Говард Филлипс Лавкрафт

Запертая комната



I


   С наступлением сумерек дикая и пустынная местность, словно стерегущая подходы к поселку под названием Данвич, что находится чуть севернее центральной части Массачусетса, начинает казаться еще более безлюдной и угрюмой, чем днем, Приглушенный свет придает опустевшим полям и куполообразным холмам за ними некоторую необычность, даже загадочность, и привносит в окружающий ландшафт некий элемент пронизывающей, настороженной враждебности. Вековые деревья и окаймленные зарослями вереска каменные стены, почти вплотную прижавшиеся к пыльной дороге; топкие болота, испещренные мириадами светлячков и наполненные непрерывными, жалобными криками козодоев, бормотанием лягушек и пронзительным пением жаб; извилистые повороты русла Мискатоника, несущего свои воды между темными холмами в сторону моря — все это буквально окутывает одинокого путешественника плотным и сумрачным покрывалом, словно стараясь удержать его в своей власти и лишить малейшей возможности к бегству.
   Направляясь в Данвич, Эбнер Уотелей вновь испытал на себе магическую силу этих мест, как испытал ее тогда, когда он, в далеком детстве, объятый ужасом, бросился однажды к матери, умоляя увезти его и из Данвича, и от деда Лютера Уотелея, у которого они в то время гостили. Как много лет прошло с тех пор! Столько, что он и счет им забыл. И все же ему было странно, что эта местность по-прежнему оказывает на него столь сильное воздействие, просачиваясь сквозь череду прожитых лет, наполненных пребыванием в Сорбонне, Каире и Лондоне, и словно полностью игнорируя все то строгое, академическое образование, которое он получил уже после того, как прекратил наносить визиты старому и угрюмому деду Уотелею, жившему в своем древнем доме, сросшемся со стоявшей на берегу Мискатоника мельницей. И все же это были места, где прошло его детство, и которые вновь возвращались сейчас из тумана времени, так что ему даже казалось, что он лишь вчера посещал здесь своих родных.
   Всех их давно уже нет в живых. Ни матери, ни деда Уотелея, ни его второй дочери, тетушки Сари — ее он, правда, никогда не видел и знал только, что она жила где-то в их большом старом доме, — ни мерзкого кузена Уилбэра и его ужасного брата-близнеца, которые встретили свою жуткую смерть на вершине Сторожевого холма. И все же сейчас, проезжая по избитому и отчаянно неровному мосту, он отчетливо видел, что Данвич совершенно не изменился. Его центральная улица все так же окаймляла подножие маячившей в отдалении Круглой горы. На месте остались и ветхие, покинутые дома с подгнившими и кое-где провалившимися двускатными крышами, в старинной церкви со сломанной колокольней все так же размещался единственный в деревне магазин, а над всем этим зависала плотная, легко уловимая атмосфера упадка и запустения. Он свернул с главной улицы поселка и по изъезженной дороге поехал вдоль берега реки, пока не увидел большой, замшелого вида дом, который казался несколько непропорциональным из-за прилаженного к нему со стороны реки большого мельничного колеса. Ныне, в соответствии с завещанием деда Уотелея, это была уже его частная собственность, причем перед смертью старик особо оговорил в документах, что если внук захочет поселиться в доме, то он должен будет предпринять необходимые меры по ликвидации отдельных его частей , которые сам дед не успел завершить. Довольно странная оговорка, подумал тогда Эбнер, хотя, если разобраться, в личности старого Лютера Уотелея почти все было странным, как если бы упадок Данвича коснулся и его своим леденящим крылом.
   Но самым нелепым в завещании был именно тот пункт, где особо оговаривалось, что ему, Эбнеру Уотелею, надлежало прекратить свои блуждания по свету и исполнить предписанные дедом распоряжения относительно дома, хотя и слепой мог бы заметить, что само по себе строение едва ли заслуживало всех тех сил и времени, которые неизбежно ушли бы на его вышеупомянутую реконструкцию. Кроме того, он совершенно отчетливо представлял себе, что некоторые из родственников, которые и поныне проживали в самом Данвиче или поблизости от него, едва ли обрадуются его возвращению в их причудливый, но вполне устоявшийся мир уединенной сельской жизни, которая была характерна для большинства Уотелеев, особенно после тех кошмарных событий, которые потрясли ее провинциальную ветвь на Сторожевом холме.
