– То что? – спросила Брунгильда, не дождавшись прямого ответа.
– Ничего, – совсем другим голосом сказал Армант.
– Если «би-куб», то можно сидеть до второго пришествия, – сказал Петер.
– А как мы узнаем? – спросила Брунгильда.
– Никак, – сказал Петер.
Брунгильда повозилась в темноте, встала и подошла ко всем остальным. Теперь они сидели кружком на кровати и двух табуретках. Луч фонарика, чуть потускневший, но все еще сильный, бил в потолок и, рассеиваясь, падал на лица.
– Ребята, – сказала Брунгильда, – объясните бедной неграмотной женщине, что все это значит?
Она не любила недоговоренности.
– «Би-куб», – сказал Петер, – это особо стойкое вещество. Держится на местности до десяти дней. Особенно зимой. Воздуха в этом блиндаже нам на пятерых хватит едва ли на сутки. Противогазы от «би-куб» не спасают. Значит, через сутки будем решать – или задыхаться здесь, или выходить. Вот и все.
– Понятно, – сказала Брунгильда.
И тут в дверь заколотили кулаками и прикладами.
– Откройте! – глухо доносилось из-за двери. – Откройте, гады!
– Сидеть, – сказал Петер. – Им уже не поможешь…
Все и так понимали это, но там, за дверью, были свои, которые… нет, нельзя. Поздно.
– Открывайте, гады! – кричали там, снаружи. – Сволочи! Заперлись, суки! Открывайте!
Поздно. Поздно. Те, за дверью, уже вдохнули яд, и теперь он разрывает им легкие. Сейчас они замолчат…
Они не замолчали. Они дали очередь в дверь, и пули тупо рванули воздух. В нос ударило горячим запахом жженого пороха, и Армант в два прыжка оказался у двери и трижды выстрелил в ответ. Слышно было, как упало тело. «Ложись!» – крикнул Камерон, он ждал гранатного взрыва, и Петер тоже ждал взрыва, но Армант, видимо, не понимал этого, тогда Петер рванул его от двери и прижал к полу. Так они и лежали, Армант слабо шевелился, потом Камерон сказал: «Пронесло». Петер поднялся. Камерон уже, торопясь, впихивал в отверстия от пуль черную вату и спички. «Помогай», сказал он, и Петер стал разминать хлебный мякиш и замазывать им дыры поверх спичек…
Он стоял лицом к двери и не видел, как Брунгильда шла к Арманту, а Армант пятился от нее, как она приблизилась вплотную и влепила ему тяжелую пощечину, – тут только Петер оглянулся, Армант уперся в стол и ерзал вправо-влево, пытаясь нащупать путь отступления, руками он закрывался, но Брунгильда, почти невидимая, отвешивала ему то с правой, то с левой руки, шепча при каждом ударе: «Мерзавец… подонок… крыса… мразь… ублюдок…» – и Армант не выдержал и завопил: «Уберите эту бабу!» – «Ах, уберите!» – восхитилась Брунгильда и вмазала ему еще. Камерон вовремя оказался рядом с ним, он перехватил руку Арманта, вывернул – шутя – ее за спину и отобрал пистолет, рукояткой пистолета он тихонько долбанул Арманта по затылку – не так, чтобы отбить память, а просто чтобы напомнить о такой возможности, – Армант обмяк и, обмякший, униженный, потек на свою койку и пролился на нее – и вдруг зарыдал.
Брунгильда, тяжело дыша, опустилась на кровать Петера. Петер сел рядом, потрепал ее по плечу.
– Ничего, – сказал он. – Как-нибудь… Ты только воздержись от резких движений, хорошо? Надо воздух экономить…
– А с тобой опасно связываться, – сказал Камерон. – Как… как… – Он не договорил и вдруг заржал, и Петер подумал, что, пожалуй, впервые слышит, как смеется Камерон, причем совсем неясно, по какому поводу.
И тут подал голос сапер.
– Твою мать, – громко и отчетливо, будто и не пролежал полночи без сознания, сказал он. – Есть тут кто живой?
Кап… кап… кап… кап…
Клепсидра…
Если лежать не шевелясь, кажется, что и не лежишь вовсе и что тебя просто нет – и головная боль не твоя, ты лишь знаешь о том, что она есть… молоточки или капли? Кап… кап… тук. Тук. Тук. Тупо и беззлобно, не имея представления о том, как это больно… в виски… и в глаза – сзади. Больно до невозможности терпеть – но ты даже не тратишь силы на то, чтобы терпеть, ты просто знаешь, что боль есть и что она твоя, но это далеко в стороне и потому никому не интересно…
Волки, что ли, воют?
Откуда капает? Сил нет, как хочется пить…
Что? Ничего. Я молчу.
Вечер? Где вечер?
Стоят. Может, и заводил. Не помню. Осталась только клепсидра.
Кап. Кап. Кап! Кап! Кап!!! Кап!!! Кап!!!
Пустите меня!
Пустите меня!
Пустите!!!
А… нет, ничего. Все в порядке. Карел. Голова – сил нет. Дурею. Скоро кончится.
…этот актер – который играл диверсанта и которого я в затылок – в ямочку между шеей и затылком, он даже не успел ничего почувствовать и повалился, как тряпичная кукла – я ведь успел понять – успел понять – успел понять… только не выстрелить не смог – странно… и часового они – ножом – почему? До сих пор вижу, как он валится, – он умер мгновенно, раньше, чем упал, он падал уже мертвый, как тряпичная кукла, – тело мгновенно становится мягким и неуправляемым, потому что некому управлять – на секунду возникают эти видения, – я знаю, что не виноват, но почему я не смог задержать выстрел – будто катился под гору… ты говорил ужасные вещи, Карел, но это правда – мы виноваты – да, не только советник, мы все, потому что без нас он не мог ничего, – но если бы мы ушли, пришли бы другие, ничем не лучше нас… но саперы тоже не правы, потому что убивать нас бесполезно, и я даже не знаю, как быть… но теперь это все равно, потому что «би-куб» решил все за всех… Карел? Молчишь… все молчат… и я молчу…
Конец?
Это так бывает, да?
…что раздвинется, и мы вдруг увидим… город, простой город, смотри, вон там – здание театра, видишь? Нет, правее, вон за теми домами – зеленая крыша? Не видишь… смотри: три красных дома, чуть дальше – такая решетчатая башня, там радиостанция, дальше деревья, и группой – одинаковые белые дома – увидел? Вот, а за ними – зеленая крыша… да-да-да! Именно там сейчас идет это представление, на сцене – декорации блиндажа, и вы там задыхаетесь от нехватки воздуха, ты лежишь и бредишь, а Брунгильда поднимается и, спотыкаясь в темноте, идет куда-то…
Нет.
Я не хочу!
Что? Не бывает?
