Около трех миль я пробирался по этой дорожке. Я спустился больше чем на тысячу футов, судя по растительности в долине, которую я в конце концов обнаружил. Она открылась по правую руку от меня, сперва узкая, а потом расширилась. Река убегала, кувыркаясь, вниз и исчезала в узком, глубоком каньоне. Его затеняли папоротники и деревья, выросшие в трещинах скальных стен. Но тропа сворачивала в долину.
   В этом месте долина имела в ширину не больше двухсот ярдов. По обе стороны круто устремлялись к небесам каменистые склоны. Пеший человек мог бы на них взобраться, но лошадь не поднялась бы и на шесть футов. Последние солнечные лучи подкрашивали стену каньона на востоке, но ярдов сто пятьдесят я ехал в глубокой тени.
   Потом долина расширилась. Похоже, она имела пару миль в длину, а шириной была от четверти до половины мили. По дну ее бежал ручей и вливался в вытекающий из озера поток, вдоль которого я ехал.
   Ложе долины представляло собой красивый высокогорный луг, чистое удовольствие для глаза, а вдоль речки росли осины маленькими рощицами, карликовые ивы и другие деревья, названия которых я не мог припомнить. Невдалеке паслись несколько лосей (ну, на самом деле это олени вапити, их только все зовут лосями), они подняли головы и поглядели на меня. Похоже, в эту долину вел и какой-то другой путь, но по их поведению наверняка сказать было трудно: когда я подъехал ближе, они отошли, но вид у них был ничуть не испуганный.
   Вьючная лошадь уныло тащилась сзади на поводу, как вроде ей вовсе не хотелось идти в эту долину. Подседельный конь шел без сопротивления, но, по-моему, еще не решил, нравится ему эта затея или нет. А что до меня, так я трясся и каждую минуту ждал появления призраков, как восьмилетний мальчонка вечером на кладбище.
   Короче, я вытащил из чехла свой винчестер — понятия не имею, чего я ждал.
   Мы продвигались медленным шагом. Конь переступал вытянутыми, напряженными ногами, насторожив уши, робко и осторожно, а я думал, что в жизни не видел такой красивой долинки, укрытой предвечерними тенями, с мазками розового и сиреневого на окружающих скалах высоко над нами.
   А потом я увидел пещеру.
   На самом деле это было просто углубление, вырытое в обрыве ветром и водой, но оно врезалось в скалу футов на восемь, а в самом глубоком месте — и на все десять, а вход в него маскировали несколько деревьев, в основном, осины.
   Я слез с седла и привязал лошадей к дереву — не хотел рисковать: они могли убежать и оставить меня пешим.
   Никаких следов… никто тут не появлялся давным-давно.
   Отверстие было наполовину загорожено камнем — так иногда делают жители горных мест, а внутри все было закопчено дымом забытых костров. Ничего здесь не было, кроме каменных обломков там, где обвалилась часть стены, и гладкого бревна в самой глубине; с двух концов оно было обрублено топором.
   Это большое старое бревно было гладкое, отполированное не одной парой штанов — люди на нем сидели, но на одном конце я нашел несколько рядов мелких зарубок. Я их пересчитал — они располагались группами то по тридцать штук, то по тридцать одной; если считать, что каждая зарубка обозначала день, то эти люди пробыли здесь около пяти месяцев. Для такого места — долгое время.
   В пещеру нанесло песка, а у задней стенки я зацепился ногой за что-то на полу. Разгреб песок руками — и вытащил старинный нагрудник, такие носили испанцы. Он заржавел, но видно было, что сделан он из хорошей стали и закален, чтобы выдержать сильный удар.
   Все, что я знал об испанцах, я слышал от нашего Па, который любил рассказывать нам байки про старые времена, когда он бродил по горам. Он много толковал про Санта-Фе, где ему как-то довелось пожить, и я знал, что этот город уже существовал десять, а то и одиннадцать лет, когда отцы-пилигримы впервые высадились у Плимут-Рока[12].
   Эти испанские ребята вовсю исследовали страну, и зачастую только для того, чтобы отослать доклад в Испанию. Никто не скажет, сколько пропало таких исследовательских экспедиций, может, вот этот нагрудник и был последним следом одной из них.