   На первый взгляд, дом совершенно не изменился. Его обращенное к реке крыло в незапамятные времена было переоборудовано под мельницу, но мельница уже давно перестала функционировать, поскольку окружавшие Данвич поля и угодья с каждым годом все больше превращались в бесплодные пространства. Особое место в доме занимала лишь одна комната. Она располагалась непосредственно над водяным колесом и была комнатой покойной тети Сари. Другие же, выходившие к Мискатонику своими окнами комнаты были практически заброшены уже в годы его детства, когда Эбнер Уотелей в последний раз гостил у деда, жившего там в полном одиночестве, если не считать столь загадочной для юного отпрыска рода Уотелеев второй дочери Лютера. Дверь ее комнаты была постоянно заперта, сама она никогда не выходила, и лишь смерть избавила ее от подобных жестоких ограничений.
   Опоясывавшая жилую часть дома веранда заметно просела, и с решетчатой конструкции под карнизом свисала густая паутина, к которой годами никто не прикасался, если не считать редких порывов ветра. Все было покрыто толстым слоем пыли как снаружи, так и изнутри, причем последнее особенно бросилось в глаза Эбнеру, когда он отыскал на переданной ему адвокатом связке нужный ключ. Войдя в дом, он нашел лампу — старый дед презирал электричество — и зажег ее. В желтоватом мерцании света он разобрал очертания старой кухни с ее утварью девятнадцатого века и невольно поразился тому, что так все хорошо сохранил в своей памяти. Просторное помещение, срубленные вручную стол и стулья, стоявшие на камине древние часы, потертая метла — все это сейчас олицетворяло собой зримые следы его детских воспоминаний и давних, сопровождавшихся смутным страхом визитах в этот грозный дом и к его еще более грозному хозяину.
   В свете лампы он обнаружил кое-что еще: на кухонном столе лежало письмо, адресованное лично ему, о чем свидетельствовала начертанная на конверте надпись, исполненная чуть угловатым и неимоверно корявым почерком, который мог принадлежать лишь такому старому и дряхлому человеку как его дед. Отложив на время процедуру переноса вещей из машины в дом, Эбнер присел у стола, предварительно смахнув с него, а также со стула пыль, и распечатал конверт.
   Взгляд его упал на хитросплетение тонких завитков и линий, которые казались такими же строгими, каким был при жизни и сам дед. Текст начинался сразу, как-то внезапно, без малейшего намека на ласковое обращение или хотя бы прозаическое приветствие:
   Внук, когда ты станешь читать эти строки, меня уже несколько месяцев не будет в живых. Возможно, даже дольше, если только им не удастся разыскать тебя скорее, нежели я предполагаю. Я завещаю тебе некоторую сумму денег — все, что у меня осталось ко дню смерти, — которую положил в банк Эркхама на твое имя. Сделал я это не только потому, что ты остаешься моим единственным внуком, но также и в связи с тем, что среди остальных Уотелеев — а мы, мой мальчик, являемся проклятым Богом кланом, — ты дальше всех нас выбился в люди и получил хорошее образование, которое позволит тебе взглянуть на все здешние вещи и события непредвзятым взглядом, не подверженным ни одержимому влиянию предрассудков невежества, ни коварству предрассудков науки. Вскоре ты и сам поймешь, что я имею в виду.

   Я предписываю тебе как можно скорее разрушить в этом доме по крайней мере ту его часть, которая непосредственно примыкает к водяному колесу. Там должно быть разобрано абсолютно все — блок за блоком, кирпич за кирпичом. Если обнаружишь внутри хоть одно живое существо, торжественно заклинаю тебя убить его, вне зависимости от того, сколь малых размеров оно может оказаться. Неважно также, какую форму оно будет иметь, и даже если оно покажется тебе человеком, то учти, что в конце концов оно обманет тебя и поставит под угрозу жизнь — как твою собственную, так и Бог знает скольких еще людей.

   Слушай, что я говорю.

   Если тебе сейчас кажется, что перед смертью я окончательно лишился рассудка, то имей в виду, что в роду Уотелеев давно поселилось нечто гораздо худшее, чем просто безумие. Мне удалось не запятнать себя этой мерзостью, хотя пошла она именно от меня. Но гораздо более крепкое безумие засело в тех из нас, кто отрицает возможность существования подобных вещей — они, как я считаю, поражены безумием еще больше, чем даже и представители нашего рода, которые сами занимались гнусными вещами, творили богохульство и даже более того.

