Брунгильда как сквозь землю провалилась, он так и не нашел ее, и с оставшейся бутылкой шнапса Петер заявился в гости. Хильман поселился у Бури, инженера-оптика; Бури занимал длинную, как вагон, комнату в полуподвале, свободное место у него было всегда, и постояльцам он был рад.
Посидели, выпили и шнапс, и коньяк, поговорили. Впрочем, говорили главным образом Бури и Хильман, Петеру все больше молчалось. Хильман красочно и с массой подробностей рассказывал, как ходил в смертный десант на Жопу Адмирала; Петер хорошо помнил этот северный архипелаг из двух близлежащих островов, получивших такое прозвище за округлость, мягкую покатость и обширность. Прозвище настолько привилось, что даже в официальных документах после названия аббревиатурно пояснялось, что же конкретно имеется в виду. В позапрошлом году Петер сам ходил туда в десант. Три дня морская пехота и кавалергарды выбивали из окопов маленький гарнизон; низкая облачность и дожди не давали действовать авиации. На четвертый день прояснилось, и над островами повисла целая авиадивизия. Вечером, когда там сгорело все, что могло гореть, кавалергарды пошли вперед. По ним не было сделано ни единого выстрела: бомбардировщики смешали с землей всех. Потом, выходит, архипелаг снова сдали, подумал Петер без особой грусти. Сдали, опять взяли… Перепихалочки и потягушки – и вся война. Плевать.
Голоса, кажется, звучали громче, но Петера почему-то не проняло, ему стало скучно, и он пошел опять искать Брунгильду и опять не нашел. В его отсутствие Хильман и Бури заспорили о чем-то, дело дошло до взаимных оскорблений, и решили стреляться – здесь же, в подвале, с пятнадцати шагов, три выстрела, беглым огнем. Отметили барьеры, отошли, стали сходиться. Хильман начал стрелять первым, расстрелял сразу все патроны, и все три раза промахнулся. Бури промахнулся дважды. Поняв, что наделал – пуля попала журналисту в лоб, тот умер мгновенно, – Бури сбежал. Его поймали через месяц и по приговору полевого суда повесили за дезертирство. Если бы он не убежал, максимум, что грозило ему – это передовая или три года лагерей.
– Итак, господа офицеры, вы поступаете под команду человека штатского, так сказать, шпака… да; тем не менее господин министр счел возможным сделать такое, хотя это и не в традициях нашей доблестной армии. Позвольте представиться: Гуннар Мархель, первый советник министра. Мы с вами отправляемся в то место, откуда начнется наше победоносное шествие, наш марш в историю, наше, с позволения сказать, вознесение над всеми нынешними трудностями и неудачами. Экспедиция наша продлится около двух месяцев, и за это время мы станем свидетелями и участниками величайшего торжества нашего военно-инженерного гения, свидетелями и летописцами великого свершения наших доблестных войск – творцов и носителей нашей грядущей и неминуемой победы. Эта неминуемость нашей победы, думаю, сыграла свою роль, отрицательную, подчеркиваю, роль в деле торжества наших идеалов и нашего оружия, потому что вызвала расслабленность и заторможенность у некоторых молодых солдат и офицеров, уверовавших в то, что победа, раз она неминуема, придет все равно – независимо от того, как ты воюешь. Нет, господа! Победа сама не придет! Победу надо добывать потом своим и кровью своей, ибо потоки пота и крови под ее фундамент – необходимое условие ее неминуемости! Его Императорское Величество просил лично передать вам, что всегда и во все времена герои на плечах своих поднимали и удерживали здание победы, и не стоит верить своим глазам, если вы, ослепленные красотой этого здания, не видите, на чьих плечах оно держится. Но Его Величество никогда не забывает этого, вот потому-то и встречают с таким подъемом на фронте и в тылу бессмертные речи Императора, как всегда посвященные бессмертным подвигам наших героев, достойных наследников ратной славы великих предков, сокрушивших Древний Рим, Вавилон, Византию, Сирию и Египет! Тех, кто пронес сквозь века и страны чистоту и беспредельную преданность идеалам гиперборейским, воплощенным издревле в великих атлантах: Гангусе, Слолише и Ивурчорре! От самого Заратустры и до нашего дорогого Императора пролегла вечная дорога истины, и никому не удастся опорочить ее прямизну! По машинам!
Слава богу, все, подумал Петер. Но силен советник. Без бумажки, а как по писаному. Редкость по нынешним временам. Все так боятся оговориться, что перестают говорить совсем, а только пишут. И слава богу, что у него своя машина. Что-то мне не хочется сводить с ним дорожное знакомство – все равно придется, я знаю, но потом… но как неохота!
– Мужики! – в свою очередь обратился он с речью к своим. – Маршрута я не знаю, все засекречено до этого самого, следуем за лидером. Так вот: следить за воздухом в восемь глаз. Тип самолета не разбирать, сразу давать команду «Воздух!» – и из машины. Если есть кювет, то лучше всего в кювет. Нет кювета – отбегайте шагов на дцать – и носом в землю. И не метаться. Вообще не шевелиться, пока все не закончится. Ясно?
– А говорили, что у них авиации нет совсем, – сказал Шанур.
– Кто говорил? – грустно спросил Петер.
– В газетах писали, и по радио тоже было, – сказал Шанур, и Армант покивал – да, мол, я тоже слышал.
– Ребята, – вздохнул Петер, – это вам просто очень наврали. У них такие штурмовики, что дай вам бог успеть навалить в штаны. Усекли? Тогда вперед.
И они покатили.
