Содержание
Луис Ламур
Сэкетт
(Сэкетты-8)
Посвящается Мэйму
Глава 1
Только не думайте, что он не был предупрежден. Он получил предупреждение прямое и ясное, без всяких там намеков и обиняков.
— Мистер, — сказал я, — если ты такой же неловкий с револьвером, как с этой твоей сдачей с низу колоды, так лучше не берись.
На свою беду, он ничего не понял после первой ошибки, ему, хоть умри, надо было сделать и вторую; ну, так оно и вышло, и его закопали к западу от города, там, где хоронят людей, умерших от пули.
А я, Уильям Телл Сэкетт, прибывший в техасский город Ювалде в одиночку, никому не известным чужаком, обнаружил, что обо мне пошли разговоры.
Мы, Сэкетты, начинали носить винтовку с такого возраста, когда могли оторвать от земли оба ее конца. Девятилетним сопляком я добыл своего первого кугуара, подстерег, когда он добирался до наших свиней. В тринадцать лет я пометил пулей скальп Хиггинзу, который взял было на мушку нашего Па… у нас с этими Хиггинзами с давних времен вражда тянулась, кровная месть.
Па говаривал, что оружие — это ответственность, а не игрушка, и если он хоть раз увидит, что кто-то из нас валяет дурака с оружием, то шкуру кнутом спустит. Надо сказать, ни один из нас не остался без шкуры.
Оружие полагается использовать для охоты, или, скажем, если у человека затруднения, но только дурак желторотый, городской неженка станет палить, когда в том нет нужды. В охотничью пору Па скупо отсчитывал нам патроны, а вечером проверял добычу, и за каждый выданный патрон мы должны были отчитаться зверем или птицей — или представить чертовски основательную причину для промаха. Па был не из тех, кто тратит пули зря. В молодые годы он ловил пушного зверя в западных краях с Китом Карсоном и Старым Биллом Уильямсом, и знал цену боеприпасам.
А вот генерал Грант[1] никогда не считал моих патронов, но этот человек умел все примечать. Как-то раз остановился он рядышком со мной, когда я вывел из дела три пушки мятежников, снимая пушкарей одного за другим аккуратненько, как опоссум снимает орехи с лещины, остановился он, значит, и наблюдает.
— Сэкетт, — говорит он в конце концов, — и как же это оно вышло, что парень из Теннесси сражается за Союз[2]?
— Ну, сэр, знаете, — говорю я ему, — нашу страну есть за что любить, и я горжусь, что я — американец. Мой прадедушка был в рядах стрелков Дирборна во второй битве за Саратогу, а дедушка плавал по морям с Декатуром и Бейнбриджем. Дедушка был одним из тех ребят, которые на шлюпках отправились под пушками варварийских пиратов, чтобы сжечь «Филадельфию». Мои предки полили своей кровью первые камни в основании этой страны, и я не намерен спокойно смотреть, как мятежники хотят ее разорвать на куски.
Тем временем очередной мятежник собрался зарядить пушку, я прицелился, и человек, стоявший следом за ним в очереди на повышение, смог продвинуться на одну ступеньку.
— Каждый раз, когда придет время сражаться, генерал, — сказал я, — всегда найдется Сэкетт, готовый встать с оружием за свою страну… хотя вообще-то мы народ мирный, пока нас не разозлишь.
Это — чистая правда и по сей день, но только когда этого неловкого картежника закопали к западу от Ювалде, на меня легла метка «плохого человека».
В те дни плохим называли такого человека, с которым плохо связываться, и многие чертовски хорошие люди были известны как люди плохие. Я за такой славой вовсе не гонялся, но Уэс Бигелоу не оставил мне выбора.
А по сути дела, не будь меня, так нашелся бы кто-нибудь другой, потому что этот трюк Бигелоу со сдачей с низу колоды в подметки не годился тому мастерству, что я видывал на речных пароходах.
Как бы то ни было, я обзавелся в Ювалде определенной репутацией, и по всему выходило, что самое время малость побродить по стране. Только я с самой войны был сыт по горло кочевой жизнью, и искал местечко, где можно осесть.
Выехал я за город и нанялся в команду гуртовщиков. Мы ехали из Техаса на север, гнали стадо на монтанскую травку, и в мыслях у нас не было никаких печалей, пока гурт продвигался вдоль Тропы Бозмана.
К северу от речки Крейзи-Вумен приехали к нам в лагерь трое парней — хотели купить бычка на мясо. Босс не продал, но они у нас задержались на ночь, и когда в разговоре кто-то назвал мое имя, один из них поглядел на меня.
— Ты не тот Сэкетт, что убил Бигелоу?
— Он не особенно ловко шулеровал — сдавал себе карту с низу колоды.
— Да и с револьвером тоже он был неловок, я так понял.
— Он вовремя получил добрый совет.
— Тебе лучше не ехать в Монтану — разве что ты решишь, что сможешь управиться с его двумя братьями. Они проехали на пароходе и ждут тебя там.
— Я в общем-то не собирался застревать в тех краях, — говорю я, — но если они меня найдут до того, как я уеду, что ж, добро пожаловать.
— Кое-кто интересовался, не родня ли ты Тайрелу Сэкетту, ганфайтеру из Моры.
— Тайрел Сэкетт — мой брат, только я впервые слышу, что он заделался ганфайтером. Я думаю, он мог этим заняться только потому, что его заставили.
— Он очистил Мору. О нем говорят в таком же духе, как о Хикоке и Хардине.
— Да, у него легкая рука на любое оружие. Дома он обставлял меня временами.
— Временами?
— Ну, временами я обставлял Тайрела… но я старше него и мне больше приходилось стрелять.
Мы пригнали наше стадо в долину Галлатин-Валли и выпустили коров на монтанскую травку; приехал к нам в лагерь Нелсон Стори — это его коровы были. Он привез письма, и среди них было письмо для меня — самое первое письмо, какое мне в жизни получить пришлось.
Всю войну я видел, как люди получают письма и сами пишут, и для меня это было нелегкое дело — мечтать про письмо и ничего не получать. До того дошло, что когда прибывала почта, я уходил прочь и трепался с поваром. Его семью убили кайовы, военный отряд, там, в Техасе.