Твой дед, Лютер С. Уотелей .

   Как это было похоже на моего деда, подумал Эбнер. Ознакомившись с этим загадочным, самоуверенным посланием, он вспомнил, как однажды, когда его мать в какой-то связи упомянула свою сестру Сару и тут же в ужасе прикрыла ладонями рот, он кинулся к деду и спросил:
   — Дедушка, а где тетя Сари? Старик тогда поднял на него свой гипнотический взгляд и ответил:
   —Мальчик, в этом доме не принято упоминать Сару.
   Было похоже на то, что тетя Сари каким-то ужасным образом обидела или оскорбила своего отца — по крайней мере, сам этот черствый педант показывал, что все обстояло именно так. Во всяком случае, с тех пор, как Эбнер помнил себя, имя старшей сестры его матери никогда не произносилось вслух, а сама она жила взаперти в большой комнате над мельницей, скрытая за толстыми стенами и заколоченными ставнями. Эбнеру и его матери не разрешалось даже проходить перед дверями ее комнаты, хотя однажды мальчик все же прокрался туда и прильнул к ним ухом. При этом он расслышал лишь доносившиеся изнутри какие-то сопящие или хныкающие звуки, которые, как ему тогда показалось, мог издавать грузный и болезненный человек. Про себя он тоща решил, что тетя Сари похожа на тех толстых женщин, что выступают в цирке, тем более, что она очень много ела, о чем можно было судить по громадным тарелкам с едой, в основном — с сырым мясом, которое она, похоже, сама себе готовила. Еду эту дважды в день подносил к дверям ее комнаты сам Лютер Уотелей, поскольку слуг в доме не держали с тех самых пор, когда мать Эбнера вышла замуж, а сама тетя Сари вернулась — заметно растерянная и даже расстроенная — из поездки к какой-то своей дальней родне, проживавшей в Иннсмауте.
   Эбнер сложил письмо и сунул его в конверт, решив поразмышлять над его содержанием позднее. Сейчас же ему надо было позаботиться о своем ночлеге. Он вышел наружу, принес в дом два остававшихся в машине чемодана, прошел с ними в кухню, после чего взял лампу и принялся бродить с нею по дому. В старомодную гостиную, которую открывали только к приезду или приходу гостей — а в Данвиче Уотелеев приглашали одни лишь Уотелеи, — он даже не заглянул и направился прямо в спальню деда. Ему казалось вполне естественным, что он займет кровать старика, поскольку теперь именно он, а не Лютер Уотелей, был здесь полноправным хозяином.
   Большая двуспальная кровать была укрыта пожелтевшими номерами Эркхам Эдвертайзера , призванными уберечь от мошкары прекрасную ткань покрывала, украшенного вышитыми сюжетами на рыцарские темы и также являвшегося ныне частью законного наследства. Поставив лампу на тумбочку и убрав газеты и покрывало, он увидел, что постель застлана чистым бельем — по-видимому, одна из двоюродных сестер деда позаботилась об этом после похорон, явно готовясь к предстоящему приезду Эбнера.
   Он перенес чемоданы в спальню, окна которой выходили на реку, хотя частично их загораживала мельничная пристройка. Распахнув одно из окон, прикрытое в нижней своей половине шторой, он присел на край кровати и принялся размышлять над теми обстоятельствами, которые после стольких лет блужданий по свету вновь привели его в Данвич.
   К тому же он порядком устал за этот день — дорога из Бостона оказалась довольно утомительной, а контраст между большим городом и уединением сельской местности угнетал и раздражал его. Более того, он смутно чувствовал слабые, почти неосязаемые признаки какой-то тревоги. Если бы Эбнер так не нуждался в средствах для продолжения своих зарубежных научных изысканий, связанных с исследованием древних цивилизаций южной части Тихого океана, он вообще бы едва ли приехал сюда. И все же семейные узы существовали, как бы ни пытался он их отрицать: вечно угрюмый и строгий, старый Лютер Уотелей по-прежнему оставался отцом его матери, и именно сейчас внук должен был следовать голосу их общей крови.