Это ты? Брун… когда? Прямо сейчас – потому что никогда больше… и умрем… смерти без мучений… конечно… да… да… ты ведь все знаешь… знаешь все… да… такое… боже мой, боже мой!.. это куда-то, куда-то… куда-то… где… все… волна ушла – и теперь бесконечное падение, падение, паде…
Чернота. Нет ничего.
Как долго ничего нет.
И ослепительный грохот. Вспышки боли над глазами, и после вспышек чернота лишь сгущается, но куда меня волокут… холод – и с холодом приходит зрение…
…потому что снег, и луна прожектором, и в белом снегу белая женщина, встает и падает, и страшно холодно, я голый в снегу, и рядом еще кто-то лежит, мы лежим и пытаемся подняться, снег тает на телах, и они блестят… голая Брунгильда в голом снегу… немыслимо холодно, надо одеться – нет, правильно, надо растираться снегом, да-да, надо растираться, чтобы жарко… вот зачем… как вата… лицо, сначала лицо, грудь, руки, пошло дело, пошло, резко, как пригоршней иголок, но я уже могу, да, лежит Камерон и не движется, помогай, девочка, вот и он оживает, вот оживает и открывает глаза, еще не видит, но уже открывает, в глазах боль, но это ничего, дружище, это пройдет…
…Армант на коленях и растирается сам, и Козак возится в снегу, ему хуже вдвойне, но он крепкий мужик, и вот вроде бы живы все и движутся, и вот наконец можно увидеть все целиком: сугробы, огромные вокруг сугробы, и черный провал двери, и истоптанный снег, все залито белым лунным светом, и пятеро голых людей на снегу – и ничего больше нет в мире, кроме этого…
Дымка с разума сдирается послойно, и вот холод уже не бодрит, а вгоняет в озноб, и пальцы не чувствуют пуговиц, как деревянные, тело не чувствует прикосновении, ладно, застегнем потом, все наброшено как попало, но держится и холод не пропускает, Брунгильда, ноги! Сейчас… Сейчас… Умница, Камерон, давай все в кучу, это бензин? Осторожно… ну, вот.
Вот и костер, и тепло, и живы, живы ведь, черт побери, черт вас всех дери – живы! Правильно, разливай скорей, продрогли насквозь, за воскрешение, так и разэтак!
Спирт вспыхнул внутри и потек по жилам – сначала к спине, вдоль спины, вверх и вниз, в живот, в пах, в плечи и шею, в голову – и боль ушла совсем, и руки уже теплы и можно наконец похлопать по плечам тех, кто рядом, ребята, да ведь мы родились опять, и пелена на глаза – но уже не черная, а розовая, это от кружки-то спирта? Нет, братья, не так-то просто нас укокошить, но все-таки – кто открыл дверь? Ты? Брунгильда – ты? Да ты просто не понимаешь, что ты за человек, ты просто не можешь этого понимать, до гробовой доски – правильно, парни? До гробовой доски! И вытаскивала, да? Всех? Ребята, Брунгильде нашей – ура! Ура! Ура!!! В неоплатном долгу – это не слова, это так и есть. Нет-нет, очень серьезно – все твои должники…
…беззвучные вопли восторга исторгаются всеми и свиваются в единый вихрь, и в этом вихре несется Брунгильда и кружится в нем, ты с ума сошла, Брунгильда, боже мой, как красива Брунгильда, мир никогда не видел женщины красивее, чем ты, – и никогда не увидит, ты же замерзнешь, дурочка, оденься! Да, сошла с ума, да, сошла, да – хочу и буду, хочу и буду! Вот так, и вот так, и вот так… Петер наконец ловит ее, прижимает к себе – Брунгильда дрожит, – и Камерон набрасывает на нее шинель, и ее несут к огню и отогревают у огня, тихо и бережно, и растирают ледяные ступни, и чьи-то носки из толстой шерсти, и знаменитый свитер Менандра в три пальца толщиной, и вот из свертка видны только два огромных темных глаза, а мужчины все еще хлопочут о тепле…
Потери, причиненные газовой атакой, были огромны. Они были бы катастрофичны, если бы не внезапная метель, разразившаяся днем. Почти ураганной силы ветер снес зараженный снег, а потом выпал снег свежий, и стало можно жить. Повезло…
Две недели до Рождества были суматошны – срочно, срочно, чрезвычайно срочно восстанавливались – фальсифицировались – киноматериалы о строительстве: начиная с первых кадров и кончая сценами торжеств по поводу завершения перекрытия. Одновременно штрафники строили в некотором отдалении громадный павильон, где был прорыт очень похожий, только маленький, Каньон – ну не такой уж маленький, двадцать метров в ширину, двадцать пять – в глубину. Копии сооружений были похожи, но уж очень аккуратны, видно было, что это подделка, но господин Мархель был доволен, особенно ему нравилось, как лежат блики от блестящих ферм моста на скалах – то, что надо, восторгался он, то, что надо!
Странно, но газовая атака будто обрубила прошедшее время и память о нем. То, что было до газов, казалось уже страшно далеким и полузабытым – едва ли не легендарным. История почему-то начала свое течение вновь, с новой точки отсчета – Петер уже обращал внимание на подобные феномены человеческой памяти, будто, перегрузившись, она сбрасывала и оставляла позади недавнее и начинала впитывать новые впечатления…
Менандр готовил елку – он раздобыл где-то елку на этом безлесом Плоскогорье и теперь наряжал ее в полном соответствии со своими вкусами. Было много ваты, посыпанной слюдяным блеском, и много свечей, и куклы с умильными рожицами, и апельсины на ниточках, Менандр был в своей стихии, и Петер с удовольствием смотрел на него: как он осторожно и аккуратно развешивает по колючим лапам яркие стеклянные бусы – не хватало дюжины ребятишек в масках и Санта-Клауса с его оленями, и ведьм на крыше, и самой крыши, и все это было бы уместно где-нибудь на фермерском Юге, а здесь только взбивало пену на поверхности и поднимало муть в глубине… Менандр был чужд подобных переживаний и радовался, что может соорудить уголочек прошлого – уголочек детства – здесь, среди снега и железа, и не понял бы ничего, если бы ему сказали правду.
– Индейки не нашел, – сказал он, с исключительным изяществом сервируя стол. – Но гусь – это тоже неплохо.