   Дорога, по которой я ехал на юг, была из тех, о которых мне рассказывал Па, а потом я еще кое-что услышал о ней от рудокопов в Монтане. Испанцы отправляли по этой тропе торговые экспедиции в страну племени юта. Торговцы ездили на север этим маршрутом задолго до отца Эскаланте, еще раньше даже, чем капитан Джон Смит[13] завидел берега Виргинии, но они оставили мало сведений. В 1765 году эти места разведывал Ривера, но он был уже не первым.
   До темноты еще оставалось немного времени, и я успел малость оглядеться. И так мне представилось, что до этой долины добрались человека три-четыре, и двое из них остались здесь навсегда — я нашел их могилы. На одной из них стоял камень с датой смерти — 1544 год.
   Может быть, я первый увидел эту могилу за прошедшие три сотни лет.
   В этом укрытии могли в тесноте спать четверо — но никак не больше. И по крайней мере один человек должен был выбраться отсюда и оставить метки, по которым я сюда пришел; но чутье мне говорило, что скорее их было двое. Единственная загадка — как они вообще нашли эту долину.
   На стене, наполовину скрытое листвой осин, было высечено испанское слово «Оро». А рядом с ним — стрелка, указывающая в верхнюю часть долины.
   «Оро» — это слово, которое почти все понимают, даже те, кто больше ни звучка не знает по-испански. А я служил в армии с несколькими парнями, которые говорили по-испански, и слегка научился у них этому языку, а еще больше нахватался, когда крутился по Техасу.
   К этому времени тени уже стали длинными, но света еще хватало, и я поддался призыву этого слова. Вскочил в седло и поехал шагом вверх по долине. Ну и будьте уверены, через полмили я нашел туннель, выкопанный в склоне холма, и битый камень вокруг него.
   Я поднял обломок из кучки, сложенной под стенкой туннеля, и он оказался тяжелым — тяжелым от золота. Это была настоящая, подлинно богатая руда, о какой человек не раз слышит всякие байки, вот только увидеть ее редко доводится.
   Да, эти испанские парни нашли золото. Неважно, как они сюда попали, но они его нашли — и теперь оно мое.
   Все, что мне надо — вывезти его отсюда.

Глава 3

   Вот так, значит, я нырнул с головой в незнакомые места и вынырнул с золотом в руках.
   Мы, Сэкетты, никогда не были богатеями. Все, чего нам надо, — это кусок земли, где можно посеять хлеб и пасти скотину, столько земли, чтоб хватило прокормить семью. Родня для нас много значит, и если случается какoe несчастье, так мы обычно встаем против него все как один.
   Кровная вражда с Хиггинзами, которая обошлась нашей семье не в одну жизнь, закончилась, пока меня не было дома. Эту вендетту завершил Тайрел в тот день, когда Оррин собрался жениться. Длинный Хиггинз залег в засаду на Оррина, рассчитывая, что у того мозги будут забиты женитьбой. Длинный Хиггинз не попал в Оррина — его оттолкнула в сторону невеста, зато сама она получила свинец, предназначенный для Сэкетта.
   На свою беду, Длинный вовсе не принял в расчет Тайрела, а Тайрела всегда надо брать в расчет.
   Тайрел такой человек, что может глядеть на тебя прямо вдоль ствола твоей винтовки, и тебе захочется, чтоб он лучше глядел в тарелку с ужином. Он будет глядеть на тебя прямо вдоль ствола твоей винтовки — и все равно пристрелит тебя насмерть. Правда, Тайрел никогда не искал драки.
   На револьверах мы с ним всегда шли голова в голову. Может, я самую чуть лучше с винтовкой, но это так и осталось под вопросом.
   А вот сейчас вопрос касался золота. Наш Па, он всегда советовал нам, ребятам, если что, найти время и поразмыслить. Ну, вот я сейчас и нашел время.
   Прежде всего, надо решить, что делать дальше. Золото — вот оно здесь, но мне придется держать язык за зубами, пока я не смогу подать на это место законную, чин чином заявку и вывезти золото отсюда.
   Золото — это всегда хлопотное дело. Многим людям хочется золота, но стоит человеку его заиметь, как у него начинаются неприятности. Золото заставляет людей терять здравый смысл и правильные понятия, что хорошо, что плохо. Ради него люди обманывают и убивают — а я сейчас нахожусь в местах, где законов нет.
   Золото — штука тяжелая, и если кто везет золото, то припрятать его не так просто. Как будто у него свой запах есть. И до людей этот запах доходит даже быстрее, чем слухи и разговоры.