   Из окна спальни казалось, что Круглая гора находится совсем близко, и сейчас он ощущал ее присутствие так же отчетливо, как и тогда, в далеком детстве, когда засыпал в комнате наверху. Деревья словно давили своими буйными кронами на дом, а с одною из них в потемневший от сгустившихся сумерек спокойный летний воздух неожиданно прорвалось глухое, похожее на звуки колокола уханье совы. Несколько минут он, странно очарованный показавшимся ему привлекательным голосом птицы, лежал. В мозгу вертелись тысячи мыслей, теснились мириады воспоминаний. Он снова увидел себя маленьким мальчиком, которому всегда было чуточку страшно играть в этих наполненных смутными предчувствиями местах, куда так приятно приезжать, но покидать которые несоизмеримо приятней.
   Внезапно он поймал себя на мысли, что непозволительно вот так просто лежать, какой бы расслабляющей ни казалась окружавшая его обстановка, Прежде чем покинуть эти места, ему предстояло сделать массу дел, и он попросту не мог позволить себе ни часа праздного времяпрепровождения: надо было приступать к исполнению возложенных на него весьма туманных, но все же непреложных обязательств, а потому он поднялся с кровати, взял лампу и принялся обследовать внутреннее убранство дома.
   Из спальни Эбнер направился в столовую, которая располагалась возле кухни и представляла собой комнату, обставленную жесткой, неудобной, также изготовленной вручную мебелью, а оттуда прошел в небольшую гостиную, своей меблировкой и общим убранством скорее напоминавшую интерьер не столько девятнадцатого, сколько восемнадцатого века. Судя по отсутствию пыли на предметах, Эбнер предположил, что двери в эту комнату закрывались намного плотнее, чем во все остальные помещения дома. Потом по открытой лестнице поднялся на верхний этаж и стал переходить из спальни в спальню — все они были основательно запыленные, с поблекшими занавесками, и всем своим видом красноречиво указывали на то, что на протяжении последних лет в них никто не жил.
   Наконец он вышел в коридор, в конце которого располагалась та самая запертая комната, убежище — а может, тюрьма? — тетушки Сари, по-прежнему не представляя себе, что могло за ней скрываться. Подчиняясь какому-то навязчивому импульсу, он прошел прямо к ее двери и, непонятно к чему прислушиваясь, остановился. Изнутри, естественно, не доносилось ни шороха, ни звука, ни малейшего поскрипывания — абсолютно ничего, — а он все продолжал стоять перед дверью, объятый воспоминаниями о прошлом, и словно все еще находясь во власти того нелепого запрета, который много лет назад был наложен его дедом.
   Однако теперь Эбнер уже не видел никакого смысла следовать распоряжениями старика, а потому, вынув из кармана массивную связку, он терпеливо перепробовал несколько ключей, пока не нашел нужный. Повернув ключ в замке, он толкнул дверь — чуть протестующе скрипнув, та отошла в сторону, и он поднял лампу повыше.
   По правде говоря, Эбнер не исключал, что может увидеть перед собой нечто похожее на будуар дамы, однако содержимое запертой комнаты повергло его в немалое изумление.
   Постельное белье пребывало в полнейшем беспорядке, подушки валялись на полу, на громадном блюде остались засохшие остатки какой-то еды. В комнате стоял странный рыбий запах, который нахлынул на него с такой неожиданной силой, что он едва не поперхнулся от отвращения. Иными словами, все в комнате находилось буквально вверх дном, причем явно пребывало в таком состоянии уже долгое, очень долгое время.
   Эбнер поставил лампу на отодвинутый от стены комод, прошел к окну, зависавшему как раз над мельничным колесом, отпер его и поднял створку. Потом попытался было распахнуть ставни, но тут же вспомнил, что они были наглухо приколочены гвоздями. Тогда он выпрямился, отступил на шаги ударом ноги вышиб деревянные панели, чтобы впустить в комнату поток свежего, влажного воздуха.
   После этого он прошел к соседней, наружной стене комнаты и таким же образом освободил от ставней единственное находившееся в ней окно. Лишь отступив на пару шагов, чтобы полюбоваться результатами своего труда, он заметил, что случайно отломил кусок рамы с того окна, которое располагалось над мельничным колесом. Внезапно вспыхнувшая досада от содеянного столь же быстро улеглась, когда он вспомнил наказ деда относительно самой мельницы и располагавшейся над ней комнаты, а именно то, что они должны быть разъединены, а затем и вовсе разрушены. Чего уж тут было горевать о какой-то попорченой оконной раме!