Это письмо, что Стори мне привез из города, выглядело здорово красиво, и я вертел его в руках то так, то этак, оценивал по виду и жалел, что оно не умеет говорить. По-печатному я читать умею, но писаное для меня — что китайская грамота, и не мог я его разобрать, хоть ты тресни.
Ну, мистер Стори, он остановился рядышком и это дело заметил.
— Может, я бы вам помог, — предлагает.
Стыдно мне стало. Вот я, взрослый мужчина, а не могу письма разобрать. Мои глаза в состоянии разобрать следы на военной тропе шайенов или команчей, но с чтением я так и не научился управляться.
Ну, мистер Стори, он мне это письмо прочитал. Куча новостей. Оррин с Тайлером заимели себе каждый по ранчо, а Ма живет с ними в Море, в Нью-Мексико. Тайрел женился на дочери Дона, одного из тамошних богатых испанцев, а Оррин ввязался в политику и широко шагает.
А у меня всего богатства — потертое седло, четыре револьвера, карабин «винчестер» да одежка, что на мне надета. Ага, еще ножик, «арканзасская зубочистка»[3], удобная штука в рукопашной — или когда надо мяса отрезать.
— Похоже, у ваших братьев дела идут неплохо, — сказал мистер Стори. — На вашем месте, Телл, я бы научился читать. Вы человек правильный, и можете далеко пойти.
Ну, я и пошел… добывать себе лошадей, и затеял менку с одним индейцем. Имелись у него были две лошади — аппалузы[4], а ему жутко понравился револьвер калибра .36[5], который у меня был, вот мы, значит, и уселись торговаться, кто кого пересидит. В Теннесси каждый мальчонка с самых сопливых лет торгует лошадьми или смотрит, как другие торгуют, и не какому-то там краснокожему индейцу меня в этом деле надуть.
Он, индеец этот, был длинный, тощий, с длинным и тощим печальным лицом, и глаза у него были как у старой, отбегавшей свое охотничьей собаки, и я мог с ним говорить про эту менку, только когда не глядел ему в глаза. Чем-то этот индеец на меня действовал, жалкий он, что ли, был, так и подмывало меня отдать ему все, что имею. Однако, его мучила жажда, а у меня имелась бутыль самого что ни на есть боевого виски.
Ну, я тянул время, приготовил кой-какую еду, толковал о лошадях вообще, об охоте и всячески обходил стороной суть дела. Кончилось тем, что я отдал револьвер тридцать шестого калибра с двумя десятками патронов, старое одеяло и эту бутыль виски за этих самых двух лошадей.
Только когда я получше присмотрелся к вьючной лошади, так уже засомневался, кто сделал более выгодную менку.
То письмо из дому меня расшевелило и заставило двинуться в южные края. Есть люди, которые не выносят, когда женщины курят, а я все вздыхал, так мне охота было увидеть Ма, учуять дымок из ее старой трубки, услышать потрескивание старой качалки — все, что для меня означает дом. Когда мы, ребята, росли, это поскрипывание было для нас вроде как знаком мира и покоя. Оно означало дом, оно означало маму, понимание… хотя время от времени оно еще означало ремень и порку.
Как-то Ма всегда ухитрялась поставить на стол какую-нибудь еду, несмотря на засуху, частенько навещавшую наши холмы, и бедную почву нашей фермы на склоне. И если мы возвращались домой, ободранные медведем или с пулей под шкурой, так это Ма залечивала царапины и вытаскивала пули.
Короче, я «зажег шелуху» и двинул в Нью-Мексико, к своим.
Это такое выражение, распространенное в Техасе, потому что когда человек уходит из лагеря к соседям, он поджигает в костре сухую кукурузную шелуху, ну, обвертку с початков, чтобы освещать себе дорогу, и то же самое делает, отправляясь обратно. Вот люди и говорят, когда кто-нибудь куда отправляется, что он «зажег шелуху».
Ну, что говорить, я почти всю жизнь только и делал, что зажигал эту самую шелуху. В первый раз оно случилось, когда я захотел повидать чужие края и отправился по Тропе Натчезов в Новый Орлеан. В другой раз я поехал туда же вниз по реке на плоскодонной барже-флэтботе.
На этих флэтботах я весело провел время. Речники, что на них плавали, славились как народ грубый и неукротимый. А я был тогда паренек тощий и нескладный, вот они меня и приняли за желторотика. Но только у нас в горах ребят приучают к драке, как, скажем, кто-нибудь натаскивает собаку, так что я им крепко всыпал.
Меня назвали в честь Вильгельма Телля, которого Па шибко уважал за умение стрелять из лука и готовность постоять за свои убеждения. Ну, насчет постоять… я, когда стою, росту во мне шесть футов и три дюйма в носках (если у меня есть носки), весу — сто восемьдесят фунтов[6], и фунты эти распределены в основном на груди, плечах и больших мускулистых руках. Дома я был вечной мишенью для насмешек из-за моих здоровенных рук и ног.
Среди Сэкеттов нет любителей хвастаться. Мы никого не трогаем и хотим одного — чтобы нас не трогали, но если уж дойдет до драки, то за нами дело не станет.
Дома, в горах, да и в армии тоже, я укладывал каждого, с кем мне приходилось бороться. Па нас обучал борьбе в старом корнуоллском стиле, а по части работы кулаками мы набрались кой-чего от одного англичанина, призового бойца.
— Мальчики, — говаривал нам Па, — избегайте всяких неприятностей и ссор, их и так достается человеку больше, чем он хочет, но если на вас нападают, всыпьте им от души, молотите их в колени и бедра[7].
Па — он большой мастер говорить из Библии, но я лично никогда не видел и капли смысла в том, чтоб лупить по коленям и бедрам, как этот Самсон филистимлян. Уж если приходится мне кого молотить, так я стараюсь угадать в подбородок или в брюхо.
От Монтаны до Нью-Мексико добираться верхом — дело долгое, но я сложил свои скудные пожитки и направился на запад, в сторону Вирджиния-сити и Олдер-Галч — Ольхового Ущелья. Пару дней я там поработал, а после погнал дальше, к Джексоновой Норе и горам Тетон.