Гусь вплыл на деревянном блюде, распространяя сводящие с ума ароматы, и это было настоящее Рождество – может быть, последнее, потому что носились в эфире слухи о том, что искоренение старой религии зайдет достаточно далеко и день Рождества заменит День Тезоименитства Его Императорского Величества, – но пока что было можно, и все поздравляли всех с веселым Рождеством и стали делать друг другу маленькие подарки: Петер подарил Брунгильде дамский браунинг, очень маленький и изящный, как игрушка – игрушка исключительно точного боя; Камерону досталась трубка из корня арчи – выточили саперные умельцы еще летом; Армант получил двенадцатикратный цейсовский бинокль и очень обрадовался; подарок для Менандра был особой проблемой, по части достать Менандр мог все, и ему Петер торжественно вручил пачку писем из дому, пришедших в редакцию и доставленных сюда только вчера вечером. Надо было видеть лицо Менандра! Размашистый почерк жены; бисерные почерки трех дочерей; внуки и внучки писали печатными буквами… Сам Петер от коллектива получил букет цветов – Менандр мог все! – две бутылки коньяка: «Бурбон» и «Бисквит», и новую зимнюю шинель, мягкую, пушистую, подбитую волчьим мехом. Гусь был хорош, коньяк был превосходен, весь мир остался за толстыми бетонными стенами, за бетонным покрытием, за снегом и темнотой зимнего вечера, здесь было тепло, сыто, пьяно, а настроение не приходило.
– А знаете что? – сказал вдруг Менандр. – Говорят, что наш Христиан где-то объявился.
– Как – где-то? – воскликнул Петер и боковым зрением заметил, как напряглась и распрямилась Брунгильда.
– Да вот – разное говорят, – пожал плечами Менандр. – Ерунду главным образом. То – что в лагере он, а то вроде как у зенитчиков его видели. Вроде как… ну… как бестелесный он все равно. Ходит и смотрит… говорит… разное.
– Так, – сказал Петер; он сразу вспомнил Хильмана. – И что он говорит?
– Так я что, слышал разве? – сказал Менандр. – Разное говорят. Кто что хочет – тот то и говорит.
– Легенды, наверное, – нервно сказал Армант.
– Может, и легенды, – согласился Менандр. – Сам не видел, врать не буду. Но – говорят…
– Мало ли что говорят.
– Это конечно.
– Мен, – хрипло сказала Брунгильда, – где его видели?
– У зенитчиков, – начал перечислять Менандр, – потом, говорят, в лагере – ну, те, которые в павильоне работают, они говорили кому-то, – потом видели, как он по дороге шел, далеко отсюда, шофер подвезти хотел, а Христиан отказался – вот. Ну, и еще, говорят, по ночам в блиндажи заходит, разговоры ведет – но тут уж, сама понимаешь, все молчок – где, с кем…
– Петер? – посмотрела на него Брунгильда. Петер помолчал.
– Думаю, если это правда, – медленно сказал он, – то нас он не минет.
– Что ты говоришь, Петер? – удивился Армант. – Ты вправду думаешь, что такое может быть?
– А почему нет? – сказал Петер. – Тело-то не обнаружено.
– Тогда он – дезертир, государственный преступник!
– Да? – удивился Петер. – Интересная мысль.
– Ты странно относишься к такому важному вопросу! – гнул свое Армант.
– Тебе же сказали – он бесплотен, – сказал Петер. – А бесплотным может быть только дух. Потеряв тело, человек автоматически выбывает из рядов, и о дезертирстве речи быть не может.
– Это словесные выверты, – Армант, похоже, захмелел. – Суть дела состоит в том, что ч-человек может потерять плотность, а может ее и вернуть – так бывает, я знаю, это не имеет ничего общего с потерей тела, то есть со смертью. Я помню, как вы с ним говорили про это – я вошел, а вы меня не видели и сидели, а потом у вас чуть до стрельбы не дошло – я по-омню! – Он хитро прищурился и погрозил пальцем. – Хитрые! Думаете, я ничего не знаю? Я все-е знаю…
О-ла-ла, подумал Петер, а пацан показывает зубки… Ладно, потом.
– Господи, – глухо сказала Брунгильда, – да что они с ним сделали-то такое? Петер, что они с ним сделали? Ведь он за них все – душу, кровь… все… а они? За что? Как так можно ослепнуть, чтобы своих?..
– Можно, – сказал Петер. – Еще и не так можно. Саперы ведь видят – мы появились, и пошла всякая мерзость. Значит, мы виноваты. Значит, нас под ноготь… виноват, к ногтю. Что они, могут со стороны разобраться, кто именно виноват? Да ни черта. Ни черта! И мы ни черта не можем, вот в чем самая-то беда…
Снег сыпал и сыпал, изо дня в день, понемногу, мелкий и редкий, но он сыпал без перерывов и заваливал все на свете, и все силы вскоре приходилось тратить на пробивание дорожек и дорог, на расчистку площадок и прочее, и прочее, и прочее. Козак заходил редко, с оглядкой – как он говорил, антикиношные настроения вроде бы рассосались, но опасаться, чтобы тебя еще раз рубанули сзади лопатой, приходилось. Вероятно, наиболее активные сторонники террора погибли при газовой атаке, а сами киношники, удалившись в павильон, больше глаза не мозолили и рецидивов ненависти не вызывали. Работы стояли прочно, на мертвом якоре. Для чего-то саперы выходили на свои места, крутились по стройке, создавая иллюзию какого-то движения, но за последний месяц мост не прибавился ни на одно звено.
На экране же дело обстояло следующим образом: после восстановления разрушенной электростанции очень быстрыми темпами мост был достроен, соединен с противоположным берегом и закреплен. Предварительно там был высажен воздушный десант, который захватил плацдарм и удерживал его до момента введения моста в эксплуатацию. Танковая армия – пластмассовые танки в одну пятидесятую натуральной величины – форсировала Каньон и прорвала наспех возведенные оборонительные сооружения противника. Однако противник не терял надежды на контрудар. Высадив танковый десант в нашем тылу, он попытался прорваться к мосту, но был остановлен и в тяжелом бою разбит наголову артиллеристами и саперами. Апофеоз – генеральное наступление – решено было снимать на натуре, и не здесь, а на юге, и не сейчас, а весной.
– Темпы, темпы, темпы! – господин Мархель метался по своей резиденции – пол был завален исписанными и смятыми листами бумаги, окурками дорогих сигарет, фотографиями и кусками киноленты. – Как показать темп? Как создать темп? Петер, ты что молчишь?
Петер сидел, закинув ногу на ногу, и курил дорогую сигарету господина Мархеля. Они только что просмотрели отснятое, и… темп, господа, темп! Видно было невооруженным глазом, что саперы еле передвигаются.
– Не молчу, – сказал Петер. – Я думаю. И думаю, что надо не форсировать темп, а оставить так, как есть. Пусть будет видно, до какой степени измучены люди, что они еле стоят на ногах, – но мост тем не менее построен. Как, Гуннар?
– Императору может не понравиться. Он не любит излишнего натурализма.
– Тогда дать им недельку отдохнуть, отоспаться, подкормиться – и переснять. Снять-то надо метров двести…
– Подкормиться… подкормиться… – пробормотал господин Мархель. – Пожалуй, да. Недельку, говоришь? Может, поменьше? Дня два-три?
– А куда торопиться? – спросил Петер. – Давай пока смонтируем остальное, а эти куски вклеим.
– Н-ну, давай… – как-то неуверенно сказал господин Мархель.