Сначала новички, повергнутые Петером в состояние особой настороженности, глазели в небо так, что стали навертываться облака. Потом они скисли и задремали, будить их Петер не стал, от полудремных наблюдателей толку было чуть. От наблюдателей вообще толку было немного, штурмовики, например, налетали на бреющем, и чтобы хоть как-то среагировать, времени не оставалось, все решалось на уровне везения – невезения, попадет – не попадет… Очень высоко прошли три девятки тяжелых бомбовозов, но рассмотреть, свои это или чужие, нельзя было даже в телеобъектив. Конечно, тяжелые бомбить дорогу не будут, не за такой малостью их посылают, однако… Утреннее солнце стояло справа-сзади, значит, едем на север, вдоль фронта, и до передовой здесь километров семьдесят – сто. Навстречу сплошным потоком шли грузовики, то с пехотой в кузовах, то крытые брезентом, то с ящиками, бочками, бревнами и вообще всем, что только можно перевозить на машинах; прошла и колонна этих самых новейших и секретных до безумия установок: многоосные трейлеры волоклись за танками, у которых вместо башен торчали какие-то непонятные фиговины – и все под брезентом; говорили, что снаряд такой установки выжигает местность в радиусе километра. И перед колонной, и позади нее шло множество зенитных самоходок – наготове, с торчащими вверх стволами. Надо полагать, для штурмовиков эта колонна была бы крепким орешком – хотя и лакомым, конечно. И то, что их тащут днем…
Потом встречные машины перестали попадаться. Это был плохой признак. Очень плохой. Это значило, что впереди что-то случилось, а что еще может случиться на рокадном шоссе, кроме?..
Продвижение замедлилось, а потом и вовсе прекратилось. Господин Гуннар Мархель нервно расхаживал возле машины, поглядывая на часы. Как ток, пробежало известие, что на перекресток впереди, километрах в двадцати отсюда, положили бомбовый ковер. Ясно было, что следует ждать налета. Машины поползли в стороны от дороги, полотно расчищалось, и некоторые, самые отчаянные и бесшабашные, или те, кто ну никак не мог задерживаться и пережидать, тронулись потихоньку вперед. Господин Мархель был из отчаянных – то ли по характеру, то ли по свойственному штатским недомыслию. Он помахал рукой Петеру и полез в свою машину. Ох, как надо было бы переждать, но черный «мерседес» уже катился вперед, пробираясь между оставшимися на дороге машинами. «Во дурень», – сказал шофер Эк. Петер с ним согласился – молча, конечно, – но приказал следовать за начальством. Новички, почуяв, что дело серьезное, крутили головами с удвоенным усердием. Но первым заметил штурмовики все-таки Эк. Это случилось, когда они почти подъехали к злополучному перекрестку – стоял знак-указатель, что до него всего два километра и головным в колоннах следует подать звуковой сигнал…
Эк не стал кричать «Воздух!» или как-то иначе выражать свое отношение к происходящему – он просто газанул, круто вывернул руль вправо, перескочил через кювет и погнал к лесу. Эти триста метров они пролетели почти мгновенно, и тем не менее штурмовики успели раньше. Рев моторов и грохот пушечных очередей покрыл все на свете. Петер и не заметил, как оказался на земле – зеленые угловатые самолеты наискось промелькнули над дорогой. Черный «мерседес» перевернуло и подбросило, в мелкую щепу разнесло громадный крытый грузовик, обломки его долго и медленно падали сверху, а за дорогой взорвался и огромным чадным костром заполыхал бензовоз. «Сейчас вернутся, сейчас вернутся!» – кричал кто-то рядом. Штурмовики – эти же или другие – вновь пронеслись над дорогой, еще ниже, по самым головам, треща пулеметами, передние кромки их крыльев так и исходили короткими злыми язычками; загорелось еще несколько машин. Штурмовики на этот раз не пропали из виду, а, развернувшись и набрав высоту, спикировали на что-то, невидимое отсюда, и сбросили бомбы; потом еще раз развернулись и прошли опять над тем же местом, добивая из пушек и пулеметов то, что там еще оставалось. Наконец все стихло. Едва ли налет продолжался больше трех минут.
Отряхиваясь, Петер поднялся. Звенело в ушах, поэтому казалось, что вокруг страшно тихо. Их полугрузовичок стоял невредимый, и Эк уже копался в кабине, что-то там приводя в порядок. Баттен, техник-лаборант, вылез из-под машины и, щурясь, глядел вверх. Армант и Шанур рука об руку шли к машине, Шанур прихрамывал, но легонько. Петер вздохнул с облегчением – Бог не выдал на этот раз. Он снова стал отряхиваться и только тут вспомнил о начальстве.
Черный «мерседес» лежал колесами кверху, и одно еще вращалось. Стоял резкий бензиновый запах – бак разнесло, бензин вытек, но почему-то не загорелся. Таким мелочам Петер привык не удивляться, ему пришлось насмотреться такого, во что уж точно нельзя было поверить: например, он видел стоящего мертвеца. Снаряд авиапушки попал в мотор, мотор разнесло, а дальше взрывная волна и осколки ворвались в кабину… Ничего там нельзя было разобрать, в кабине, – кто есть кто. Петер отошел от машины, и тут она загорелась. Что-то тлело, тлело – и дотлело до бензина. Вот и все. Приехали.
– Зачем вы подожгли машину? – спросили сзади.
Петер оглянулся. Это был невредимый, хотя и грязный донельзя господин Гуннар Мархель – невредимый, грязный и во гневе.
– Так зачем вы ее подожгли?
– Скажите еще, что и налет я устроил, – сказал Петер, не желая вдруг сдерживаться.
– Я видел: вы подошли к машине, осмотрели ее, отошли – и она загорелась. Что, разве не так?
– Все так, – сказал Петер. – А что?
– Так зачем вы ее подожгли?
– Я не поджигал.
– Вы же сами признались!
– В чем?
– В том, что поджигали!
– Наоборот, я это категорически отрицаю.
– Но вы подошли к машине, потом отошли, и она загорелась! Следовательно, вы ее подожгли, не так ли?
– Разумеется, не так.
– А как?
– Я подошел к машине, осмотрел ее, отошел, и она загорелась.
– Без причины?
– Без причины даже лягушки не квакают. – Ну?
– В смысле?
– В смысле – я жду от вас признания.
– В чем?
– В том, что вы подожгли машину, принадлежащую министерству пропаганды.
– Я же говорю, что не поджигал.
– Что же она – сама загорелась?
– Выходит, что так.
– Эти басни вы будете рассказывать трибуналу!
– Даже так?
– Именно так!