Ехал я по дороге один-одинешенек, если не считать этих двух аппалуз, мысли всякие в голову лезли, и вдруг как-то дошло до меня, что хочется мне услышать, как Оррин поет старые песни, те, что наши предки привезли из Уэльса, или те, что мы переняли у других, таких же как мы переселенцев из Ирландии, Шотландии и Англии. Среди самых счастливых воспоминаний о детстве много у меня картин, как мы поем, сидя у огня. Оррин в этом деле всегда был заводила — красивый, певучий парень, его все любили. А мы не завидовали ни капельки, мы гордились, что он наш брат.
Когда я направился в сторону Нью-Мексико, меньше всего я мечтал о золоте и о неприятностях — а они обычно ходят парой. Золото найти нелегко, но когда человек все же его находит, ему приходится одолевать немало неприятностей, чтобы его удержать в руках.
Сдается мне, человек находит золото только если вовсе не ищет его. Подберет камень, чтоб кинуть во что-нибудь, — а этот камень, оказывается, чуть не сплошное золото; или, скажем, споткнется о выступ скалы — и обнаруживает, что сидит верхом на Материнской Жиле.
Вся история началась из-за того, что я — человек любопытный. А пока что я тащил хвост по пыльной тропе, ведущей на юг, тихо и спокойно, безо всяких бед. Разок-другой пересек след индейцев, но постарался одолеть опасения перед ними.
Когда-то, еще в армейские времена, слышал я от людей, какие для индейцев тяжкие времена настали. С некоторыми из них, вроде, скажем, чероки, которые осели и занялись фермерством или бизнесом, обошлись здорово несправедливо[8]; но большинство индейцев жили совсем по-другому и готовы были в любой момент сняться с места и проехать сотню миль ради славной битвы или если подвернулась возможность украсть лошадей или там добыть скальпы.
Когда война закончилась, мне довелось сражаться с сиу и шайенами в Дакоте — это было уже после резни, которую устроил Вороненок[9] в Миннесоте. Сиу уходили на запад, а мы за ними гнались, и пару раз мы их ловили… или они ловили нас. А в Техасе хватало мне стычек с кайовами, команчами, арапахо и даже с апачами, так что я умел уважать индейцев.
Время тянулось неспешно. По утрам воздух был свежий и прохладный, с намеком на заморозки на более высоких местах, но дни стояли теплые и ленивые, а по ночам звезды светили так ярко, что просто поверить невозможно.
Нет на свете ничего лучше, чем ехать верхом по диким местам, когда ничто тебя не торопит и время в твоих руках, — и я не гнал лошадей, пробирался шагом вдоль спинного хребта Скалистых гор, через Тетоны, а после на юг, к Южному перевалу и Брауновой Дыре. Ехал по длинным, поросшим травой склонам среди осиновых рощиц, останавливался на ночь на цветущих лугах у смешливых ручейков, убивал только для пропитания, прислушиваясь к долгому эхо винтовочного выстрела, — можете мне поверить, славное это было время.
И ничто меня не предостерегало, что беда близка.
Мне все вспоминался мягкий валлийский голос поющего Оррина, и я решил, что могу пока послушать свой собственный голос, — ну, глотнул я из фляги, задрал голову к небесам и затянул песню.
Пел я «Бреннан на болоте», про ирландского разбойника с большой дороги — эту песню я всегда здорово любил слушать в исполнении Оррина.
Только дальше первых строк я не забрался. Если человек собрался петь, когда едет верхом, так ему лучше заранее договориться со своей лошадью. Ему надо иметь либо хороший голос, либо лошадь без музыкального слуха.
Стоило только мне возвысить голос, и я тут же почувствовал, как этот кайюс[10] напрягает мышцы, так что пришлось мне быстренько заткнуться. Мы с этим аппалузой поначалу, стоило мне сесть в седло, все присматривались и прощупывали друг друга, пока я ему не показал, что умею ездить верхом. Но этот конь тоже свое дело знал, умел и брыкаться, и на дыбы становиться, и бить задом, а мне вовсе не хотелось доказывать свои таланты на этом каменистом склоне.
И вот тут мы с ним наткнулись на призрак тропы.
— Мистер, — сказал я, — если ты такой же неловкий с револьвером, как с этой твоей сдачей с низу колоды, так лучше не берись.
На свою беду, он ничего не понял после первой ошибки, ему, хоть умри, надо было сделать и вторую; ну, так оно и вышло, и его закопали к западу от города, там, где хоронят людей, умерших от пули.
А я, Уильям Телл Сэкетт, прибывший в техасский город Ювалде в одиночку, никому не известным чужаком, обнаружил, что обо мне пошли разговоры.
Мы, Сэкетты, начинали носить винтовку с такого возраста, когда могли оторвать от земли оба ее конца. Девятилетним сопляком я добыл своего первого кугуара, подстерег, когда он добирался до наших свиней. В тринадцать лет я пометил пулей скальп Хиггинзу, который взял было на мушку нашего Па… у нас с этими Хиггинзами с давних времен вражда тянулась, кровная месть.
Па говаривал, что оружие — это ответственность, а не игрушка, и если он хоть раз увидит, что кто-то из нас валяет дурака с оружием, то шкуру кнутом спустит. Надо сказать, ни один из нас не остался без шкуры.
Оружие полагается использовать для охоты, или, скажем, если у человека затруднения, но только дурак желторотый, городской неженка станет палить, когда в том нет нужды. В охотничью пору Па скупо отсчитывал нам патроны, а вечером проверял добычу, и за каждый выданный патрон мы должны были отчитаться зверем или птицей — или представить чертовски основательную причину для промаха. Па был не из тех, кто тратит пули зря. В молодые годы он ловил пушного зверя в западных краях с Китом Карсоном и Старым Биллом Уильямсом, и знал цену боеприпасам.
А вот генерал Грант[1] никогда не считал моих патронов, но этот человек умел все примечать. Как-то раз остановился он рядышком со мной, когда я вывел из дела три пушки мятежников, снимая пушкарей одного за другим аккуратненько, как опоссум снимает орехи с лещины, остановился он, значит, и наблюдает.
— Сэкетт, — говорит он в конце концов, — и как же это оно вышло, что парень из Теннесси сражается за Союз[2]?