С ним в последнее время творилось что-то не совсем понятное – будто кончался завод его пружины, и в движениях и действиях стали возникать паузы и перебои. Не раз он принимал предложения Петера по поводу фильма и не раз уступал ему в спорах. Петер, каждый раз ожидавший упрямого сопротивления, терялся, когда вместо каменной стенки на его пути оказывалась труха, и не доводил дело до конца. Сейчас, почуяв слабину, он двинулся дальше:
– Да, Гуннар! Мы ведь забыли об одном деле – об одной сцене. Арест майора Вельта – до сих пор не снят. А может получиться очень эффектно!
– Да-да, – согласился господин Мархель. – Надо снять. Сделай это, пожалуйста. Комендантских тебе дать?
– Не надо, – сказал Петер. – Ну их. Я саперов возьму.
– Хорошо, – согласился господин Мархель. – А вечером суд. Петер уже выходил, когда господин Мархель окликнул его:
– Подожди! Мы же не переснимали предателей – так за что же арестовывать майора?
Петер нашелся сразу – вероятно, ответ был уже заготовлен и лежал под рукой, один из многих:
– Как за что? За гомосексуализм, конечно.
– А! Ну да, – вспомнил господин Мархель. – Конечно. Извини, склероз…
Но арестовать майора Вельта не удалось: увидев вооруженных саперов и операторов, он понял, в чем дело, попытался бежать, потом открыл пальбу; саперы, разумеется, в долгу не остались…
– Ну вот, – недовольно сказал Петер. – Хоть бы морду целой оставили, что ли…
– Душу отвели, – сказал Козак, забрасывая автомат за спину. Выход нашли: Арманта, похожего фигурой на майора, одели в майорскую форму, и Петер снимал со спины, как его ведут в блиндаж, запирают за ним дверь и пломбируют ее, и два сапера с автоматами становятся на стражу; потом господин Мархель в полковничьем обличии прочел Арманту – Петер опять снимал со спины – приговор, согласно которому майор Вельт за поведение, позорящее честь офицерского мундира, приговаривался к пожизненному заключению и полному поражению в правах.
– Скомкали эпизод, – сказал с сожалением Петер. – Могло лучше получиться.
– Сойдет, – сказал господин Мархель. – Не будем отвлекать внимание зрителя на второстепенные сюжетные ответвления.
Вечером этого дня Петера попытались убить. Он возвращался из павильона один, и вдруг перед ним вырос человек, и скрипнул снег сзади, там тоже кто-то был, человек поднял руку и что-то сказал, Петер не расслышал, потому что, сделав обманное движение вправо, сам отклонился влево и повернулся боком, выстрел был глухой и мимо, Петер бросился в ноги стрелявшего, но тот успел выстрелить еще раз, и Петера обожгло вдоль спины, он сбил мазилу с ног, кто-то топтался рядом, Петер крепко держал своего противника за кисть с пистолетом, еще раз грохнул выстрел, потом из темноты мелькнул сапог – прямо в лицо, вспышка была поярче, чем от гранаты, но Петер выскользнул из-под этой вспышки, пистолет был уже в его руке, и он выстрелил по метнувшемуся еще раз сапогу, и тут вдруг стало легко, кто-то оторвал от него противника, потом ему терли снегом лицо, и, кажется, Козак сказал: «Ну и уделали тебя!» И тут вдруг поплыло, и очнулся Петер уже в тепле.
Это был тесный блиндаж саперов, он лежал на нарах, было душно и накурено, горел свет, саперов было много, во рту горело от рома, и кто-то сказал: «О! Сразу и полегчало. Налей-ка еще», – и ему поднесли еще кружку, Петер выпил и пришел в себя окончательно. На правом глазу был бинт, вообще вся правая половина лица была как деревянная, и страшно горела спина.
– Говорил же я тебе – на хрена ты ходишь в одиночку? – сказал Козак, он был здесь, и еще были знакомые лица, а в углу сидели двое с набитыми мордами – должно быть, покушавшиеся.
– Эти, что ли? – кивнул на них Петер.
– Они, – сказал Козак, – они, родимые…
– Зачем это вы, ребята? – спросил их Петер.
– Мы уж тут пытались им внушить, – сказал Козак. – Но тупые, как пеньки. Деревня…
– Сами вы тупые! – сдавленно сказал один из тех, помоложе. – Не видите, что ли – продали нас всех на корню! Это же заговор! А-а… – Он обреченно махнул рукой.
– Так ты что же думаешь – киношников перебьешь, и все пойдет как по маслу? – спросил Петер.
Тот промолчал, глядя исподлобья, зло, как хорек.
– Чего молчишь? – ткнул его в бок Козак.
– Погоди, Карел, – сказал Петер. – Ребята не разобрались – бывает. Давайте с начала. Не было киношников – все шло хорошо. Приехали киношники – все стало плохо. Значит, убить киношников – и все опять будет хорошо. Так, что ли?
– Ну, – сказал один из тех. Другой молча кивнул.
– Поздно убивать, – сказал Петер. – Надо было сразу. В первый же день. Теперь уже поздно. Карты сданы, и игра сделана…
– Вот и Христиан про то же говорил, – сказал Козак.
– Да, – сказал Петер. – Это все равно что пытаться остановить камнепад, вытащив из него самый первый камень – с которого началось… да и началось-то еще до нас… Я не знаю – все так перемешалось, – где есть наша вина, где ее нет… но главное – это подлость и трусость и вашего генерала, и нашего советника… и ваша, господа саперы, черт вас подери с вашими доносами и тотализаторами…
Саперы зашевелились, но никто ничего не сказал.
– Ладно, дело прошлое… хотя… ладно, – решительно оборвал себя Петер. – Вот я вас спрашиваю: вы все – хотите, чтобы о вас – о таких – память осталась? Или не хотите? Или – чтобы пригладить, причесать, подмазать? Как вам желательно?
Мялись саперы. Мялись, чесали затылки, подбородки, ладони, было им неловко говорить, что выбрали бы они, конечно, вариант подслащенный, чуточку сокращенный – потому что же… живые ж люди… жить-то хочется, правда?
– А, Карел? Ты-то что молчишь?
– Да я не молчу… В общем, так: делай, как нужно. Понял? Мне, может, и не все хочется… только надо – чтобы все. Правильно, мужики?
Мужики ворчали что-то неопределенное, что, мол, грехи и прочее, и жись прожить – не поле перейти, да ты не обращай внимания, жаль, конечно, когда о нас плохое думать будут – так не надо было по-свински, – ну и так далее…
– А вашего черного я все равно убью, – сказал тот, похожий на хорька.
– Толку не будет, – сказал Петер. – А себя погубишь.
– Я не для толку. Я так… для себя.
– Ваши тогда, до газов, убили?.. – Петер сглотнул, так почему-то резануло это воспоминание о предчувствии, что вот этот, сидящий перед ним, – и есть убийца Летучего Хрена, Эка и Шанура. – Убили полковника, оператора и шофера?