– Тогда, – сказал Петер, медленно начиная сатанеть, – вам придется давать объяснения тому же трибуналу, поскольку это именно вы машину подорвали и теперь пытаетесь свалить вину на меня. Зачем вы подорвали совершенно исправную казенную машину?
О, к такой наглости господин Мархель не привык! Он стоял, глотая ртом воздух и багровея, и Петер понял, что сейчас решается многое.
– Пользуясь воздушным налетом, вы попытались сорвать выполнение чрезвычайно ответственного задания! Это саботаж, и я имею право расстрелять вас на месте! Как вы иначе объясните, что остались в живых? – резко изменив тон и перейдя с громов и молний на иезуитский полушепот, спросил Петер и стал расстегивать кобуру, зная прекрасно, что заехал уже чрезвычайно далеко и обратной дороги нет. Это диктовалось не расчетом, а начисто расстроенными нервами – умом-то он понимал, что это игра, но эмоции испытывал самые натуральные. Вполне могло дойти и до стрельбы – а если вспомнить несчастного Хильмана, то со стрельбой в этой редакции все было отлично, – но господин Гуннар Мархель, тоже, видимо, вспомнив несчастного Хильмана и понимая, что со стрельбой в этой редакции все отлично, вдруг выпустил лишний воздух, принял нормальную окраску и отступил на шаг, всем своим видом призывая к компромиссам.
– Извините, – сказал он голосом, который мог бы показаться спокойным, если бы не остекленелое постоянство высоты звуков. – Вероятно, это недоразумение. Вполне возможно при нынешних обстоятельствах, когда действия быстры, а результаты трагичны. Я успел выпрыгнуть из машины за секунду до взрыва. Возможно, имело место самовозгорание.
На том и порешили.
Планшет уцелел, и господин Мархель, на четыре пятых утративший свою неприступность, разложил карту. Да, от перекрестка их путь лежал на запад, потом на северо-запад и далее, до самого Плоскогорья. Петера это не просто удивило – поразило. Плоскогорье – это место, забытое Богом, а не то что людьми и тем более министерством пропаганды. Но – раз едем, значит, есть куда.
Да, но вот эти два километра до перекрестка и потом еще столько же от него – это было страшно. Танки пробили коридор в догорающих остовах грузовиков, но разгрести все, конечно, нечего было и думать, и стоило ли догадываться, на чем подпрыгивает машина? По обе стороны дороги горели грузовики, танки, бронетранспортеры – дым был настолько плотен и удушлив, что пришлось надеть противогазы, резина мигом раскалилась и жгла лицо… Надо полагать, здесь накрылась разом целая дивизия. И слава богу, что на перекрестке они свернули влево: рокада была загромождена разбитой техникой до отказа, видимо, основная каша только здесь и начиналась. И даже обломки бомбардировщиков, дымно полыхающие в нескольких местах, не меняли жуткого впечатления от этой бойни…
Долго ехали молча, новички были бледны, глаза Баттена бегали.
– Останови, – сказал он вдруг Эку полузадушенно и полез из машины. Петер думал, что его сейчас будет рвать, но Баттен просто сел на землю, упершись кулаками, и долго сидел так, потом полез в кузов:
– Поехали. Поехали… но как они нас… как они нас… а? Никогда бы не подумал… – он замолчал.
– То, что вы видели, – сказал господин Мархель, – это лишь эпизод великой битвы. Никогда победы не даются бескровно, а предатели не упускают случая всадить нож в спину. Все это, разумеется, результат предательства, как вы еще сможете объяснить такое? Но наша армия найдет в себе силы ответить достойно, причем в честном и открытом бою, а не предательски, трусливо и подло, как это сделали они.
Ему никто не ответил.
Вечером добрались до Сорокаречья, местности в отрогах Плоскогорья. Дорога здесь, за годы войны не ремонтировавшаяся, была почти непроезжей. Хотя и не было дождей, в отлогих местах колеи наполняла жидкая грязь, и Эк часто врубал передний мост и блокировку – только это и выручало. В темноте уже въехали в городок, нашли комендатуру и определились на ночлег, да не как-нибудь, а в гостиницу.
Гостиница была пуста и тиха, кроме них постояльцев не было. Каждый получил ключ от отдельного номера, Эк вернулся ненадолго к машине, а остальные разошлись спать. Новички не жались друг к другу больше, но выглядели такими сиротами, что Петер сжалился и просидел с ними целый час, отвлекая от грустных мыслей. Он помнил, и очень хорошо, это состояние полнейшей потерянности, безысходности и черной грусти. На встряску, подобную сегодняшней, люди реагировали либо такой вот прострацией, либо идиотическим возбуждением. Петер считал первое нормальным, а второе – проявлением интеллектуальной недостаточности. Господа офицеры, как он знал, придерживались противоположного мнения. Поэтому новички, которых в войсках задолбали бы до потери инстинкта самосохранения, приобрели в глазах Петера… ну, скажем так: он стал к ним теплее относиться.
Коридоры гостиницы, устланные ковровыми дорожками, все равно были невообразимо гулки, и невозможно было побороть ощущение, что за тобой кто-то идет. Ну то есть действительно кто-то шел, и нельзя было оборачиваться, потому что если обернешься, то лопнет что-то внутри, такое тугое и тонкое, – и все… Это снилось Петеру беспрерывно, наконец он встал, напился воды, отворил окно, выходящее во двор, и стал дышать холодным ночным воздухом. Стояла безумной прелести ночь. Близость гор давала себя знать, и звезды усеивали небо тесно, плотно, ярко и четко. Воздух – чистый, без примесей звуков и запахов – пропускал их свет беспрепятственно, поэтому они не мигали, а горели ровно, уверенно, зная, что горят не без пользы. Общаться со звездами было просто.