— Ну, сэр, знаете, — говорю я ему, — нашу страну есть за что любить, и я горжусь, что я — американец. Мой прадедушка был в рядах стрелков Дирборна во второй битве за Саратогу, а дедушка плавал по морям с Декатуром и Бейнбриджем. Дедушка был одним из тех ребят, которые на шлюпках отправились под пушками варварийских пиратов, чтобы сжечь «Филадельфию». Мои предки полили своей кровью первые камни в основании этой страны, и я не намерен спокойно смотреть, как мятежники хотят ее разорвать на куски.
* * *
Тем временем очередной мятежник собрался зарядить пушку, я прицелился, и человек, стоявший следом за ним в очереди на повышение, смог продвинуться на одну ступеньку.
— Каждый раз, когда придет время сражаться, генерал, — сказал я, — всегда найдется Сэкетт, готовый встать с оружием за свою страну… хотя вообще-то мы народ мирный, пока нас не разозлишь.
Это — чистая правда и по сей день, но только когда этого неловкого картежника закопали к западу от Ювалде, на меня легла метка «плохого человека».
В те дни плохим называли такого человека, с которым плохо связываться, и многие чертовски хорошие люди были известны как люди плохие. Я за такой славой вовсе не гонялся, но Уэс Бигелоу не оставил мне выбора.
А по сути дела, не будь меня, так нашелся бы кто-нибудь другой, потому что этот трюк Бигелоу со сдачей с низу колоды в подметки не годился тому мастерству, что я видывал на речных пароходах.
Как бы то ни было, я обзавелся в Ювалде определенной репутацией, и по всему выходило, что самое время малость побродить по стране. Только я с самой войны был сыт по горло кочевой жизнью, и искал местечко, где можно осесть.
Выехал я за город и нанялся в команду гуртовщиков. Мы ехали из Техаса на север, гнали стадо на монтанскую травку, и в мыслях у нас не было никаких печалей, пока гурт продвигался вдоль Тропы Бозмана.
К северу от речки Крейзи-Вумен приехали к нам в лагерь трое парней — хотели купить бычка на мясо. Босс не продал, но они у нас задержались на ночь, и когда в разговоре кто-то назвал мое имя, один из них поглядел на меня.
— Ты не тот Сэкетт, что убил Бигелоу?
— Он не особенно ловко шулеровал — сдавал себе карту с низу колоды.
— Да и с револьвером тоже он был неловок, я так понял.
— Он вовремя получил добрый совет.
— Тебе лучше не ехать в Монтану — разве что ты решишь, что сможешь управиться с его двумя братьями. Они проехали на пароходе и ждут тебя там.
— Я в общем-то не собирался застревать в тех краях, — говорю я, — но если они меня найдут до того, как я уеду, что ж, добро пожаловать.
— Кое-кто интересовался, не родня ли ты Тайрелу Сэкетту, ганфайтеру из Моры.
— Тайрел Сэкетт — мой брат, только я впервые слышу, что он заделался ганфайтером. Я думаю, он мог этим заняться только потому, что его заставили.
— Он очистил Мору. О нем говорят в таком же духе, как о Хикоке и Хардине.
— Да, у него легкая рука на любое оружие. Дома он обставлял меня временами.
— Временами?
— Ну, временами я обставлял Тайрела… но я старше него и мне больше приходилось стрелять.
Мы пригнали наше стадо в долину Галлатин-Валли и выпустили коров на монтанскую травку; приехал к нам в лагерь Нелсон Стори — это его коровы были. Он привез письма, и среди них было письмо для меня — самое первое письмо, какое мне в жизни получить пришлось.
Всю войну я видел, как люди получают письма и сами пишут, и для меня это было нелегкое дело — мечтать про письмо и ничего не получать. До того дошло, что когда прибывала почта, я уходил прочь и трепался с поваром. Его семью убили кайовы, военный отряд, там, в Техасе.
Это письмо, что Стори мне привез из города, выглядело здорово красиво, и я вертел его в руках то так, то этак, оценивал по виду и жалел, что оно не умеет говорить. По-печатному я читать умею, но писаное для меня — что китайская грамота, и не мог я его разобрать, хоть ты тресни.
Ну, мистер Стори, он остановился рядышком и это дело заметил.
— Может, я бы вам помог, — предлагает.
Стыдно мне стало. Вот я, взрослый мужчина, а не могу письма разобрать. Мои глаза в состоянии разобрать следы на военной тропе шайенов или команчей, но с чтением я так и не научился управляться.
Ну, мистер Стори, он мне это письмо прочитал. Куча новостей. Оррин с Тайлером заимели себе каждый по ранчо, а Ма живет с ними в Море, в Нью-Мексико. Тайрел женился на дочери Дона, одного из тамошних богатых испанцев, а Оррин ввязался в политику и широко шагает.
А у меня всего богатства — потертое седло, четыре револьвера, карабин «винчестер» да одежка, что на мне надета. Ага, еще ножик, «арканзасская зубочистка»[3], удобная штука в рукопашной — или когда надо мяса отрезать.
— Похоже, у ваших братьев дела идут неплохо, — сказал мистер Стори. — На вашем месте, Телл, я бы научился читать. Вы человек правильный, и можете далеко пойти.
Ну, я и пошел… добывать себе лошадей, и затеял менку с одним индейцем. Имелись у него были две лошади — аппалузы[4], а ему жутко понравился револьвер калибра .36[5], который у меня был, вот мы, значит, и уселись торговаться, кто кого пересидит. В Теннесси каждый мальчонка с самых сопливых лет торгует лошадьми или смотрит, как другие торгуют, и не какому-то там краснокожему индейцу меня в этом деле надуть.
Он, индеец этот, был длинный, тощий, с длинным и тощим печальным лицом, и глаза у него были как у старой, отбегавшей свое охотничьей собаки, и я мог с ним говорить про эту менку, только когда не глядел ему в глаза. Чем-то этот индеец на меня действовал, жалкий он, что ли, был, так и подмывало меня отдать ему все, что имею. Однако, его мучила жажда, а у меня имелась бутыль самого что ни на есть боевого виски.
Ну, я тянул время, приготовил кой-какую еду, толковал о лошадях вообще, об охоте и всячески обходил стороной суть дела. Кончилось тем, что я отдал револьвер тридцать шестого калибра с двумя десятками патронов, старое одеяло и эту бутыль виски за этих самых двух лошадей.