– Ничего, – совсем другим голосом сказал Армант.
– Если «би-куб», то можно сидеть до второго пришествия, – сказал Петер.
– А как мы узнаем? – спросила Брунгильда.
– Никак, – сказал Петер.
Брунгильда повозилась в темноте, встала и подошла ко всем остальным. Теперь они сидели кружком на кровати и двух табуретках. Луч фонарика, чуть потускневший, но все еще сильный, бил в потолок и, рассеиваясь, падал на лица.
– Ребята, – сказала Брунгильда, – объясните бедной неграмотной женщине, что все это значит?
Она не любила недоговоренности.
– «Би-куб», – сказал Петер, – это особо стойкое вещество. Держится на местности до десяти дней. Особенно зимой. Воздуха в этом блиндаже нам на пятерых хватит едва ли на сутки. Противогазы от «би-куб» не спасают. Значит, через сутки будем решать – или задыхаться здесь, или выходить. Вот и все.
– Понятно, – сказала Брунгильда.
И тут в дверь заколотили кулаками и прикладами.
– Откройте! – глухо доносилось из-за двери. – Откройте, гады!
– Сидеть, – сказал Петер. – Им уже не поможешь…
Все и так понимали это, но там, за дверью, были свои, которые… нет, нельзя. Поздно.
– Открывайте, гады! – кричали там, снаружи. – Сволочи! Заперлись, суки! Открывайте!
Поздно. Поздно. Те, за дверью, уже вдохнули яд, и теперь он разрывает им легкие. Сейчас они замолчат…
Они не замолчали. Они дали очередь в дверь, и пули тупо рванули воздух. В нос ударило горячим запахом жженого пороха, и Армант в два прыжка оказался у двери и трижды выстрелил в ответ. Слышно было, как упало тело. «Ложись!» – крикнул Камерон, он ждал гранатного взрыва, и Петер тоже ждал взрыва, но Армант, видимо, не понимал этого, тогда Петер рванул его от двери и прижал к полу. Так они и лежали, Армант слабо шевелился, потом Камерон сказал: «Пронесло». Петер поднялся. Камерон уже, торопясь, впихивал в отверстия от пуль черную вату и спички. «Помогай», сказал он, и Петер стал разминать хлебный мякиш и замазывать им дыры поверх спичек…
Он стоял лицом к двери и не видел, как Брунгильда шла к Арманту, а Армант пятился от нее, как она приблизилась вплотную и влепила ему тяжелую пощечину, – тут только Петер оглянулся, Армант уперся в стол и ерзал вправо-влево, пытаясь нащупать путь отступления, руками он закрывался, но Брунгильда, почти невидимая, отвешивала ему то с правой, то с левой руки, шепча при каждом ударе: «Мерзавец… подонок… крыса… мразь… ублюдок…» – и Армант не выдержал и завопил: «Уберите эту бабу!» – «Ах, уберите!» – восхитилась Брунгильда и вмазала ему еще. Камерон вовремя оказался рядом с ним, он перехватил руку Арманта, вывернул – шутя – ее за спину и отобрал пистолет, рукояткой пистолета он тихонько долбанул Арманта по затылку – не так, чтобы отбить память, а просто чтобы напомнить о такой возможности, – Армант обмяк и, обмякший, униженный, потек на свою койку и пролился на нее – и вдруг зарыдал.
Брунгильда, тяжело дыша, опустилась на кровать Петера. Петер сел рядом, потрепал ее по плечу.
– Ничего, – сказал он. – Как-нибудь… Ты только воздержись от резких движений, хорошо? Надо воздух экономить…
– А с тобой опасно связываться, – сказал Камерон. – Как… как… – Он не договорил и вдруг заржал, и Петер подумал, что, пожалуй, впервые слышит, как смеется Камерон, причем совсем неясно, по какому поводу.
И тут подал голос сапер.
– Твою мать, – громко и отчетливо, будто и не пролежал полночи без сознания, сказал он. – Есть тут кто живой?
Кап… кап… кап… кап…
Клепсидра…
Если лежать не шевелясь, кажется, что и не лежишь вовсе и что тебя просто нет – и головная боль не твоя, ты лишь знаешь о том, что она есть… молоточки или капли? Кап… кап… тук. Тук. Тук. Тупо и беззлобно, не имея представления о том, как это больно… в виски… и в глаза – сзади. Больно до невозможности терпеть – но ты даже не тратишь силы на то, чтобы терпеть, ты просто знаешь, что боль есть и что она твоя, но это далеко в стороне и потому никому не интересно…
Волки, что ли, воют?
Откуда капает? Сил нет, как хочется пить…
Что? Ничего. Я молчу.
Вечер? Где вечер?
Стоят. Может, и заводил. Не помню. Осталась только клепсидра.
Кап. Кап. Кап! Кап! Кап!!! Кап!!! Кап!!!
Пустите меня!
Пустите меня!
Пустите!!!
А… нет, ничего. Все в порядке. Карел. Голова – сил нет. Дурею. Скоро кончится.
…этот актер – который играл диверсанта и которого я в затылок – в ямочку между шеей и затылком, он даже не успел ничего почувствовать и повалился, как тряпичная кукла – я ведь успел понять – успел понять – успел понять… только не выстрелить не смог – странно… и часового они – ножом – почему? До сих пор вижу, как он валится, – он умер мгновенно, раньше, чем упал, он падал уже мертвый, как тряпичная кукла, – тело мгновенно становится мягким и неуправляемым, потому что некому управлять – на секунду возникают эти видения, – я знаю, что не виноват, но почему я не смог задержать выстрел – будто катился под гору… ты говорил ужасные вещи, Карел, но это правда – мы виноваты – да, не только советник, мы все, потому что без нас он не мог ничего, – но если бы мы ушли, пришли бы другие, ничем не лучше нас… но саперы тоже не правы, потому что убивать нас бесполезно, и я даже не знаю, как быть… но теперь это все равно, потому что «би-куб» решил все за всех… Карел? Молчишь… все молчат… и я молчу…
Конец?
Это так бывает, да?
…что раздвинется, и мы вдруг увидим… город, простой город, смотри, вон там – здание театра, видишь? Нет, правее, вон за теми домами – зеленая крыша? Не видишь… смотри: три красных дома, чуть дальше – такая решетчатая башня, там радиостанция, дальше деревья, и группой – одинаковые белые дома – увидел? Вот, а за ними – зеленая крыша… да-да-да! Именно там сейчас идет это представление, на сцене – декорации блиндажа, и вы там задыхаетесь от нехватки воздуха, ты лежишь и бредишь, а Брунгильда поднимается и, спотыкаясь в темноте, идет куда-то…
Нет.
Я не хочу!
Что? Не бывает?