Потом Петер лег, уснул спокойно, и ему приснился я, автор. Я время от времени снюсь ему, не часто, но с самого детства – с тех самых пор, как я начал его придумывать. У нас с ним время идет по-разному, и там, где у меня год, у него – полжизни. Вот сейчас мы с ним ровесники. Но пройдет еще сколько-то времени, и начнется обратный процесс – я буду становиться старше, а он – он будет по-прежнему оставаться тридцатилетним… Нет, вовсе не то, что вы подумали, – он останется жив, он выйдет почти невредим из той катавасии, которая им вскоре всем предстоит; просто почему-то, когда поставлена точка, автор и герой вдруг меняются местами… это будто проходишь сквозь зеркало… черт знает что. Все это очень странно… Зря я, наверное, думаю обо всем этом, наверное, глядя на меня, Петер о многом догадывается – говорят, я не умею скрывать свои мысли и на лице у меня все написано. Ну и пусть. Почему бы и не разрешить неплохому человеку заглянуть в свое будущее, тем более что это будущее у него есть – а ведь этим могут похвастать очень немногие его сверстники! Да, есть – в этом будущем будет долгая, сложная и не слишком счастливая жизнь. Правда, Брунгильды там не будет… почти не будет. Так уж получится. Нет, хорошо уже хотя бы то, что он останется жив. Он женится на вдове Хильмана – пока что вины по поводу Хильмана он не чувствует, но потом им овладеет необоримая идефикс: ведь не уйди он тогда, полупьяный, на поиски Брунгильды, Хильман остался бы жив. Эта идефикс победит разум, и Петер будет считать себя виновником гибели Хильмана, и начнет искупать свою вину… Вдова Хильмана, женщина властная и недалекая, измучает его, отравит ему существование, и лишь в шестьдесят лет, овдовев, он почувствует себя человеком. К тому времени он станет владельцем солидного фотоателье, и, просуществовав в такой ипостаси еще десять лет, семидесятилетним стариком возьмется за пустяковый частный заказ: проявить пленку какого-то любителя… молчу, молчу! Я и так сказал уже слишком много. Это будет не скоро: ему потребуется прожить всю жизнь, постоянно мечась между службой и домом, между нелюбимой женой и нечастыми любовницами, воспитывать детей, двух своих и одного – Хильмана… Согласен, Петер? Не смеешь возразить… Ну что же – быть посему.
В соседнем номере не спит господин Мархель. Вот этот – загадка для меня. Кто он, откуда взялся, кем был раньше, что его ждет? Не знаю. Сейчас он сидит и смотрит перед собой, губы его шевелятся, а глаза остры и внимательны, будто видят что-то – и не будто, они определенно что-то видят, потому что в них это что-то отражается, и если бы я мог заглянуть ему в глаза… Не могу. И не просите – не могу. Не могу я смотреть в глаза господину Гуннару Мархелю. Не потому, что у него какой-то там особый взгляд… просто что-то вроде брезгливости, только на порядок сильнее… не могу, в общем. Извините.
Но что он там видит? Что-то ведь видит…
Шофер Экхоф, или просто Эк, спит спокойно, он сегодня на совесть поработал, и надо отдохнуть перед завтрашней дорогой. У Эка прекрасные нервы.
Баттен… пардон, Баттен с дамой, не будем подглядывать. Но когда и где он успел?! Ах, Баттен, ах, озорник! Такой увалень, тихоня, но ведь всегда все успевает – и без натуги, будто бы случайно. Характер, что вы хотите…
Новички спят беспокойно, Шанур разметался и будто бежит куда-то, Армант, наоборот, зарылся в подушку… ничего, ребята, привыкнете, все привыкают; ну, не то чтобы привыкают… притупляется восприятие. Вот так: шесть постояльцев гостиницы в маленьком городе… как он называется? Забыл… – в отрогах Плоскогорья, обширнейшего плато, рассеченного пополам Гросс-Каньоном – километровой ширины и такой же глубины речной долиной длиной почти четыреста километров; на западе он выходит к океану, на востоке теряется в горах, между хребтами Слолиш и Ивурчорр; противник занимает противоположный берег каньона, но, сами понимаете, ни о каких активных действиях речи пока быть не может. Пока – пока не появился в поле зрения командования некий военный инженер Юнгман… Что? Ах, ночь прошла, и Петер просыпается… доброе утро, Петер. Думаю, я больше тебе не приснюсь, пока не закончится эта история. Хотя… кто знает?
А наверху была красота! Поднимались долго и утомительно, зато, когда поднялись – о, это стоило трудов! Воздух пах снегом – это при полуденном солнце, при жаре, яростной, но легкой, свежей; дорога вилась по холмам, нетронуто-зеленым, между рощами низкорослых неизвестных деревьев, между заросшими бурьяном виноградниками; попадались ручьи и речки, через которые переезжали вброд, попадались озера, до неправдоподобия синие и холодные даже на взгляд. А потом все переменилось.
