дахау, мы еще не достигли вершин варварства, на которые оказались способны арийцы в Освенциме, где было отравлено газом и сожжено в печах не менее четырех миллионов мирных граждан всех европейских стран!
Мы слишком долго ждали компенсации. И чем дольше мы ждали, тем меньше было шансов получить эти деньги. Останься мы в Австралии, мы скорее бы добились своего. Наше правительство чувствительно к своей репутации в других странах. Мир не знает, что творится у нас, а возможно, и не желает знать. Компенсация! — И она горько засмеялась. — Да разве можно возместить восемь лет, проведенных в аду? Какой ценой оценишь загубленную молодость? Мне было шестнадцать лет, когда меня арестовали. Мне было двадцать три года, когда меня стерилизовали. Теперь мне тридцать девять лет, и они убили моего отца.
Послышался какой-то звук. Брунгильда вздрогнула и вышла из комнаты. Вернувшись, на вопросительный взгляд Джой она ответила:
— Он все еще спит.
Брунгильда села, облокотившись о стол.
— Простите, что я обо всем этом вам рассказываю. Надоела я вам.
— Ну, что вы. Я хочу все знать. Если вам не слишком тяжело, расскажите всю правду. — Джой помолчала. — Я должна знать все. Когда вас арестовали, я была счастливым ребенком, не ведавшим, что существует зло. Когда вас освободили, мне исполнилось шестнадцать лет, моя жизнь протекала так счастливо, что я не хотела ни о чем знать. Я вспоминаю сейчас, мне доводилось слышать от матери нечто похожее на то, что вы сказали. Но я об этом забыла. Я думала, что это прошлая история, что все это кануло в вечность.
— Это история нашего времени.
— Я начинаю понимать. У меня две маленькие дочки, и я начинаю смутно догадываться, что их жизнь во многом зависит от тех событий, о которых вы говорите.
Брунгильда улыбнулась, что с ней случалось редко. — Понимаю, почему отец любил вас. На то, чтобы рассказать вам все, ушел бы месяц, год. Но все же кое о чем я расскажу: это не займет много времени.
Открыв шкаф, она протянула ей комочек сероватого цвета. Джой с любопытством посмотрела на него, поднесла к окну, чтобы разобрать выдавленные на нем цифры.
— Знаете, что это? — спросила Брунгильда.
Покачав головой, Джой понюхала кусочек, от него исходил слабый запах прогорклого жира.
— Похоже на мыло.
— Это и есть мыло; особый сорт мыла.
Взяв кусочек из рук Джой, она положила его обратно и, медленно повернувшись, стала, прижавшись спиной к шкафу.
— Это мыло изготовлено из человеческого жира.
Джой застыла на месте. Черная пелена застлала ей глаза. На какое-то мгновение ей показалось, что она теряет сознание. Опустившись на стул, Джой едва вымолвила: — Простите, я не из тех, что падают в обморок. Это просто…
— Просто потому, что вам трудно поверить правде, о которой вам говорили в то время, когда уже весь мир знал эту правду, но вы не верили: ведь нацистские агенты называли все это пропагандой.
Джой молчала. В комнате было душно. Брунгильда смотрела на сожженный солнцем пустырь невидящими глазами.
— А вы не выпьете со мной чашку кофе?
Джой задержалась на минуту. Она хотела уже отказаться, но что-то в лице женщины остановило ее.
— Благодарю вас, — сказала Джой и пошла вслед за ней в гостиную.
Налив кофе в чашки, Брунгильда села.
— Прошу простить меня, — сказала она. — Я встретила вас так неучтиво. Но прошлый раз отец вернулся после свидания с вами чем-то сильно расстроенный, а ему вредно волноваться. Я единственная дочь у отца и обязана его оберегать.
— Поверьте, — серьезно ответила Джой, — я не сказала ничего такого, что могло бы его расстроить. А если он заплакал, так потому, что вспомнил доброе отношение к нему моей матери. Сегодня все было так, как бывало в те дни, когда я брала у него уроки музыки.
Она замолкла, внимательно вглядываясь в осунувшееся лицо Брунгильды. Когда-то она была красивой. Даже сейчас в спокойном состоянии в ее лице была трагическая красота.
— Расскажите, пожалуйста, когда случилось это несчастье?
— Случилось это в ночь того самого дня, когда в знак протеста против военного преступника Оберлендера была организована демонстрация. В демонстрации участвовали не только жертвы фашизма. Там были все члены Союза. Короче говоря, все те, кто мог двигаться! Мы пробовали уговорить отца остаться дома, но он об этом и слышать не хотел. Вы не знаете его, он сильный духом, несмотря на слабое здоровье.
— Но что же с ним случилось?
— Никто так и не знает истины. Мы нашли его в канаве. Из раны в голове текла кровь. Два ребра были сломаны. По словам полиции, он якобы споткнулся, выходя из машины, и упал в канаву. А отец говорит, что его вытащила из машины банда неонацистов; эти головорезы часто устраивали налеты на помещение нашей организации. Двух из них отец узнал. В госпитале обнаружили, что в руке у отца был зажат какой-то их значок.