   Одно дело — найти золото, и совсем другое — добыть его и вывезти. У меня нет никаких инструментов и ничего такого, в чем его везти можно, — кроме седельных сумок. Я почти все свои деньги угрохал на пищу и снаряжение для этой поездки на юг. Так что первым делом мне надо вывезти сейчас столько золота, чтобы хватило купить снаряжение для горных работ.
   Похоже, если я не ошибаюсь, тут золота чертова прорва, бери, сколько душа пожелает, но мне много не надо — так, лишь бы хватило на скот, на свой собственный кусок земли да на свободное время, малость поучиться по книжкам.
   Не годится человеку быть темным и неграмотным, но у нас в горах школа бывала не каждый год, а в лучшем случае через два на третий, да и то всего месяца на два-три. Когда я превзошел всю науку, то выучился написать карандашом свое имя… и Па с Тайрелом тоже могли его прочитать, а не только я сам. Правда, в армии прочитать его умел только один офицер, но он сказал, что я могу не беспокоиться.
   «Когда человек умеет стрелять так, как ты, — говаривал он, — то вряд ли кто-нибудь станет прохаживаться насчет того, разборчиво ли этот человек подписывает свое имя».
   Но если человек имеет право наплевать на себя, то должен подумать про своих детишек, даже если они появятся только когда-нибудь. Мы, Сэкетты, народ плодовитый, у нас вырастают целые кучи длинных парней. Считая меня с Тайрелом и Оррином, нас наберется сорок девять братьев и двоюродных братьев. У нашего Па две сестры и пять братьев — живых. Так что затевать с нами кровную месть — дохлое дело. Даже если мы их не побьем стрельбой, так уж точно побьем плодовитостью.
   Человек, которому придет охота завести ребятишек, не захочет, ясное дело, выставляться перед ними дураком. Мы, Сэкетты, так считаем, что младшие должны уважать своих стариков, но их старики должны заслуживать уважения. И для меня вот это найденное золото как раз может оказаться решающим.
   Размышлял я так, а сам тем временем расседлывал лошадей и устраивался на ночь. Время года было поздняя весна, даже, пожалуй, ближе к лету. Снег с гор почти весь сошел, хотя в таких местах он, кажется, никогда не тает полностью, и никто тут не скажет, когда он посыплется снова.
   Если я выеду отсюда, добуду снаряжение и вернусь обратно, времени у меня останется в обрез на то, чтобы добыть немножко золота и выбраться, пока опять не лег снег. На такой высоте в горах снегопада можно ожидать девять месяцев в году. А когда пойдет снег, он засыплет верхнюю долину полностью, и речка замерзнет. И человек, которого снегопад захватит в этой долине, застрянет тут на всю зиму.
   Но что снег — даже просто хороший дождь может сделать непроходимым на много дней тот водосток, через который я сюда забрался. Если отнять дожди и снегопады, так в течение года наберется, наверно, дней пятьдесят-шестьдесят, когда можно проникнуть в эту долину или выбраться из нее… Если, конечно, сюда нет другого пути.
   Как-то мне стало тяжко и неуютно, когда я подумал, что влез в бутылку, которая может быть заткнута в любой момент.
   Я готовил кофе на костре и обдумывал свое положение. Нельзя забывать еще и этих Бигелоу, братьев человека, которого мне пришлось застрелить… они могут подумать, что я от них удираю, и двинутся меня выискивать.
   По дороге на юг я не старался скрывать свои следы больше, чем обычно, и у меня вызывала тревогу мысль, что они могут последовать за мной на юг и обеспокоить Оррина и Тайрела. Наша семья уже была сыта по горло враждой и кровной местью, и я не имел права привести беду к их порогу.
   Я так думал, что вряд ли Бигелоу смогут пробраться за мной в это место. С того момента, как обнаружились кварцевые метки, я постарался укрывать свои следы, чтоб никто ничего не мог найти.
   Ветер пробежал по костру, совсем легкий ветерок, и глаза мои остановились на том старинном нагруднике под стеной. Правду ли говорят, будто духи мертвых людей рыщут по ночам? В жизни я не верил в привидения, но сейчас готов был согласиться, что если бывают на свете заколдованные места, то это как раз такое.
   Долина выглядела безлюдной и пустой, но я все время чувствовал, что кто-то глядит мне в спину, да и лошади беспокоились. Когда подошло время спать, я отвязал их от колышков среди травы и поставил поближе к огню. Лошадь во многих случаях — самый лучший часовой… и все равно больше мне некого было поставить в караул. Впрочем, сон у меня чуткий.