С земли будто содрали кожу. Здесь поработали и бульдозеры, и прочая гусеничная техника, дорога, теперь бетонная, шла по широченной глиняно-красной полосе, где все было перерыто и перемешано, где то справа, то слева возникали непонятные строения, явно брошенные, поодиночке и группами стояли ржавые тягачи и трактора, полуразобранные грузовики, громоздилось всякое железо, бетон, валялись бревна, доски – все ненужное, неприкаянное, негодное, устрашающе многочисленное. Так примерно выглядит зона прорыва, когда армия уходит вперед, а тылам еще недосуг заняться разборкой лома. Потом дорога расширилась и стала прямой, как стрела, как посадочная полоса – да это и есть посадочная полоса, понял Петер, резервная полоса для тяжелых бомбардировщиков. Хотел бы я знать, на что в такой глуши резервные полосы? Спросить, что ли? Он посмотрел на господина Мархеля. Господин Мархель сидел прямо, придерживаясь за поручень, и всматривался в даль. Профиль его был острый как бритва, глаза прищурены, а губы медленно шевелились – медленно и торжественно, будто он читал… нет, не молитву… заклинание?.. именно заклинание. Петеру показалось вдруг, что в лицо брызнуло холодом, а самый свет солнца стал разреженным и призрачным. Тьфу, чертовщина! Ладно, они там, наверху, все на этом деле сдвинутые, но я-то! Я – нормальный, сравнительно разумный человек, вчера вогнавший этого проклятого колдуна в холодный пот, – сегодня просто так, без причины, боюсь задать ему вопрос. Именно боюсь. Ну и дела…
Но вскоре все стало ясно и без вопросов. По сторонам дороги вдали стали угадываться заводские корпуса, от них шли многочисленные и разнообразные «притоки» к шоссе, по притокам шли машины, и скоро на шоссе стало тесно до безобразия. Навстречу попадались главным образом тягачи с платформами на прицепе; по ходу обогнали несколько таких же, но груженных чем-то тяжелым и громоздким, но чем именно, непонятно – брезент. И вот так, в машинной толчее, в газойлевом чаду ехали километров сто, попадались регулировочные посты, палаточные городки, много чего попадалось, но Петер утратил способность воспринимать что-либо – на него запах газойля действовал крайне угнетающе. Он не вполне очнулся даже, когда машина затормозила наконец перед свежим, желтеньким еще щитовым домом, окруженным штабными машинами, сторожевыми вышками и колючей проволокой в два кола; проволока вдруг привлекла его внимание, он не сразу понял чем – потом только дошло, что она блестела этаким синеватым блеском. Никелированная колючка! Оригинально, черт возьми…
– Ждите меня здесь, – сказал господин Мархель и пошел к дому. Часовому он предъявил некий документ, и часовой вытянулся в струнку с такой истовостью, будто перед ним был по меньшей мере фельдмаршал. Господин Мархель зачем-то оглянулся на пороге, обвел глазами окружающий мир и вошел внутрь. Петер расслабился. Голова болела, и рыжие круги ползли снизу вверх по внутренней стороне лба. Но посидеть тихо ему не дали: из двери пулей вылетел полковник, подбежал к их машине и потребовал:
– Майор Милле, следуйте за мной!
И далее уже обычным шагом повел Петера туда, в недра дома, где – что? Штаб? Резиденция? Короче, повел – мимо часовых: часовых внешних, часовых внутренних, через просторный предбанник, битком набитый офицерами, – Петер вытянулся на пороге и выбросил вперед правую руку, и эти блестящие офицеры повскакивали с мест и тоже приветствовали его имперским жестом, нет, не фронтовики вы, ребята, и говорить нечего – ни один фронтовик вскакивать не станет, он приподнимется лениво и отмахнется, как от мухи, – за обитую кожей двойную дверь в кабинет с занавешенной картой на стене, со столом о трех тумбах и бронзовым имперским орлом – пресс-папье такое, что ли? – и трехкоронным генералом по ту сторону стола, и господином Мархелем по правую руку от генерала, и неким полковником в саперной форме (ох, и лицо у этого полковника!), и полковник-адъютант отошел на шаг влево, и Петер четко, без излишнего усердия доложил:
Посидели, выпили и шнапс, и коньяк, поговорили. Впрочем, говорили главным образом Бури и Хильман, Петеру все больше молчалось. Хильман красочно и с массой подробностей рассказывал, как ходил в смертный десант на Жопу Адмирала; Петер хорошо помнил этот северный архипелаг из двух близлежащих островов, получивших такое прозвище за округлость, мягкую покатость и обширность. Прозвище настолько привилось, что даже в официальных документах после названия аббревиатурно пояснялось, что же конкретно имеется в виду. В позапрошлом году Петер сам ходил туда в десант. Три дня морская пехота и кавалергарды выбивали из окопов маленький гарнизон; низкая облачность и дожди не давали действовать авиации. На четвертый день прояснилось, и над островами повисла целая авиадивизия. Вечером, когда там сгорело все, что могло гореть, кавалергарды пошли вперед. По ним не было сделано ни единого выстрела: бомбардировщики смешали с землей всех. Потом, выходит, архипелаг снова сдали, подумал Петер без особой грусти. Сдали, опять взяли… Перепихалочки и потягушки – и вся война. Плевать.
Голоса, кажется, звучали громче, но Петера почему-то не проняло, ему стало скучно, и он пошел опять искать Брунгильду и опять не нашел. В его отсутствие Хильман и Бури заспорили о чем-то, дело дошло до взаимных оскорблений, и решили стреляться – здесь же, в подвале, с пятнадцати шагов, три выстрела, беглым огнем. Отметили барьеры, отошли, стали сходиться. Хильман начал стрелять первым, расстрелял сразу все патроны, и все три раза промахнулся. Бури промахнулся дважды. Поняв, что наделал – пуля попала журналисту в лоб, тот умер мгновенно, – Бури сбежал. Его поймали через месяц и по приговору полевого суда повесили за дезертирство. Если бы он не убежал, максимум, что грозило ему – это передовая или три года лагерей.
– Итак, господа офицеры, вы поступаете под команду человека штатского, так сказать, шпака… да; тем не менее господин министр счел возможным сделать такое, хотя это и не в традициях нашей доблестной армии. Позвольте представиться: Гуннар Мархель, первый советник министра. Мы с вами отправляемся в то место, откуда начнется наше победоносное шествие, наш марш в историю, наше, с позволения сказать, вознесение над всеми нынешними трудностями и неудачами. Экспедиция наша продлится около двух месяцев, и за это время мы станем свидетелями и участниками величайшего торжества нашего военно-инженерного гения, свидетелями и летописцами великого свершения наших доблестных войск – творцов и носителей нашей грядущей и неминуемой победы. Эта неминуемость нашей победы, думаю, сыграла свою роль, отрицательную, подчеркиваю, роль в деле торжества наших идеалов и нашего оружия, потому что вызвала расслабленность и заторможенность у некоторых молодых солдат и офицеров, уверовавших в то, что победа, раз она неминуема, придет все равно – независимо от того, как ты воюешь. Нет, господа! Победа сама не придет! Победу надо добывать потом своим и кровью своей, ибо потоки пота и крови под ее фундамент – необходимое условие ее неминуемости! Его Императорское Величество просил лично передать вам, что всегда и во все времена герои на плечах своих поднимали и удерживали здание победы, и не стоит верить своим глазам, если вы, ослепленные красотой этого здания, не видите, на чьих плечах оно держится. Но Его Величество никогда не забывает этого, вот потому-то и встречают с таким подъемом на фронте и в тылу бессмертные речи Императора, как всегда посвященные бессмертным подвигам наших героев, достойных наследников ратной славы великих предков, сокрушивших Древний Рим, Вавилон, Византию, Сирию и Египет! Тех, кто пронес сквозь века и страны чистоту и беспредельную преданность идеалам гиперборейским, воплощенным издревле в великих атлантах: Гангусе, Слолише и Ивурчорре! От самого Заратустры и до нашего дорогого Императора пролегла вечная дорога истины, и никому не удастся опорочить ее прямизну! По машинам!