   Затем он снова подошел к комоду за лампой и случайно задел его бедром, отчего тот немного отклонился к стене — и в тот же миг услышал слабый шорох. Посмотрев себе под ноги, Эбнер разглядел что-то вроде длинноногой лягушки или жабы — толком даже не разобрал, что именно это было, — которая проворно скрылась под комодом. Сначала он хотел нагнуться и выгнать неведомую тварь наружу, однако потом решил, что ее присутствие вряд ли представляет какую-либо опасность — в самом деле, раз уж она все это время сидела в этом запертом помещении, питаясь одними лишь тараканами и другими насекомыми, которых ей удавалось отыскать, то вполне заслуживала ого, чтобы ее не тревожили.
   Выйдя из комнаты, Эбнер запер за собой дверь и вернулся в хозяйскую спальню на первом этаже. Про себя н подумал, что все же положил пусть банальное, но все же начало своему вступлению в права владения домом, как говорится — вспахал первую борозду. После столь непродолжительного и поверхностного осмотра помещения он почувствовал себя еще более уставшим, а потому, даже несмотря на относительно раннее время, решил лечь в постель, чтобы проснуться как можно раньше. Завтра предстояло обследовать старую мельницу — как знать, возможно, кое-что из ее механизмов, если таковые еще сохранились, можно будет продать, тем более что водяное колесо стало по нынешним временам довольно большой редкостью — ценностью почти антикварной. Эбнер еще несколько минут постоял на веранде, невольно вслушиваясь в заливистый стрекот сверчков, кузнечиков, а также хор козодоев и лягушек, который окружал ею буквально со всех сторон и своей оглушающей настойчивостью едва ли не заглушал все остальные звуки, в том числе и слабые шорохи самого Данвича, Он стоял так до тех пор, покуда голоса этих диких порождений природы не стали совсем уж невыносимыми, после чего вернулся в дом, запер за собой дверь и прошел в спальню.
   Раздевшись, Эбнер улегся в постель, однако еще почти целый час не мог заснуть. Он беспрестанно ворочался с боку на бок и испытывал все более нараставшее раздражение по поводу того самого разрушения , о котором писал дед и осуществить которое ему одному было; увы, просто не под силу. В конце концов к нему все же пришел долгожданный сон, хотя сам он этою, естественно, не почувствовал.


II


   Проснулся Эбнер с рассветом, но едва ли почувствовал себя хорошо отдохнувшим. Всю ночь ему снились невиданные места и населявшие их фантастические существа, которые поражали его своей неземной красотой, диковинным видом и одновременно наполняли сердце необъяснимым чувством страха. Он словно бороздил океанскую пучину и рассекал своим телом воды Мискатоника, где его окружали рыбы, амфибии и странныме люди, также являвшиеся наполовину земноводными; видел также поистине чудовищные организмы, спавшие в необычных каменных городах на дне моря; слышал затейливую, фантастическую музыку, отдаленно напоминавшую пение флейт и сопровождавшуюся не столько пением, сколько непривычным подвыванием каких-то диких, явно нечеловеческих голосов; видел своего деда Лютера Уотелея, который стоял перед ним, выпрямившись во весь рост, и посылал ему проклятия за то, что он осмелился войти в запертую комнату тетки Сари.
   Разумеется, подобные ночные видения особой радости ему не доставили и даже отчасти встревожили, однако он тут же отбросил подобные мысли, вспомнив о том, что ему предстоит сделать массу дел, а в первую очередь отправиться в Данвич за покупками, поскольку в спешке он совершенно не позаботился о провианте хотя бы на первое время. Утро выдалось ясное и солнечное; на ветвях деревьев заливались дрозды и другие мелкие птицы, а на листве и траве поблескивали жемчужные капельки росы, отражая солнечные лучи тысячами крохотных драгоценных камней, устилавших края тропинки, которая должна была вывести его на центральную улицу деревни. Ступая по ней, Эбнер чувствовал, как к нему возвращается хорошее настроение, а потому, весело насвистывая, обдумывал первоочередные шаги своей жизни в унаследованном доме: ведь лишь после их совершения он сможет покинуть этот полузаброшенный, Богом забытый уголок провинциальной глуши.