Только когда я получше присмотрелся к вьючной лошади, так уже засомневался, кто сделал более выгодную менку.
То письмо из дому меня расшевелило и заставило двинуться в южные края. Есть люди, которые не выносят, когда женщины курят, а я все вздыхал, так мне охота было увидеть Ма, учуять дымок из ее старой трубки, услышать потрескивание старой качалки — все, что для меня означает дом. Когда мы, ребята, росли, это поскрипывание было для нас вроде как знаком мира и покоя. Оно означало дом, оно означало маму, понимание… хотя время от времени оно еще означало ремень и порку.
Как-то Ма всегда ухитрялась поставить на стол какую-нибудь еду, несмотря на засуху, частенько навещавшую наши холмы, и бедную почву нашей фермы на склоне. И если мы возвращались домой, ободранные медведем или с пулей под шкурой, так это Ма залечивала царапины и вытаскивала пули.
Короче, я «зажег шелуху» и двинул в Нью-Мексико, к своим.
Это такое выражение, распространенное в Техасе, потому что когда человек уходит из лагеря к соседям, он поджигает в костре сухую кукурузную шелуху, ну, обвертку с початков, чтобы освещать себе дорогу, и то же самое делает, отправляясь обратно. Вот люди и говорят, когда кто-нибудь куда отправляется, что он «зажег шелуху».
Ну, что говорить, я почти всю жизнь только и делал, что зажигал эту самую шелуху. В первый раз оно случилось, когда я захотел повидать чужие края и отправился по Тропе Натчезов в Новый Орлеан. В другой раз я поехал туда же вниз по реке на плоскодонной барже-флэтботе.
На этих флэтботах я весело провел время. Речники, что на них плавали, славились как народ грубый и неукротимый. А я был тогда паренек тощий и нескладный, вот они меня и приняли за желторотика. Но только у нас в горах ребят приучают к драке, как, скажем, кто-нибудь натаскивает собаку, так что я им крепко всыпал.
Меня назвали в честь Вильгельма Телля, которого Па шибко уважал за умение стрелять из лука и готовность постоять за свои убеждения. Ну, насчет постоять… я, когда стою, росту во мне шесть футов и три дюйма в носках (если у меня есть носки), весу — сто восемьдесят фунтов[6], и фунты эти распределены в основном на груди, плечах и больших мускулистых руках. Дома я был вечной мишенью для насмешек из-за моих здоровенных рук и ног.
Среди Сэкеттов нет любителей хвастаться. Мы никого не трогаем и хотим одного — чтобы нас не трогали, но если уж дойдет до драки, то за нами дело не станет.
Дома, в горах, да и в армии тоже, я укладывал каждого, с кем мне приходилось бороться. Па нас обучал борьбе в старом корнуоллском стиле, а по части работы кулаками мы набрались кой-чего от одного англичанина, призового бойца.
— Мальчики, — говаривал нам Па, — избегайте всяких неприятностей и ссор, их и так достается человеку больше, чем он хочет, но если на вас нападают, всыпьте им от души, молотите их в колени и бедра[7].
Па — он большой мастер говорить из Библии, но я лично никогда не видел и капли смысла в том, чтоб лупить по коленям и бедрам, как этот Самсон филистимлян. Уж если приходится мне кого молотить, так я стараюсь угадать в подбородок или в брюхо.
От Монтаны до Нью-Мексико добираться верхом — дело долгое, но я сложил свои скудные пожитки и направился на запад, в сторону Вирджиния-сити и Олдер-Галч — Ольхового Ущелья. Пару дней я там поработал, а после погнал дальше, к Джексоновой Норе и горам Тетон.
Ехал я по дороге один-одинешенек, если не считать этих двух аппалуз, мысли всякие в голову лезли, и вдруг как-то дошло до меня, что хочется мне услышать, как Оррин поет старые песни, те, что наши предки привезли из Уэльса, или те, что мы переняли у других, таких же как мы переселенцев из Ирландии, Шотландии и Англии. Среди самых счастливых воспоминаний о детстве много у меня картин, как мы поем, сидя у огня. Оррин в этом деле всегда был заводила — красивый, певучий парень, его все любили. А мы не завидовали ни капельки, мы гордились, что он наш брат.
Когда я направился в сторону Нью-Мексико, меньше всего я мечтал о золоте и о неприятностях — а они обычно ходят парой. Золото найти нелегко, но когда человек все же его находит, ему приходится одолевать немало неприятностей, чтобы его удержать в руках.
Сдается мне, человек находит золото только если вовсе не ищет его. Подберет камень, чтоб кинуть во что-нибудь, — а этот камень, оказывается, чуть не сплошное золото; или, скажем, споткнется о выступ скалы — и обнаруживает, что сидит верхом на Материнской Жиле.
Вся история началась из-за того, что я — человек любопытный. А пока что я тащил хвост по пыльной тропе, ведущей на юг, тихо и спокойно, безо всяких бед. Разок-другой пересек след индейцев, но постарался одолеть опасения перед ними.
Когда-то, еще в армейские времена, слышал я от людей, какие для индейцев тяжкие времена настали. С некоторыми из них, вроде, скажем, чероки, которые осели и занялись фермерством или бизнесом, обошлись здорово несправедливо[8]; но большинство индейцев жили совсем по-другому и готовы были в любой момент сняться с места и проехать сотню миль ради славной битвы или если подвернулась возможность украсть лошадей или там добыть скальпы.
Когда война закончилась, мне довелось сражаться с сиу и шайенами в Дакоте — это было уже после резни, которую устроил Вороненок[9] в Миннесоте. Сиу уходили на запад, а мы за ними гнались, и пару раз мы их ловили… или они ловили нас. А в Техасе хватало мне стычек с кайовами, команчами, арапахо и даже с апачами, так что я умел уважать индейцев.
Время тянулось неспешно. По утрам воздух был свежий и прохладный, с намеком на заморозки на более высоких местах, но дни стояли теплые и ленивые, а по ночам звезды светили так ярко, что просто поверить невозможно.