Слава богу, все, подумал Петер. Но силен советник. Без бумажки, а как по писаному. Редкость по нынешним временам. Все так боятся оговориться, что перестают говорить совсем, а только пишут. И слава богу, что у него своя машина. Что-то мне не хочется сводить с ним дорожное знакомство – все равно придется, я знаю, но потом… но как неохота!
– Мужики! – в свою очередь обратился он с речью к своим. – Маршрута я не знаю, все засекречено до этого самого, следуем за лидером. Так вот: следить за воздухом в восемь глаз. Тип самолета не разбирать, сразу давать команду «Воздух!» – и из машины. Если есть кювет, то лучше всего в кювет. Нет кювета – отбегайте шагов на дцать – и носом в землю. И не метаться. Вообще не шевелиться, пока все не закончится. Ясно?
– А говорили, что у них авиации нет совсем, – сказал Шанур.
– Кто говорил? – грустно спросил Петер.
– В газетах писали, и по радио тоже было, – сказал Шанур, и Армант покивал – да, мол, я тоже слышал.
– Ребята, – вздохнул Петер, – это вам просто очень наврали. У них такие штурмовики, что дай вам бог успеть навалить в штаны. Усекли? Тогда вперед.
И они покатили.
Сначала новички, повергнутые Петером в состояние особой настороженности, глазели в небо так, что стали навертываться облака. Потом они скисли и задремали, будить их Петер не стал, от полудремных наблюдателей толку было чуть. От наблюдателей вообще толку было немного, штурмовики, например, налетали на бреющем, и чтобы хоть как-то среагировать, времени не оставалось, все решалось на уровне везения – невезения, попадет – не попадет… Очень высоко прошли три девятки тяжелых бомбовозов, но рассмотреть, свои это или чужие, нельзя было даже в телеобъектив. Конечно, тяжелые бомбить дорогу не будут, не за такой малостью их посылают, однако… Утреннее солнце стояло справа-сзади, значит, едем на север, вдоль фронта, и до передовой здесь километров семьдесят – сто. Навстречу сплошным потоком шли грузовики, то с пехотой в кузовах, то крытые брезентом, то с ящиками, бочками, бревнами и вообще всем, что только можно перевозить на машинах; прошла и колонна этих самых новейших и секретных до безумия установок: многоосные трейлеры волоклись за танками, у которых вместо башен торчали какие-то непонятные фиговины – и все под брезентом; говорили, что снаряд такой установки выжигает местность в радиусе километра. И перед колонной, и позади нее шло множество зенитных самоходок – наготове, с торчащими вверх стволами. Надо полагать, для штурмовиков эта колонна была бы крепким орешком – хотя и лакомым, конечно. И то, что их тащут днем…
Потом встречные машины перестали попадаться. Это был плохой признак. Очень плохой. Это значило, что впереди что-то случилось, а что еще может случиться на рокадном шоссе, кроме?..
Продвижение замедлилось, а потом и вовсе прекратилось. Господин Гуннар Мархель нервно расхаживал возле машины, поглядывая на часы. Как ток, пробежало известие, что на перекресток впереди, километрах в двадцати отсюда, положили бомбовый ковер. Ясно было, что следует ждать налета. Машины поползли в стороны от дороги, полотно расчищалось, и некоторые, самые отчаянные и бесшабашные, или те, кто ну никак не мог задерживаться и пережидать, тронулись потихоньку вперед. Господин Мархель был из отчаянных – то ли по характеру, то ли по свойственному штатским недомыслию. Он помахал рукой Петеру и полез в свою машину. Ох, как надо было бы переждать, но черный «мерседес» уже катился вперед, пробираясь между оставшимися на дороге машинами. «Во дурень», – сказал шофер Эк. Петер с ним согласился – молча, конечно, – но приказал следовать за начальством. Новички, почуяв, что дело серьезное, крутили головами с удвоенным усердием. Но первым заметил штурмовики все-таки Эк. Это случилось, когда они почти подъехали к злополучному перекрестку – стоял знак-указатель, что до него всего два километра и головным в колоннах следует подать звуковой сигнал…
Эк не стал кричать «Воздух!» или как-то иначе выражать свое отношение к происходящему – он просто газанул, круто вывернул руль вправо, перескочил через кювет и погнал к лесу. Эти триста метров они пролетели почти мгновенно, и тем не менее штурмовики успели раньше. Рев моторов и грохот пушечных очередей покрыл все на свете. Петер и не заметил, как оказался на земле – зеленые угловатые самолеты наискось промелькнули над дорогой. Черный «мерседес» перевернуло и подбросило, в мелкую щепу разнесло громадный крытый грузовик, обломки его долго и медленно падали сверху, а за дорогой взорвался и огромным чадным костром заполыхал бензовоз. «Сейчас вернутся, сейчас вернутся!» – кричал кто-то рядом. Штурмовики – эти же или другие – вновь пронеслись над дорогой, еще ниже, по самым головам, треща пулеметами, передние кромки их крыльев так и исходили короткими злыми язычками; загорелось еще несколько машин. Штурмовики на этот раз не пропали из виду, а, развернувшись и набрав высоту, спикировали на что-то, невидимое отсюда, и сбросили бомбы; потом еще раз развернулись и прошли опять над тем же местом, добивая из пушек и пулеметов то, что там еще оставалось. Наконец все стихло. Едва ли налет продолжался больше трех минут.