   На рассвете я спустился к ручью и закинул крючок на форель. Эти твари накинулись на наживку и устроили такую драку, словно их произвели на свет бульдоги; но я их выудил, зажарил одну и устроил себе вкусный завтрак.
   После я изготовил орудие труда — взял палку, расщепил конец, вставил в щель округлый камень и крепко-накрепко замотал ремешком. Пользуясь этим топором и плоскими осколками камня, я принялся добывать руду в глубине туннеля. До заката успел два раза сломать рукоятку своего топора у верхнего конца, но все-таки наковырял руды фунтов триста.
   Давно наступила ночь, а я все сидел у костра и дробил этот кварц. Он был сильно выветрен, отдельные куски просто под пальцами крошились, но я его тщательно раздробил, в порошок, и сумел добыть из него немного золота. Это было чистое золото, настоящий товар для ювелирной лавки, и я работал далеко за полночь.
   Потрескивание костра в тихом, пропитанном сосновым духом воздухе радовало душу, но я спустился в темноте к ручью и искупался в холодной воде. А потом вернулся в пещеру, где у меня был лагерь, и взялся мастерить лук.
   Ребятишками мы подрастали вместе с соседскими мальцами — индейцами чероки, и все охотились с луком и стрелами, больше даже чем с ружьями. Пока Па бродил по западным краям, боеприпасы добывать было трудно, и порой единственное мясо, попадавшее на стол, было то, что нам удавалось подстрелить из лука.
   В костре моем горел хворост, в котором держались собранные вместе ароматы многих годов, и дым пахнул так уж приятно, а время от времени пламя добиралось до какого-нибудь смолистого сучка и пыхало кверху, меняя цвет, и это было здорово красиво, как сто чертей… Внезапно мои лошади подняли головы, и я тут же оказался в глубокой тени, сжимая в руках винчестер со взведенным курком.
   В такие минуты человек, привычный к диким местам, не думает. Он действует не задумываясь… а если начнешь размышлять, так у тебя уже никогда не будет случая о чем-нибудь подумать снова.
   Я долго выжидал, не шелохнувшись, напряженно вслушиваясь в ночную тишину. Отблески огня играли на боках моих лошадей. Это мог быть медведь или горный лев — пума, но, судя по поведению лошадей, вряд ли.
   Через некоторое время они снова взялись за еду, а я подобрал палку, подтянул к себе кофейник и пожевал немного вяленого мяса, запивая его кофе.
   Когда я проснулся назавтра в сером утреннем свете, то услышал, как барабанит тихонько дождик по осиновым листьям, и по спине пробежал холодок страха — если дождь разгуляется как следует и проход вдоль того желоба зальет водой, я тут застряну не на один день.
   Я торопливо ссыпал свое золото в мешок. Лошади, казалось, были довольны, что я тут верчусь. Золота набралось около трех фунтов — вполне достаточно на нужное мне снаряжение, даже с избытком.
   Выйдя наружу, я заметил, что исчезла форель, которую я почистил и повесил на дереве — хотел позавтракать ею сегодня. Нитка была перепилена тупым лезвием… или перекушена зубами.
   Я опустил глаза к земле. Под деревом осталось несколько следов. Это не были следы кошачьей или медвежьей лапы, это были следы маленьких человеческих ног. Следы ребенка или маленькой женщины.
   У меня по спине побежали мурашки… откуда взяться в таком месте ребенку или женщине? Но, успокоившись слегка, я сообразил, что ни разу в жизни не слышал о призраках, которые любят форель.
   Мы, валлийцы, как и бретонцы и ирландцы, знаем множество историй о Маленьком Народце и с удовольствием их пересказываем, хоть на самом деле не верим в такие вещи. Но в Америке человеку доводится услышать и другие байки. Нечасто, потому что индейцы не любят об этом говорить, разве что только между собой. Но мне приходилось беседовать с белыми людьми, которые брали себе в жены скво, а они жили среди индейцев и слышали эти разговоры.
   В Вайоминге я ездил поглядеть на Волшебное Колесо, здоровенное каменное колесо с двумя десятками спиц, больше сотни футов в поперечнике. Шошоны, когда строят свою колдовскую хижину, повторяют форму этого колеса, но и они ничего не знают о его создателях, твердят только, что его сделали «люди, которые не знали железа».