Это ты? Брун… когда? Прямо сейчас – потому что никогда больше… и умрем… смерти без мучений… конечно… да… да… ты ведь все знаешь… знаешь все… да… такое… боже мой, боже мой!.. это куда-то, куда-то… куда-то… где… все… волна ушла – и теперь бесконечное падение, падение, паде…
Чернота. Нет ничего.
Как долго ничего нет.
И ослепительный грохот. Вспышки боли над глазами, и после вспышек чернота лишь сгущается, но куда меня волокут… холод – и с холодом приходит зрение…
…потому что снег, и луна прожектором, и в белом снегу белая женщина, встает и падает, и страшно холодно, я голый в снегу, и рядом еще кто-то лежит, мы лежим и пытаемся подняться, снег тает на телах, и они блестят… голая Брунгильда в голом снегу… немыслимо холодно, надо одеться – нет, правильно, надо растираться снегом, да-да, надо растираться, чтобы жарко… вот зачем… как вата… лицо, сначала лицо, грудь, руки, пошло дело, пошло, резко, как пригоршней иголок, но я уже могу, да, лежит Камерон и не движется, помогай, девочка, вот и он оживает, вот оживает и открывает глаза, еще не видит, но уже открывает, в глазах боль, но это ничего, дружище, это пройдет…
…Армант на коленях и растирается сам, и Козак возится в снегу, ему хуже вдвойне, но он крепкий мужик, и вот вроде бы живы все и движутся, и вот наконец можно увидеть все целиком: сугробы, огромные вокруг сугробы, и черный провал двери, и истоптанный снег, все залито белым лунным светом, и пятеро голых людей на снегу – и ничего больше нет в мире, кроме этого…
Дымка с разума сдирается послойно, и вот холод уже не бодрит, а вгоняет в озноб, и пальцы не чувствуют пуговиц, как деревянные, тело не чувствует прикосновении, ладно, застегнем потом, все наброшено как попало, но держится и холод не пропускает, Брунгильда, ноги! Сейчас… Сейчас… Умница, Камерон, давай все в кучу, это бензин? Осторожно… ну, вот.
Вот и костер, и тепло, и живы, живы ведь, черт побери, черт вас всех дери – живы! Правильно, разливай скорей, продрогли насквозь, за воскрешение, так и разэтак!
Спирт вспыхнул внутри и потек по жилам – сначала к спине, вдоль спины, вверх и вниз, в живот, в пах, в плечи и шею, в голову – и боль ушла совсем, и руки уже теплы и можно наконец похлопать по плечам тех, кто рядом, ребята, да ведь мы родились опять, и пелена на глаза – но уже не черная, а розовая, это от кружки-то спирта? Нет, братья, не так-то просто нас укокошить, но все-таки – кто открыл дверь? Ты? Брунгильда – ты? Да ты просто не понимаешь, что ты за человек, ты просто не можешь этого понимать, до гробовой доски – правильно, парни? До гробовой доски! И вытаскивала, да? Всех? Ребята, Брунгильде нашей – ура! Ура! Ура!!! В неоплатном долгу – это не слова, это так и есть. Нет-нет, очень серьезно – все твои должники…
…беззвучные вопли восторга исторгаются всеми и свиваются в единый вихрь, и в этом вихре несется Брунгильда и кружится в нем, ты с ума сошла, Брунгильда, боже мой, как красива Брунгильда, мир никогда не видел женщины красивее, чем ты, – и никогда не увидит, ты же замерзнешь, дурочка, оденься! Да, сошла с ума, да, сошла, да – хочу и буду, хочу и буду! Вот так, и вот так, и вот так… Петер наконец ловит ее, прижимает к себе – Брунгильда дрожит, – и Камерон набрасывает на нее шинель, и ее несут к огню и отогревают у огня, тихо и бережно, и растирают ледяные ступни, и чьи-то носки из толстой шерсти, и знаменитый свитер Менандра в три пальца толщиной, и вот из свертка видны только два огромных темных глаза, а мужчины все еще хлопочут о тепле…
Потери, причиненные газовой атакой, были огромны. Они были бы катастрофичны, если бы не внезапная метель, разразившаяся днем. Почти ураганной силы ветер снес зараженный снег, а потом выпал снег свежий, и стало можно жить. Повезло…
Две недели до Рождества были суматошны – срочно, срочно, чрезвычайно срочно восстанавливались – фальсифицировались – киноматериалы о строительстве: начиная с первых кадров и кончая сценами торжеств по поводу завершения перекрытия. Одновременно штрафники строили в некотором отдалении громадный павильон, где был прорыт очень похожий, только маленький, Каньон – ну не такой уж маленький, двадцать метров в ширину, двадцать пять – в глубину. Копии сооружений были похожи, но уж очень аккуратны, видно было, что это подделка, но господин Мархель был доволен, особенно ему нравилось, как лежат блики от блестящих ферм моста на скалах – то, что надо, восторгался он, то, что надо!
Странно, но газовая атака будто обрубила прошедшее время и память о нем. То, что было до газов, казалось уже страшно далеким и полузабытым – едва ли не легендарным. История почему-то начала свое течение вновь, с новой точки отсчета – Петер уже обращал внимание на подобные феномены человеческой памяти, будто, перегрузившись, она сбрасывала и оставляла позади недавнее и начинала впитывать новые впечатления…
Менандр готовил елку – он раздобыл где-то елку на этом безлесом Плоскогорье и теперь наряжал ее в полном соответствии со своими вкусами. Было много ваты, посыпанной слюдяным блеском, и много свечей, и куклы с умильными рожицами, и апельсины на ниточках, Менандр был в своей стихии, и Петер с удовольствием смотрел на него: как он осторожно и аккуратно развешивает по колючим лапам яркие стеклянные бусы – не хватало дюжины ребятишек в масках и Санта-Клауса с его оленями, и ведьм на крыше, и самой крыши, и все это было бы уместно где-нибудь на фермерском Юге, а здесь только взбивало пену на поверхности и поднимало муть в глубине… Менандр был чужд подобных переживаний и радовался, что может соорудить уголочек прошлого – уголочек детства – здесь, среди снега и железа, и не понял бы ничего, если бы ему сказали правду.
– Индейки не нашел, – сказал он, с исключительным изяществом сервируя стол. – Но гусь – это тоже неплохо.
Гусь вплыл на деревянном блюде, распространяя сводящие с ума ароматы, и это было настоящее Рождество – может быть, последнее, потому что носились в эфире слухи о том, что искоренение старой религии зайдет достаточно далеко и день Рождества заменит День Тезоименитства Его Императорского Величества, – но пока что было можно, и все поздравляли всех с веселым Рождеством и стали делать друг другу маленькие подарки: Петер подарил Брунгильде дамский браунинг, очень маленький и изящный, как игрушка – игрушка исключительно точного боя; Камерону досталась трубка из корня арчи – выточили саперные умельцы еще летом; Армант получил двенадцатикратный цейсовский бинокль и очень обрадовался; подарок для Менандра был особой проблемой, по части достать Менандр мог все, и ему Петер торжественно вручил пачку писем из дому, пришедших в редакцию и доставленных сюда только вчера вечером. Надо было видеть лицо Менандра! Размашистый почерк жены; бисерные почерки трех дочерей; внуки и внучки писали печатными буквами… Сам Петер от коллектива получил букет цветов – Менандр мог все! – две бутылки коньяка: «Бурбон» и «Бисквит», и новую зимнюю шинель, мягкую, пушистую, подбитую волчьим мехом. Гусь был хорош, коньяк был превосходен, весь мир остался за толстыми бетонными стенами, за бетонным покрытием, за снегом и темнотой зимнего вечера, здесь было тепло, сыто, пьяно, а настроение не приходило.