Отряхиваясь, Петер поднялся. Звенело в ушах, поэтому казалось, что вокруг страшно тихо. Их полугрузовичок стоял невредимый, и Эк уже копался в кабине, что-то там приводя в порядок. Баттен, техник-лаборант, вылез из-под машины и, щурясь, глядел вверх. Армант и Шанур рука об руку шли к машине, Шанур прихрамывал, но легонько. Петер вздохнул с облегчением – Бог не выдал на этот раз. Он снова стал отряхиваться и только тут вспомнил о начальстве.
Черный «мерседес» лежал колесами кверху, и одно еще вращалось. Стоял резкий бензиновый запах – бак разнесло, бензин вытек, но почему-то не загорелся. Таким мелочам Петер привык не удивляться, ему пришлось насмотреться такого, во что уж точно нельзя было поверить: например, он видел стоящего мертвеца. Снаряд авиапушки попал в мотор, мотор разнесло, а дальше взрывная волна и осколки ворвались в кабину… Ничего там нельзя было разобрать, в кабине, – кто есть кто. Петер отошел от машины, и тут она загорелась. Что-то тлело, тлело – и дотлело до бензина. Вот и все. Приехали.
– Зачем вы подожгли машину? – спросили сзади.
Петер оглянулся. Это был невредимый, хотя и грязный донельзя господин Гуннар Мархель – невредимый, грязный и во гневе.
– Так зачем вы ее подожгли?
– Скажите еще, что и налет я устроил, – сказал Петер, не желая вдруг сдерживаться.
– Я видел: вы подошли к машине, осмотрели ее, отошли – и она загорелась. Что, разве не так?
– Все так, – сказал Петер. – А что?
– Так зачем вы ее подожгли?
– Я не поджигал.
– Вы же сами признались!
– В чем?
– В том, что поджигали!
– Наоборот, я это категорически отрицаю.
– Но вы подошли к машине, потом отошли, и она загорелась! Следовательно, вы ее подожгли, не так ли?
– Разумеется, не так.
– А как?
– Я подошел к машине, осмотрел ее, отошел, и она загорелась.
– Без причины?
– Без причины даже лягушки не квакают. – Ну?
– В смысле?
– В смысле – я жду от вас признания.
– В чем?
– В том, что вы подожгли машину, принадлежащую министерству пропаганды.
– Я же говорю, что не поджигал.
– Что же она – сама загорелась?
– Выходит, что так.
– Эти басни вы будете рассказывать трибуналу!
– Даже так?
– Именно так!
– Тогда, – сказал Петер, медленно начиная сатанеть, – вам придется давать объяснения тому же трибуналу, поскольку это именно вы машину подорвали и теперь пытаетесь свалить вину на меня. Зачем вы подорвали совершенно исправную казенную машину?
О, к такой наглости господин Мархель не привык! Он стоял, глотая ртом воздух и багровея, и Петер понял, что сейчас решается многое.
– Пользуясь воздушным налетом, вы попытались сорвать выполнение чрезвычайно ответственного задания! Это саботаж, и я имею право расстрелять вас на месте! Как вы иначе объясните, что остались в живых? – резко изменив тон и перейдя с громов и молний на иезуитский полушепот, спросил Петер и стал расстегивать кобуру, зная прекрасно, что заехал уже чрезвычайно далеко и обратной дороги нет. Это диктовалось не расчетом, а начисто расстроенными нервами – умом-то он понимал, что это игра, но эмоции испытывал самые натуральные. Вполне могло дойти и до стрельбы – а если вспомнить несчастного Хильмана, то со стрельбой в этой редакции все было отлично, – но господин Гуннар Мархель, тоже, видимо, вспомнив несчастного Хильмана и понимая, что со стрельбой в этой редакции все отлично, вдруг выпустил лишний воздух, принял нормальную окраску и отступил на шаг, всем своим видом призывая к компромиссам.
– Извините, – сказал он голосом, который мог бы показаться спокойным, если бы не остекленелое постоянство высоты звуков. – Вероятно, это недоразумение. Вполне возможно при нынешних обстоятельствах, когда действия быстры, а результаты трагичны. Я успел выпрыгнуть из машины за секунду до взрыва. Возможно, имело место самовозгорание.
На том и порешили.
Планшет уцелел, и господин Мархель, на четыре пятых утративший свою неприступность, разложил карту. Да, от перекрестка их путь лежал на запад, потом на северо-запад и далее, до самого Плоскогорья. Петера это не просто удивило – поразило. Плоскогорье – это место, забытое Богом, а не то что людьми и тем более министерством пропаганды. Но – раз едем, значит, есть куда.
Да, но вот эти два километра до перекрестка и потом еще столько же от него – это было страшно. Танки пробили коридор в догорающих остовах грузовиков, но разгрести все, конечно, нечего было и думать, и стоило ли догадываться, на чем подпрыгивает машина? По обе стороны дороги горели грузовики, танки, бронетранспортеры – дым был настолько плотен и удушлив, что пришлось надеть противогазы, резина мигом раскалилась и жгла лицо… Надо полагать, здесь накрылась разом целая дивизия. И слава богу, что на перекрестке они свернули влево: рокада была загромождена разбитой техникой до отказа, видимо, основная каша только здесь и начиналась. И даже обломки бомбардировщиков, дымно полыхающие в нескольких местах, не меняли жуткого впечатления от этой бойни…
Долго ехали молча, новички были бледны, глаза Баттена бегали.
– Останови, – сказал он вдруг Эку полузадушенно и полез из машины. Петер думал, что его сейчас будет рвать, но Баттен просто сел на землю, упершись кулаками, и долго сидел так, потом полез в кузов:
– Поехали. Поехали… но как они нас… как они нас… а? Никогда бы не подумал… – он замолчал.
– То, что вы видели, – сказал господин Мархель, – это лишь эпизод великой битвы. Никогда победы не даются бескровно, а предатели не упускают случая всадить нож в спину. Все это, разумеется, результат предательства, как вы еще сможете объяснить такое? Но наша армия найдет в себе силы ответить достойно, причем в честном и открытом бою, а не предательски, трусливо и подло, как это сделали они.
Ему никто не ответил.