Для полиции эта улика не доказательство. Главный судья того района, где должно слушаться дело, — один из гитлеровских судей. Слушание дела будет откладываться, пока не станет слишком поздно. «Полиция приложила руку к этому убийству», — сказал врач из госпиталя.
— Убийству? Вы думаете, что…
— Я солгала вам. Он умирает. Доктор считает, что это вопрос дней, если не часов. Сегодня утром он предупреждал меня, что отец может потерять сознание. Ваша игра, по-видимому, последнее, что он слышал. Я всегда буду благодарна вам за это. Но вам все же лучше уйти. Нагрянет полиция, оставаться вам здесь неблагоразумно.
— Позвольте мне остаться, помочь вам, — взмолилась Джой. — Дома я сказала, что проведу день с приятельницей, меня не будут ждать.
Брунгильда, нахмурившись, посмотрела на нее.
— Вы странная женщина, но предупреждаю… полиция занесет ваше имя в списки неблагонадежных.
— Мне все равно. Позвольте остаться. Не могу объяснить, но мне очень нужно остаться. — Рукой она смахнула непрошеные слезы. — Простите. Я веду себя, как сентиментальная дурочка. Больше не буду.
— Хотите остаться — оставайтесь! Я вам признательна. А если отец проснется, он будет счастлив.
Брунгильда замолчала, устремив взгляд на дымок, тоненьким столбиком поднимавшийся в воздухе.
— Я и себя виню в том, что случилось. Когда он из-за меня вернулся из Австралии, мы должны были вместе уехать обратно. Деньги на дорогу были. А там он снова взялся бы за уроки, пока я не поправилась бы и не стала работать. Но мы ждали возмещения за наши муки и потери. — Она резко и невесело рассмеялась. — Никогда не прощу себе, что мы не уехали. Он мой отец, но я опытнее его. Он не пережил того, что пережила я. Когда он был в Дахау, мы еще не достигли вершин варварства, на которые оказались способны арийцы в Освенциме, где было отравлено газом и сожжено в печах не менее четырех миллионов мирных граждан всех европейских стран!
Мы слишком долго ждали компенсации. И чем дольше мы ждали, тем меньше было шансов получить эти деньги. Останься мы в Австралии, мы скорее бы добились своего. Наше правительство чувствительно к своей репутации в других странах. Мир не знает, что творится у нас, а возможно, и не желает знать. Компенсация! — И она горько засмеялась. — Да разве можно возместить восемь лет, проведенных в аду? Какой ценой оценишь загубленную молодость? Мне было шестнадцать лет, когда меня арестовали. Мне было двадцать три года, когда меня стерилизовали. Теперь мне тридцать девять лет, и они убили моего отца.
Послышался какой-то звук. Брунгильда вздрогнула и вышла из комнаты. Вернувшись, на вопросительный взгляд Джой она ответила:
— Он все еще спит.
Брунгильда села, облокотившись о стол.
— Простите, что я обо всем этом вам рассказываю. Надоела я вам.
— Ну, что вы. Я хочу все знать. Если вам не слишком тяжело, расскажите всю правду. — Джой помолчала. — Я должна знать все. Когда вас арестовали, я была счастливым ребенком, не ведавшим, что существует зло. Когда вас освободили, мне исполнилось шестнадцать лет, моя жизнь протекала так счастливо, что я не хотела ни о чем знать. Я вспоминаю сейчас, мне доводилось слышать от матери нечто похожее на то, что вы сказали. Но я об этом забыла. Я думала, что это прошлая история, что все это кануло в вечность.
— Это история нашего времени.
— Я начинаю понимать. У меня две маленькие дочки, и я начинаю смутно догадываться, что их жизнь во многом зависит от тех событий, о которых вы говорите.
Брунгильда улыбнулась, что с ней случалось редко. — Понимаю, почему отец любил вас. На то, чтобы рассказать вам все, ушел бы месяц, год. Но все же кое о чем я расскажу: это не займет много времени.
Открыв шкаф, она протянула ей комочек сероватого цвета. Джой с любопытством посмотрела на него, поднесла к окну, чтобы разобрать выдавленные на нем цифры.
— Знаете, что это? — спросила Брунгильда.
Покачав головой, Джой понюхала кусочек, от него исходил слабый запах прогорклого жира.
— Похоже на мыло.
— Это и есть мыло; особый сорт мыла.
Взяв кусочек из рук Джой, она положила его обратно и, медленно повернувшись, стала, прижавшись спиной к шкафу.
— Это мыло изготовлено из человеческого жира.
Джой застыла на месте. Черная пелена застлала ей глаза. На какое-то мгновение ей показалось, что она теряет сознание. Опустившись на стул, Джой едва вымолвила: — Простите, я не из тех, что падают в обморок. Это просто…
— Просто потому, что вам трудно поверить правде, о которой вам говорили в то время, когда уже весь мир знал эту правду, но вы не верили: ведь нацистские агенты называли все это пропагандой.
Джой молчала. В комнате было душно. Брунгильда смотрела на сожженный солнцем пустырь невидящими глазами.