Нет на свете ничего лучше, чем ехать верхом по диким местам, когда ничто тебя не торопит и время в твоих руках, — и я не гнал лошадей, пробирался шагом вдоль спинного хребта Скалистых гор, через Тетоны, а после на юг, к Южному перевалу и Брауновой Дыре. Ехал по длинным, поросшим травой склонам среди осиновых рощиц, останавливался на ночь на цветущих лугах у смешливых ручейков, убивал только для пропитания, прислушиваясь к долгому эхо винтовочного выстрела, — можете мне поверить, славное это было время.
И ничто меня не предостерегало, что беда близка.
Мне все вспоминался мягкий валлийский голос поющего Оррина, и я решил, что могу пока послушать свой собственный голос, — ну, глотнул я из фляги, задрал голову к небесам и затянул песню.
Пел я «Бреннан на болоте», про ирландского разбойника с большой дороги — эту песню я всегда здорово любил слушать в исполнении Оррина.
Только дальше первых строк я не забрался. Если человек собрался петь, когда едет верхом, так ему лучше заранее договориться со своей лошадью. Ему надо иметь либо хороший голос, либо лошадь без музыкального слуха.
Стоило только мне возвысить голос, и я тут же почувствовал, как этот кайюс[10] напрягает мышцы, так что пришлось мне быстренько заткнуться. Мы с этим аппалузой поначалу, стоило мне сесть в седло, все присматривались и прощупывали друг друга, пока я ему не показал, что умею ездить верхом. Но этот конь тоже свое дело знал, умел и брыкаться, и на дыбы становиться, и бить задом, а мне вовсе не хотелось доказывать свои таланты на этом каменистом склоне.
И вот тут мы с ним наткнулись на призрак тропы.
Глава 2
Это был осколок белого кварца, воткнутый в трещину стены из красного песчаника.
Путешествуя по диким местам, человек, который хочет сберечь свои волосы, всегда должен быть внимательным ко всему необычному. Он обучается замечать примятую траву, сломанную веточку, замутненную воду в ручье.
У природы обычаи простые, прямые и знакомые. Животные принимают природу такой, как она предстает перед ними. Они, хоть и строят себе гнезда и логовища, очень мало нарушают свое окружение. Только бобр, которому охота устраивать себе дом под водой, строит для этого свои плотины и тем пытается изменить природу. В общем, если что-то в природе нарушено, то, скорее всего, сделал это человек.
Местность вокруг была безлюдная, и этот кварц вряд ли попал сюда случайно. Его поместила в трещину чья-то рука.
Последнее поселение, какое попалось мне на глаза, был городишко Саут-Пасс-сити, далеко на севере отсюда, а последний живой человек — грязный траппер, сплошные лохмы да ободранная оленья кожа. Он со своими вьючными ослами проследовал мимо меня, как дилижанс мимо бродяги. Они просто не обратили на меня никакого внимания.
И случилось это добрых две недели назад. С той поры я не видал ни человека, ни человеческих следов, хотя повстречал уйму всякого зверья, вплоть до старого седого гризли, который добывал мед из дуплистого дерева.
Этот медведь занимался своими делами, так что и я решил заниматься своими и ему не мешать. Мы, Сэкеттовские ребята, никогда не станем ничего убивать, если нам не нужна пища, — разве что зверь сам решит тобой подзакусить. В горах человек старается жить вместе с природой, а не переть против нее дурной силой.
Однако этот кусок кварца, да еще на этом месте, меня просто покоя лишил, очень уж интересный он был. Если этим камнем отмечена какая-то тропа, то на земле, во всяком случае, от той тропы и следа не осталось, никакого намека, — а земля в некоторых местах умеет сохранять след тропы годами.
Вытащил я этот осколок кварца из трещины и осмотрел со всех сторон. Похоже, он тут торчал годы и годы.
Ну, я его воткнул обратно туда, где нашел, и раздвинул свою подзорную трубку. Это был военный трофей, снятый с тела полковника мятежников под Виксбергом[11], но полковник был не в том состоянии, чтобы возражать… Так вот, будьте уверены, чуть подальше на обрезе скалы я рассмотрел еще одно белое пятнышко.
На юг меня позвала тоска по моим домашним, но простое старомодное любопытство заставило свернуть и двинуться по тропе, отмеченной белым кварцем.
Никаких сомнений, я чисто случайно наткнулся на этот след, в жизни ничего такого не видел и ввек не додумался бы такое искать, а вот тот, кому пришла в голову мысль так упрятать тропу, был, видать, человек здорово понимающий, потому что вряд ли этот камешек кто мог заметить. Но пройти по этим меткам было проще простого, даже в почти полной темноте, потому что эти обломки отражали свет.
Больше часа я поднимался по горному склону среди деревьев, следуя за этими метками. Сосны измельчали и поредели, я объехал осиновую рощицу и вскоре приблизился к линии, выше которой деревья уже не росли; я был в самой дикой и пустынной местности, какую когда-нибудь человек видел.
Надо мной раскинулись серые гранитные плечи голой скалы, кое-где исчирканные полосками снега. Попадались чахлые деревья, все больше разбитые ударами молний и мертвые, многие валялись на склоне. Воздух был такой свежий, что дышать им было все равно, что пить родниковую воду, в нем ощущалось прикосновение мороза. И до невозможности чистый, видно было вокруг на многие мили.
Нигде я не заметил ни следа, ни конского навоза, ни остатков старых костров или пеньков от срубленных деревьев. Но метки тянулись дальше; где некуда было воткнуть кусок кварца, тропу отмечали маленькие кучки камней.
Я начинал догадываться, что наткнулся на старую, жутко старую тропу, старше, чем мне когда доводилось проходить или даже просто слышать рассказы.
Па однажды как-то зимовал южнее этих мест, на реке Долорес, с компанией трапперов. Много раз он рассказывал про здешние края нам, ребятам, а у лагерных костров в Техасе приходилось мне слышать истории о путешествии отца Эскаланте, когда он искал дорогу из Санта-Фе к калифорнийским миссиям. Но он наверняка ни разу не забирался на такую высоту.
Только погоня за какими-то сокровищами могла загнать людей так далеко в глушь, если, конечно, они не прятались от кого-нибудь. И не нужно было тут никакого пророка, я и сам сообразил, что этот след может привести к крови и смерти, потому что когда в мозги людские втемяшится золото, здравый смысл их покидает.