   За сотни миль оттуда, на юго-западе, есть каменная стрела, которая указывает в сторону этого колеса. Она указывает направление кому-то — только кому?
   Я уже упаковал золото, но мне было нужно мясо на дорогу, а стрелять из винтовки в этой долине меня почему-то не тянуло. Ну, в общем, выследил я молодого оленя, подкрался поближе и убил его стрелой; освежевал и разделал тушу, отнес мясо обратно к пещере, нарезал полосками и повесил на палке над огнем — коптиться.
   Потом поджарил изрядный кусок оленины, съел, подумал, решил, что для человека моих размеров это маловато, и зажарил еще кусок.
   Через несколько часов меня разбудил ветер. От костра остались только красные угли, я подобрался к огню поближе и начал умащиваться, чтобы спать дальше, как вдруг мой мустанг фыркнул.
   Ну, а я выскользнул из своих одеял, как угорь из жирных пальцев, и снова оказался в тени, и курок на винтовке был уже взведен — и все в один миг, вы б и охнуть не успели.
   — Спокойно, ребята, — тихонько сказал я. Чтоб лошади знали, что я проснулся и они не одни.
   Сначала ничего не было слыхать, кроме ветра, а потом, чуть позже, донесся шорох — так не мог бы зашуршать ни один медведь или олень на свете.
   Мой верховой конек захрапел, а вьючный фыркнул. В слабом отблеске света от углей я видел их ноги — там ничего не шевелилось… но вот в темноте снаружи что-то было.
   Долгое медлительное время едва тащилось, красные угли потускнели. Я подремал немного, откинувшись на стену, но был готов очнуться при любой тревоге.
   Однако больше никто не потревожил ни меня, ни лошадей.
   Когда я встал и потянулся, расправляя затекшие мышцы, утро уже положило первую краску рассвета на мрачный грозовой хребет позади темных силуэтов сосен-часовых. Я внимательно осмотрел деревья на той стороне долины и склон над ними — а потому не сразу разглядел то, что было под носом.
   Кто-то стащил с дерева на землю остатки моей оленины и отрезал хороший кусок. Кто-то изрядно попотел, отпиливая мясо тупым лезвием, и, видать, кто-то был здорово голодный, если рискнул подобраться так близко к чужому лагерю.
   Я повесил мясо обратно, спустился в долину, убил и освежевал еще одного оленя. Я и его повесил на дерево, а после уехал. Мне не хочется, чтоб кто-нибудь ходил голодный, если я могу помочь. Так что теперь кто-то — или что-то — будет с мясом, пока этот олень не кончится.
   Обратно выбраться оказалось еще тяжелее, чем заехать сюда, но мы, малость карабкаясь и оскальзываясь, все ж таки добрались до верхней котловины. Проехали мимо озера с призрачной водой и двинулись дальше, с гор в долины. Только я после верхней замочной скважины не поехал обратно по старой тропе, а постарался выбрать дорожку попротивней и потрудней, ее бы никто не нашел, кроме разве горного козла.
   Я повернулся в седле и посмотрел назад, на вершины.
   — Не знаю, кто ты такой, — сказал я, — но можешь ждать меня обратно, уж я точно вернусь, приеду по горным тропкам за этим золотом…

Глава 4

   Когда внизу открылось ранчо, я натянул поводья, остановился на тропе и осмотрел всю долину. Там проходил каменистый гребень, река Мора прорезала его насквозь, вот возле этого места и раскинулось ранчо. Этот свет там наверху — мой дом, потому что дом человека там, где его сердце, а мое сердце было там, где Ма и ребята.
   Аппалуза шагом спускался по тропе, а я чуял прохладу, поднимающуюся от ивняка вдоль Моры, и скошенные луга в большой долине, называемой Ла Куэва — пещера по-испански.
   Внизу заржала лошадь, всполошилась собака, за ней подняла лай другая. Но ни одна дверь не отворилась, а свет горел по-прежнему.
   Посмеиваясь, я ехал шагом и смотрел во все глаза. Если я хоть что-то знаю про своих братьев, то один из них или еще кто-то сейчас прячется снаружи, в густой тени, следит, как я подъезжаю, и, наверно, целится в меня из темноты, пока мои намерения не прояснятся.
   Я слез с лошади и поднялся по ступенькам на крыльцо. Стучать не стал, просто открыл дверь и шагнул внутрь.