– А знаете что? – сказал вдруг Менандр. – Говорят, что наш Христиан где-то объявился.
– Как – где-то? – воскликнул Петер и боковым зрением заметил, как напряглась и распрямилась Брунгильда.
– Да вот – разное говорят, – пожал плечами Менандр. – Ерунду главным образом. То – что в лагере он, а то вроде как у зенитчиков его видели. Вроде как… ну… как бестелесный он все равно. Ходит и смотрит… говорит… разное.
– Так, – сказал Петер; он сразу вспомнил Хильмана. – И что он говорит?
– Так я что, слышал разве? – сказал Менандр. – Разное говорят. Кто что хочет – тот то и говорит.
– Легенды, наверное, – нервно сказал Армант.
– Может, и легенды, – согласился Менандр. – Сам не видел, врать не буду. Но – говорят…
– Мало ли что говорят.
– Это конечно.
– Мен, – хрипло сказала Брунгильда, – где его видели?
– У зенитчиков, – начал перечислять Менандр, – потом, говорят, в лагере – ну, те, которые в павильоне работают, они говорили кому-то, – потом видели, как он по дороге шел, далеко отсюда, шофер подвезти хотел, а Христиан отказался – вот. Ну, и еще, говорят, по ночам в блиндажи заходит, разговоры ведет – но тут уж, сама понимаешь, все молчок – где, с кем…
– Петер? – посмотрела на него Брунгильда. Петер помолчал.
– Думаю, если это правда, – медленно сказал он, – то нас он не минет.
– Что ты говоришь, Петер? – удивился Армант. – Ты вправду думаешь, что такое может быть?
– А почему нет? – сказал Петер. – Тело-то не обнаружено.
– Тогда он – дезертир, государственный преступник!
– Да? – удивился Петер. – Интересная мысль.
– Ты странно относишься к такому важному вопросу! – гнул свое Армант.
– Тебе же сказали – он бесплотен, – сказал Петер. – А бесплотным может быть только дух. Потеряв тело, человек автоматически выбывает из рядов, и о дезертирстве речи быть не может.
– Это словесные выверты, – Армант, похоже, захмелел. – Суть дела состоит в том, что ч-человек может потерять плотность, а может ее и вернуть – так бывает, я знаю, это не имеет ничего общего с потерей тела, то есть со смертью. Я помню, как вы с ним говорили про это – я вошел, а вы меня не видели и сидели, а потом у вас чуть до стрельбы не дошло – я по-омню! – Он хитро прищурился и погрозил пальцем. – Хитрые! Думаете, я ничего не знаю? Я все-е знаю…
О-ла-ла, подумал Петер, а пацан показывает зубки… Ладно, потом.
– Господи, – глухо сказала Брунгильда, – да что они с ним сделали-то такое? Петер, что они с ним сделали? Ведь он за них все – душу, кровь… все… а они? За что? Как так можно ослепнуть, чтобы своих?..
– Можно, – сказал Петер. – Еще и не так можно. Саперы ведь видят – мы появились, и пошла всякая мерзость. Значит, мы виноваты. Значит, нас под ноготь… виноват, к ногтю. Что они, могут со стороны разобраться, кто именно виноват? Да ни черта. Ни черта! И мы ни черта не можем, вот в чем самая-то беда…
Снег сыпал и сыпал, изо дня в день, понемногу, мелкий и редкий, но он сыпал без перерывов и заваливал все на свете, и все силы вскоре приходилось тратить на пробивание дорожек и дорог, на расчистку площадок и прочее, и прочее, и прочее. Козак заходил редко, с оглядкой – как он говорил, антикиношные настроения вроде бы рассосались, но опасаться, чтобы тебя еще раз рубанули сзади лопатой, приходилось. Вероятно, наиболее активные сторонники террора погибли при газовой атаке, а сами киношники, удалившись в павильон, больше глаза не мозолили и рецидивов ненависти не вызывали. Работы стояли прочно, на мертвом якоре. Для чего-то саперы выходили на свои места, крутились по стройке, создавая иллюзию какого-то движения, но за последний месяц мост не прибавился ни на одно звено.
На экране же дело обстояло следующим образом: после восстановления разрушенной электростанции очень быстрыми темпами мост был достроен, соединен с противоположным берегом и закреплен. Предварительно там был высажен воздушный десант, который захватил плацдарм и удерживал его до момента введения моста в эксплуатацию. Танковая армия – пластмассовые танки в одну пятидесятую натуральной величины – форсировала Каньон и прорвала наспех возведенные оборонительные сооружения противника. Однако противник не терял надежды на контрудар. Высадив танковый десант в нашем тылу, он попытался прорваться к мосту, но был остановлен и в тяжелом бою разбит наголову артиллеристами и саперами. Апофеоз – генеральное наступление – решено было снимать на натуре, и не здесь, а на юге, и не сейчас, а весной.
– Темпы, темпы, темпы! – господин Мархель метался по своей резиденции – пол был завален исписанными и смятыми листами бумаги, окурками дорогих сигарет, фотографиями и кусками киноленты. – Как показать темп? Как создать темп? Петер, ты что молчишь?
Петер сидел, закинув ногу на ногу, и курил дорогую сигарету господина Мархеля. Они только что просмотрели отснятое, и… темп, господа, темп! Видно было невооруженным глазом, что саперы еле передвигаются.
– Не молчу, – сказал Петер. – Я думаю. И думаю, что надо не форсировать темп, а оставить так, как есть. Пусть будет видно, до какой степени измучены люди, что они еле стоят на ногах, – но мост тем не менее построен. Как, Гуннар?
– Императору может не понравиться. Он не любит излишнего натурализма.
– Тогда дать им недельку отдохнуть, отоспаться, подкормиться – и переснять. Снять-то надо метров двести…
– Подкормиться… подкормиться… – пробормотал господин Мархель. – Пожалуй, да. Недельку, говоришь? Может, поменьше? Дня два-три?
– А куда торопиться? – спросил Петер. – Давай пока смонтируем остальное, а эти куски вклеим.
– Н-ну, давай… – как-то неуверенно сказал господин Мархель.