День близился уже к закату, когда я пробрался через проход, узкий, как замочная скважина, в высокогорную долину — голую, без следа растительности. Она лежала под небом, пустая и унылая, как гранитная миска, почирканная то здесь, то там полосками снега и льда в трещинах.
Граница леса осталась на тысячу футов ниже, я был сейчас совсем близко к темнеющему под вечер небу, и вдоль долины тянул леденящий ветерок — легкий, не сильнее вздоха. Тишина стояла полная, я слышал только перестук копыт своих лошадей да поскрипывание седла. В воздухе попахивало привидениями, и моя верховая лошадь шла шагом, насторожив уши.
С левой стороны показалось зеркало призрачной воды, холодное высокогорное озеро, видно, его питали тающие снега; дыхание ветерка едва рябило воду. Озеро лежало тихое и плоское, и оно встревожило меня, потому что слышал я всякие-разные истории об озерах с призрачной водой высоко в горах.
А потом донесся звук, и мои лошади услышали его первыми. В пустынном краю путник должен внимательно следить за своими лошадьми, потому что они зачастую могут увидеть или услышать такое, что человек прозевает, а эти аппалузы родились и выросли в горах, гуляли дикарями, их поймали, но в душе они так и остались дикими и, подобно мне самому, сохранили любовь к диким, пустынным, безлюдным местам.
Звук долетел издалека, он напоминал шум ветра в большом лесу или отдаленный грохот поезда, бегущего по рельсам. По мере нашего приближения шум усиливался, и наконец я понял, что это шумит падающая вода.
Я выехал к следующей замочной скважине, еще уже, чем первая, и метки вели прямо к этой расщелине. Рядом с узкой тропой неслась вода, стекающая из того призрачного озера, стремительно летела вниз по крутому желобу в путанице белых пенных струй.
Я видел, как она падала вниз каскадом по уступам, крутым откосам, быстринам. Проход был глубокий и тесный — не ущелье, не каньон, а просто узкая рана на лице горной стены, угрюмое местечко, укрытое тенью и заливаемое брызгами от бурных струй. Ниточка тропы была продернута по самому краю ревущего водостока, и тропа, должно быть, большую часть времени скрывалась под водой.
Можете мне поверить, я туда не спешил, долго вглядывался в эту темную, узкую трещину, заполненную ревом воды. Но на стене, в углублении, вырытом специально для этого, лежал осколок кварца — а я уже забрался слишком далеко, чтобы поворачивать оглобли.
Мои лошади пугливо сторонились этой щели, им она вовсе не нравилась, но я был не такой мудрый, как мои лошади, и погнал их туда, вниз по скату — впрочем, достаточно осторожно.
Желоб был узкий… здорово узкий. Если он станет совсем непроходимым, то развернуться обратно лошадям тут будет негде. Ни одного мустанга еще никто не обучил пятиться назад, да и, в любом случае, я никак не смог бы управлять вьючной лошадью, которая шла за ним в поводу.
Ну, когда я сдвинул своего коня с места, этот аппалуза оказался таким же дураком, как я сам. Поставил уши торчком и пошел вниз, местами сползая на заднице, здорово круто тут было. И ни черта не слышно за ревом воды.
Скальные стенки вздымались на сотни футов над головой, местами сближались так, что сверху виднелась лишь тонкая светлая трещинка, и казалось, будто едешь сквозь пещеру. Кое-где над водой нависали папоротники, а на двух участках — один длиной ярдов тридцать, второй раза в два больше — вода текла тонким слоем поверх тропы.
В других местах, где поток уходил в глубокие промоины рядом с тропой, я полностью терял воду из виду и только слышал ее. В двух-трех точках возле водопадов водяной туман и брызги стояли плотным облаком, я насквозь промок, да и все вокруг было мокрое. Этот проход — настоящая смертельная ловушка, я ее костями чуял, будьте уверены. Если кто говорит, что никогда не был напуган, так он или врет, или нигде не бывал и ничего не сделал за всю свою жизнь.
Путешествуя по диким местам, человек, который хочет сберечь свои волосы, всегда должен быть внимательным ко всему необычному. Он обучается замечать примятую траву, сломанную веточку, замутненную воду в ручье.
У природы обычаи простые, прямые и знакомые. Животные принимают природу такой, как она предстает перед ними. Они, хоть и строят себе гнезда и логовища, очень мало нарушают свое окружение. Только бобр, которому охота устраивать себе дом под водой, строит для этого свои плотины и тем пытается изменить природу. В общем, если что-то в природе нарушено, то, скорее всего, сделал это человек.
Местность вокруг была безлюдная, и этот кварц вряд ли попал сюда случайно. Его поместила в трещину чья-то рука.
Последнее поселение, какое попалось мне на глаза, был городишко Саут-Пасс-сити, далеко на севере отсюда, а последний живой человек — грязный траппер, сплошные лохмы да ободранная оленья кожа. Он со своими вьючными ослами проследовал мимо меня, как дилижанс мимо бродяги. Они просто не обратили на меня никакого внимания.
И случилось это добрых две недели назад. С той поры я не видал ни человека, ни человеческих следов, хотя повстречал уйму всякого зверья, вплоть до старого седого гризли, который добывал мед из дуплистого дерева.
Этот медведь занимался своими делами, так что и я решил заниматься своими и ему не мешать. Мы, Сэкеттовские ребята, никогда не станем ничего убивать, если нам не нужна пища, — разве что зверь сам решит тобой подзакусить. В горах человек старается жить вместе с природой, а не переть против нее дурной силой.
Однако этот кусок кварца, да еще на этом месте, меня просто покоя лишил, очень уж интересный он был. Если этим камнем отмечена какая-то тропа, то на земле, во всяком случае, от той тропы и следа не осталось, никакого намека, — а земля в некоторых местах умеет сохранять след тропы годами.
Вытащил я этот осколок кварца из трещины и осмотрел со всех сторон. Похоже, он тут торчал годы и годы.
Ну, я его воткнул обратно туда, где нашел, и раздвинул свою подзорную трубку. Это был военный трофей, снятый с тела полковника мятежников под Виксбергом[11], но полковник был не в том состоянии, чтобы возражать… Так вот, будьте уверены, чуть подальше на обрезе скалы я рассмотрел еще одно белое пятнышко.