   К своей немалой досаде он обнаружил, что при свете дня центральная улица Данвича, как ни странно, отнюдь не казалась столь же приветливой и безмятежной, как накануне; когда над ней начинала сгущаться дымка вечерних сумерек. Деревня была как бы зажата между руслом Мискатоника и почти вертикальными склонами Круглой горы и представляла собой темное, унылое поселение, которое словно никогда и не выбиралось за черту 1900 года, и будто бы именно здесь время остановило свое продвижение навстречу грядущим столетиям. Постепенно его игривое насвистывание стало затихать и наконец умолкло совсем. Он старался не глядеть в сторону строений, почти полностью превратившихся в развалины. Также он избегал встречаться с любопытными взглядами прохожих, а направился прямо к старинной церкви, в которой располагался местный торговый центр , где, как он предполагал, его также встретит неряшливое убранство и беспорядок, полностью гармонировавший с видом самой деревни. Войдя в магазин, Эбнер направился прямо к прилавку и попросил ветчину, кофе, яйца и молоко.
   Хозяин даже не шелохнулся.
   — Вы, похоже, один из Уотелеев. А меня вы, наверное, и не знаете, хотя я ваш кузен Тобиас. И который же из них вы будете?
   — Я Эбнер, внук Лютера, — неохотно проговорил он. Лицо Тобиаса Уотелея окаменело.
   — Сын Либби — той самой Либби, что вышла замуж за кузена Иеремию... Так вы что, решили вернуться назад — обратно к Лютеру?
   — Не мы, а я один, — коротко проговорил Эбнер. — И вообще, я не вполне понимаю, о чем вы говорите.
   — Ну, если не понимаете, то не мне вам об этом и рассказывать.
   Тобиас Уотелей и в самом деле замолчал, не произнеся больше ни слова. Он принес все, что заказал Эбнер, с угрюмым видом принял деньги и с плохо скрываемой недоброжелательностью смотрел ему в спину, когда тот выходил из магазина.
   Сцена эта задела Эбнера за живое. Приветливая свежесть утра окончательно померкла для него, хотя на безоблачном небосклоне по-прежнему ярко сияло солнце. Он поспешно удалялся от магазина, а заодно и от центральной улицы, стремясь поскорее вернуться в свою новую временную обитель.
   Там его, однако, поджидало новое открытие — перед домом стояла понурая лошадь, впряженная в неимоверно ветхий фургон. Рядом с ней под деревом стоял какой—то мальчик, а внутри фургона виднелась фигура старика с окладистой белой бородой. Заметив приближение Эбнера, он сделал своему юному спутнику знак рукой, чтобы тот помог ему выбраться наружу, после чего с превеликим трудом спустился на землю и стал поджидать приближения молодого человека. Как только Эбнер подошел к ним, мальчик без тени улыбки на лице произнес:
   — Дедушка хочет с вами поговорить.
   — Эбнер, — проговорил старик дрожащим голосом, и тот лишь сейчас понял, насколько древним был этот человек.
   — Это мой прадедушка Зэбулон Уотелей, — пояснил мальчик.
   Таким образом, перед ним стоял брат его собственного деда, Лютера Уотелея — единственный оставшийся в живых представитель старшего поколения рода Уотелеев.
   — Проходите в дом, сэр, — проговорил Эбнер, протягивая старику руку.
   Зэбулон пожал ее, после чего вся троица медленно направилась в сторону веранды, где старик остановился около нижней ступеньки, из-под густых седых бровей поднял на Эбнера взгляд своих темных глаз и. мягко покачал головой.
   — Нет, я лучше здесь присяду, если стул найдется.
   — Принеси стул из кухни, — попросил Эбнер мальчика.
   Тот поднялся по лестнице и вошел в дом, тут же вернулся со стулом, помог старику опуститься на него, после чего встал рядом с ним, пока Зэбулон, глядя в землю под ногами, пытался успокоить разгоряченное дыхание. Наконец он перевел взгляд на Эбнера и принялся внимательно разглядывать его, всматриваться в каждую деталь одежды, которая, в отличие от его собственной, была сшита отнюдь не вручную.
   — Зачем ты приехал, Эбнер? — спросил он уже несколько более окрепшим голосом.
   Эбнер объяснил ему все, стараясь говорить как можно проще и короче. Зэбулон покачал головой.