С ним в последнее время творилось что-то не совсем понятное – будто кончался завод его пружины, и в движениях и действиях стали возникать паузы и перебои. Не раз он принимал предложения Петера по поводу фильма и не раз уступал ему в спорах. Петер, каждый раз ожидавший упрямого сопротивления, терялся, когда вместо каменной стенки на его пути оказывалась труха, и не доводил дело до конца. Сейчас, почуяв слабину, он двинулся дальше:
– Да, Гуннар! Мы ведь забыли об одном деле – об одной сцене. Арест майора Вельта – до сих пор не снят. А может получиться очень эффектно!
– Да-да, – согласился господин Мархель. – Надо снять. Сделай это, пожалуйста. Комендантских тебе дать?
– Не надо, – сказал Петер. – Ну их. Я саперов возьму.
– Хорошо, – согласился господин Мархель. – А вечером суд. Петер уже выходил, когда господин Мархель окликнул его:
– Подожди! Мы же не переснимали предателей – так за что же арестовывать майора?
Петер нашелся сразу – вероятно, ответ был уже заготовлен и лежал под рукой, один из многих:
– Как за что? За гомосексуализм, конечно.
– А! Ну да, – вспомнил господин Мархель. – Конечно. Извини, склероз…
Но арестовать майора Вельта не удалось: увидев вооруженных саперов и операторов, он понял, в чем дело, попытался бежать, потом открыл пальбу; саперы, разумеется, в долгу не остались…
– Ну вот, – недовольно сказал Петер. – Хоть бы морду целой оставили, что ли…
– Душу отвели, – сказал Козак, забрасывая автомат за спину. Выход нашли: Арманта, похожего фигурой на майора, одели в майорскую форму, и Петер снимал со спины, как его ведут в блиндаж, запирают за ним дверь и пломбируют ее, и два сапера с автоматами становятся на стражу; потом господин Мархель в полковничьем обличии прочел Арманту – Петер опять снимал со спины – приговор, согласно которому майор Вельт за поведение, позорящее честь офицерского мундира, приговаривался к пожизненному заключению и полному поражению в правах.
– Скомкали эпизод, – сказал с сожалением Петер. – Могло лучше получиться.
– Сойдет, – сказал господин Мархель. – Не будем отвлекать внимание зрителя на второстепенные сюжетные ответвления.
Вечером этого дня Петера попытались убить. Он возвращался из павильона один, и вдруг перед ним вырос человек, и скрипнул снег сзади, там тоже кто-то был, человек поднял руку и что-то сказал, Петер не расслышал, потому что, сделав обманное движение вправо, сам отклонился влево и повернулся боком, выстрел был глухой и мимо, Петер бросился в ноги стрелявшего, но тот успел выстрелить еще раз, и Петера обожгло вдоль спины, он сбил мазилу с ног, кто-то топтался рядом, Петер крепко держал своего противника за кисть с пистолетом, еще раз грохнул выстрел, потом из темноты мелькнул сапог – прямо в лицо, вспышка была поярче, чем от гранаты, но Петер выскользнул из-под этой вспышки, пистолет был уже в его руке, и он выстрелил по метнувшемуся еще раз сапогу, и тут вдруг стало легко, кто-то оторвал от него противника, потом ему терли снегом лицо, и, кажется, Козак сказал: «Ну и уделали тебя!» И тут вдруг поплыло, и очнулся Петер уже в тепле.
Это был тесный блиндаж саперов, он лежал на нарах, было душно и накурено, горел свет, саперов было много, во рту горело от рома, и кто-то сказал: «О! Сразу и полегчало. Налей-ка еще», – и ему поднесли еще кружку, Петер выпил и пришел в себя окончательно. На правом глазу был бинт, вообще вся правая половина лица была как деревянная, и страшно горела спина.
– Говорил же я тебе – на хрена ты ходишь в одиночку? – сказал Козак, он был здесь, и еще были знакомые лица, а в углу сидели двое с набитыми мордами – должно быть, покушавшиеся.
– Эти, что ли? – кивнул на них Петер.
– Они, – сказал Козак, – они, родимые…
– Зачем это вы, ребята? – спросил их Петер.
– Мы уж тут пытались им внушить, – сказал Козак. – Но тупые, как пеньки. Деревня…
– Сами вы тупые! – сдавленно сказал один из тех, помоложе. – Не видите, что ли – продали нас всех на корню! Это же заговор! А-а… – Он обреченно махнул рукой.
– Так ты что же думаешь – киношников перебьешь, и все пойдет как по маслу? – спросил Петер.
Тот промолчал, глядя исподлобья, зло, как хорек.
– Чего молчишь? – ткнул его в бок Козак.
– Погоди, Карел, – сказал Петер. – Ребята не разобрались – бывает. Давайте с начала. Не было киношников – все шло хорошо. Приехали киношники – все стало плохо. Значит, убить киношников – и все опять будет хорошо. Так, что ли?
– Ну, – сказал один из тех. Другой молча кивнул.
– Поздно убивать, – сказал Петер. – Надо было сразу. В первый же день. Теперь уже поздно. Карты сданы, и игра сделана…
– Вот и Христиан про то же говорил, – сказал Козак.
– Да, – сказал Петер. – Это все равно что пытаться остановить камнепад, вытащив из него самый первый камень – с которого началось… да и началось-то еще до нас… Я не знаю – все так перемешалось, – где есть наша вина, где ее нет… но главное – это подлость и трусость и вашего генерала, и нашего советника… и ваша, господа саперы, черт вас подери с вашими доносами и тотализаторами…
Саперы зашевелились, но никто ничего не сказал.
– Ладно, дело прошлое… хотя… ладно, – решительно оборвал себя Петер. – Вот я вас спрашиваю: вы все – хотите, чтобы о вас – о таких – память осталась? Или не хотите? Или – чтобы пригладить, причесать, подмазать? Как вам желательно?
Мялись саперы. Мялись, чесали затылки, подбородки, ладони, было им неловко говорить, что выбрали бы они, конечно, вариант подслащенный, чуточку сокращенный – потому что же… живые ж люди… жить-то хочется, правда?
– А, Карел? Ты-то что молчишь?
– Да я не молчу… В общем, так: делай, как нужно. Понял? Мне, может, и не все хочется… только надо – чтобы все. Правильно, мужики?
Мужики ворчали что-то неопределенное, что, мол, грехи и прочее, и жись прожить – не поле перейти, да ты не обращай внимания, жаль, конечно, когда о нас плохое думать будут – так не надо было по-свински, – ну и так далее…
– А вашего черного я все равно убью, – сказал тот, похожий на хорька.
– Толку не будет, – сказал Петер. – А себя погубишь.
– Я не для толку. Я так… для себя.
– Ваши тогда, до газов, убили?.. – Петер сглотнул, так почему-то резануло это воспоминание о предчувствии, что вот этот, сидящий перед ним, – и есть убийца Летучего Хрена, Эка и Шанура. – Убили полковника, оператора и шофера?