На юг меня позвала тоска по моим домашним, но простое старомодное любопытство заставило свернуть и двинуться по тропе, отмеченной белым кварцем.
Никаких сомнений, я чисто случайно наткнулся на этот след, в жизни ничего такого не видел и ввек не додумался бы такое искать, а вот тот, кому пришла в голову мысль так упрятать тропу, был, видать, человек здорово понимающий, потому что вряд ли этот камешек кто мог заметить. Но пройти по этим меткам было проще простого, даже в почти полной темноте, потому что эти обломки отражали свет.
Больше часа я поднимался по горному склону среди деревьев, следуя за этими метками. Сосны измельчали и поредели, я объехал осиновую рощицу и вскоре приблизился к линии, выше которой деревья уже не росли; я был в самой дикой и пустынной местности, какую когда-нибудь человек видел.
Надо мной раскинулись серые гранитные плечи голой скалы, кое-где исчирканные полосками снега. Попадались чахлые деревья, все больше разбитые ударами молний и мертвые, многие валялись на склоне. Воздух был такой свежий, что дышать им было все равно, что пить родниковую воду, в нем ощущалось прикосновение мороза. И до невозможности чистый, видно было вокруг на многие мили.
Нигде я не заметил ни следа, ни конского навоза, ни остатков старых костров или пеньков от срубленных деревьев. Но метки тянулись дальше; где некуда было воткнуть кусок кварца, тропу отмечали маленькие кучки камней.
Я начинал догадываться, что наткнулся на старую, жутко старую тропу, старше, чем мне когда доводилось проходить или даже просто слышать рассказы.
Па однажды как-то зимовал южнее этих мест, на реке Долорес, с компанией трапперов. Много раз он рассказывал про здешние края нам, ребятам, а у лагерных костров в Техасе приходилось мне слышать истории о путешествии отца Эскаланте, когда он искал дорогу из Санта-Фе к калифорнийским миссиям. Но он наверняка ни разу не забирался на такую высоту.
Только погоня за какими-то сокровищами могла загнать людей так далеко в глушь, если, конечно, они не прятались от кого-нибудь. И не нужно было тут никакого пророка, я и сам сообразил, что этот след может привести к крови и смерти, потому что когда в мозги людские втемяшится золото, здравый смысл их покидает.
День близился уже к закату, когда я пробрался через проход, узкий, как замочная скважина, в высокогорную долину — голую, без следа растительности. Она лежала под небом, пустая и унылая, как гранитная миска, почирканная то здесь, то там полосками снега и льда в трещинах.
Граница леса осталась на тысячу футов ниже, я был сейчас совсем близко к темнеющему под вечер небу, и вдоль долины тянул леденящий ветерок — легкий, не сильнее вздоха. Тишина стояла полная, я слышал только перестук копыт своих лошадей да поскрипывание седла. В воздухе попахивало привидениями, и моя верховая лошадь шла шагом, насторожив уши.
С левой стороны показалось зеркало призрачной воды, холодное высокогорное озеро, видно, его питали тающие снега; дыхание ветерка едва рябило воду. Озеро лежало тихое и плоское, и оно встревожило меня, потому что слышал я всякие-разные истории об озерах с призрачной водой высоко в горах.
А потом донесся звук, и мои лошади услышали его первыми. В пустынном краю путник должен внимательно следить за своими лошадьми, потому что они зачастую могут увидеть или услышать такое, что человек прозевает, а эти аппалузы родились и выросли в горах, гуляли дикарями, их поймали, но в душе они так и остались дикими и, подобно мне самому, сохранили любовь к диким, пустынным, безлюдным местам.
Звук долетел издалека, он напоминал шум ветра в большом лесу или отдаленный грохот поезда, бегущего по рельсам. По мере нашего приближения шум усиливался, и наконец я понял, что это шумит падающая вода.
Я выехал к следующей замочной скважине, еще уже, чем первая, и метки вели прямо к этой расщелине. Рядом с узкой тропой неслась вода, стекающая из того призрачного озера, стремительно летела вниз по крутому желобу в путанице белых пенных струй.
Я видел, как она падала вниз каскадом по уступам, крутым откосам, быстринам. Проход был глубокий и тесный — не ущелье, не каньон, а просто узкая рана на лице горной стены, угрюмое местечко, укрытое тенью и заливаемое брызгами от бурных струй. Ниточка тропы была продернута по самому краю ревущего водостока, и тропа, должно быть, большую часть времени скрывалась под водой.
Можете мне поверить, я туда не спешил, долго вглядывался в эту темную, узкую трещину, заполненную ревом воды. Но на стене, в углублении, вырытом специально для этого, лежал осколок кварца — а я уже забрался слишком далеко, чтобы поворачивать оглобли.
Мои лошади пугливо сторонились этой щели, им она вовсе не нравилась, но я был не такой мудрый, как мои лошади, и погнал их туда, вниз по скату — впрочем, достаточно осторожно.
Желоб был узкий… здорово узкий. Если он станет совсем непроходимым, то развернуться обратно лошадям тут будет негде. Ни одного мустанга еще никто не обучил пятиться назад, да и, в любом случае, я никак не смог бы управлять вьючной лошадью, которая шла за ним в поводу.
Ну, когда я сдвинул своего коня с места, этот аппалуза оказался таким же дураком, как я сам. Поставил уши торчком и пошел вниз, местами сползая на заднице, здорово круто тут было. И ни черта не слышно за ревом воды.
Скальные стенки вздымались на сотни футов над головой, местами сближались так, что сверху виднелась лишь тонкая светлая трещинка, и казалось, будто едешь сквозь пещеру. Кое-где над водой нависали папоротники, а на двух участках — один длиной ярдов тридцать, второй раза в два больше — вода текла тонким слоем поверх тропы.
В других местах, где поток уходил в глубокие промоины рядом с тропой, я полностью терял воду из виду и только слышал ее. В двух-трех точках возле водопадов водяной туман и брызги стояли плотным облаком, я насквозь промок, да и все вокруг было мокрое. Этот проход — настоящая смертельная ловушка, я ее костями чуял, будьте уверены. Если кто говорит, что никогда не был напуган, так он или врет, или нигде не бывал и ничего не сделал за всю свою жизнь.