   За столом, на котором горела керосиновая лампа, сидел Тайрел, здесь же была Ма и еще молодая женщина, не иначе как жена Тайрела. Стол был накрыт на четверых.
   А я стоял в дверях, высокий и долговязый, и чувствовал, что сердце у меня внутри стало вдруг такое большое, что дышать трудно и двинуться невозможно. Одежда на мне заскорузла, я знал, что весь покрыт дорожной пылью и вид у меня здорово подозрительный.
   — Здравствуй, Ма. Тайрел, если ты скажешь этому человеку у меня за спиной, чтобы убрал пушку, так я, пожалуй, зайду в дом и сяду.
   Тайрел поднялся на ноги.
   — Телл… будь я проклят!
   — Может, ты того и заслуживаешь, — сказал я, — только меня в этом не вини. Когда я уезжал на войну, я тебя оставил в хороших руках.
   Я повернулся к жене Тайрела, красивой, темноглазой, темноволосой девчонке, которая выглядела, как принцесса из книжки, и сказал:
   — Мэм, я — Уильям Телл Сэкетт, а вы, значит, будете Друсилла, жена моего брата.
   Она положила ладони мне на руки, встала на цыпочки и поцеловала меня, а я вспыхнул и всего меня обдало жаром, до самых сапог.
   Тайрел засмеялся, а потом поглядел мимо меня в темноту и сказал:
   — Все в порядке, Кэп. Это мой брат Телл.
   Тогда он вышел из темноты — тощий старый человек с холодными серыми глазами и седыми усами над твердым ртом. За этого человека можно не беспокоиться, решил я. Окажись я неподходящим гостем, так был бы уже покойником.
   Мы пожали друг другу руки без единого слова. Кэп был человек неразговорчивый, да и я — только временами.
   Ма повернула голову.
   — Хуана, подай моему сыну ужин.
   Я ушам своим поверить не мог — у нашей мамы служанка! Сколько я себя помню, никто для нас, ребят, ничего не делал, кроме самой мамы, а она работала с утра до ночи и никогда не жаловалась.
   Хуана оказалась метиской — наполовину мексиканка, наполовину индианка. Она подала мне еду на шикарных тарелках. Посмотрел я на нее — и почувствовал себя жутко неудобно. Я давным-давно уже не ел в присутствии женщин, и теперь смущался и беспокоился. Я ведь представления не имею, как есть прилично. Когда человек разбивает лагерь на тропе, он ест, потому что голодный, и вовсе не печалится о своих манерах.
   — Если вас не обеспокоит, — сказал я, — так я лучше выйду наружу. Я малость одичал, и под крышей становлюсь здорово пугливым.
   Друсилла схватила меня за рукав и подвела к стулу.
   — Садитесь, Телл. И ни о чем не тревожьтесь. Мы хотим, чтобы вы поели с нами и рассказали нам о ваших делах.
   Первое, о чем я подумал, было это золото.
   Я вышел наружу и принес его. Положил седельные сумки на стол и вытащил кусочек золота. Оно было все еще шершавое от осколков кварца, но это было золото.
   Их оно просто ошарашило. Я думал, нет такой вещи на свете, чтоб смогла вывести Тайрела из равновесия, но это золото его доконало.
   Пока они его разглядывали, я пошел на кухню, вымыл руки в большом тазу и вытер белым полотенцем.
   Все вокруг было чистое, без единого пятнышка. Пол напомнил мне палубу парохода, на котором я как-то раз плыл по Миссисипи. Это была жизнь, я всегда мечтал про такую жизнь для нашей мамы, вот только я к этому рук не приложил. Это сделали Оррин и Тайрел.
   После я ел и рассказывал им, как добыл это золоте. Я отхватил ножом здоровенную краюху хлеба, щедро намазал ее маслом и уплел в два приема, пока рассказывал и пил кофе. Первое настоящее масло за целый год, и первый настоящий кофе за еще больший срок.
   Через открытую дверь в гостиную я видел мебель, сделанную из какого-то темного дерева, и полки с книжками. Пока они говорили про мои новости между собой, я поднялся и прошел туда, захватив с собой лампу. Присел на корточки, чтобы разглядеть книжки поближе — я по ним здорово изголодался. Снял одну с полки и начал переворачивать страницы, медленно-медленно, осторожно, чтоб не выпачкать ненароком, и прикинул на руке вес. «В такой тяжелой книжке, — думал я, — должно быть, пропасть смысла».