Вечером добрались до Сорокаречья, местности в отрогах Плоскогорья. Дорога здесь, за годы войны не ремонтировавшаяся, была почти непроезжей. Хотя и не было дождей, в отлогих местах колеи наполняла жидкая грязь, и Эк часто врубал передний мост и блокировку – только это и выручало. В темноте уже въехали в городок, нашли комендатуру и определились на ночлег, да не как-нибудь, а в гостиницу.
Гостиница была пуста и тиха, кроме них постояльцев не было. Каждый получил ключ от отдельного номера, Эк вернулся ненадолго к машине, а остальные разошлись спать. Новички не жались друг к другу больше, но выглядели такими сиротами, что Петер сжалился и просидел с ними целый час, отвлекая от грустных мыслей. Он помнил, и очень хорошо, это состояние полнейшей потерянности, безысходности и черной грусти. На встряску, подобную сегодняшней, люди реагировали либо такой вот прострацией, либо идиотическим возбуждением. Петер считал первое нормальным, а второе – проявлением интеллектуальной недостаточности. Господа офицеры, как он знал, придерживались противоположного мнения. Поэтому новички, которых в войсках задолбали бы до потери инстинкта самосохранения, приобрели в глазах Петера… ну, скажем так: он стал к ним теплее относиться.
Коридоры гостиницы, устланные ковровыми дорожками, все равно были невообразимо гулки, и невозможно было побороть ощущение, что за тобой кто-то идет. Ну то есть действительно кто-то шел, и нельзя было оборачиваться, потому что если обернешься, то лопнет что-то внутри, такое тугое и тонкое, – и все… Это снилось Петеру беспрерывно, наконец он встал, напился воды, отворил окно, выходящее во двор, и стал дышать холодным ночным воздухом. Стояла безумной прелести ночь. Близость гор давала себя знать, и звезды усеивали небо тесно, плотно, ярко и четко. Воздух – чистый, без примесей звуков и запахов – пропускал их свет беспрепятственно, поэтому они не мигали, а горели ровно, уверенно, зная, что горят не без пользы. Общаться со звездами было просто.
Потом Петер лег, уснул спокойно, и ему приснился я, автор. Я время от времени снюсь ему, не часто, но с самого детства – с тех самых пор, как я начал его придумывать. У нас с ним время идет по-разному, и там, где у меня год, у него – полжизни. Вот сейчас мы с ним ровесники. Но пройдет еще сколько-то времени, и начнется обратный процесс – я буду становиться старше, а он – он будет по-прежнему оставаться тридцатилетним… Нет, вовсе не то, что вы подумали, – он останется жив, он выйдет почти невредим из той катавасии, которая им вскоре всем предстоит; просто почему-то, когда поставлена точка, автор и герой вдруг меняются местами… это будто проходишь сквозь зеркало… черт знает что. Все это очень странно… Зря я, наверное, думаю обо всем этом, наверное, глядя на меня, Петер о многом догадывается – говорят, я не умею скрывать свои мысли и на лице у меня все написано. Ну и пусть. Почему бы и не разрешить неплохому человеку заглянуть в свое будущее, тем более что это будущее у него есть – а ведь этим могут похвастать очень немногие его сверстники! Да, есть – в этом будущем будет долгая, сложная и не слишком счастливая жизнь. Правда, Брунгильды там не будет… почти не будет. Так уж получится. Нет, хорошо уже хотя бы то, что он останется жив. Он женится на вдове Хильмана – пока что вины по поводу Хильмана он не чувствует, но потом им овладеет необоримая идефикс: ведь не уйди он тогда, полупьяный, на поиски Брунгильды, Хильман остался бы жив. Эта идефикс победит разум, и Петер будет считать себя виновником гибели Хильмана, и начнет искупать свою вину… Вдова Хильмана, женщина властная и недалекая, измучает его, отравит ему существование, и лишь в шестьдесят лет, овдовев, он почувствует себя человеком. К тому времени он станет владельцем солидного фотоателье, и, просуществовав в такой ипостаси еще десять лет, семидесятилетним стариком возьмется за пустяковый частный заказ: проявить пленку какого-то любителя… молчу, молчу! Я и так сказал уже слишком много. Это будет не скоро: ему потребуется прожить всю жизнь, постоянно мечась между службой и домом, между нелюбимой женой и нечастыми любовницами, воспитывать детей, двух своих и одного – Хильмана… Согласен, Петер? Не смеешь возразить… Ну что же – быть посему.
В соседнем номере не спит господин Мархель. Вот этот – загадка для меня. Кто он, откуда взялся, кем был раньше, что его ждет? Не знаю. Сейчас он сидит и смотрит перед собой, губы его шевелятся, а глаза остры и внимательны, будто видят что-то – и не будто, они определенно что-то видят, потому что в них это что-то отражается, и если бы я мог заглянуть ему в глаза… Не могу. И не просите – не могу. Не могу я смотреть в глаза господину Гуннару Мархелю. Не потому, что у него какой-то там особый взгляд… просто что-то вроде брезгливости, только на порядок сильнее… не могу, в общем. Извините.
Но что он там видит? Что-то ведь видит…
Шофер Экхоф, или просто Эк, спит спокойно, он сегодня на совесть поработал, и надо отдохнуть перед завтрашней дорогой. У Эка прекрасные нервы.
Баттен… пардон, Баттен с дамой, не будем подглядывать. Но когда и где он успел?! Ах, Баттен, ах, озорник! Такой увалень, тихоня, но ведь всегда все успевает – и без натуги, будто бы случайно. Характер, что вы хотите…
Новички спят беспокойно, Шанур разметался и будто бежит куда-то, Армант, наоборот, зарылся в подушку… ничего, ребята, привыкнете, все привыкают; ну, не то чтобы привыкают… притупляется восприятие. Вот так: шесть постояльцев гостиницы в маленьком городе… как он называется? Забыл… – в отрогах Плоскогорья, обширнейшего плато, рассеченного пополам Гросс-Каньоном – километровой ширины и такой же глубины речной долиной длиной почти четыреста километров; на западе он выходит к океану, на востоке теряется в горах, между хребтами Слолиш и Ивурчорр; противник занимает противоположный берег каньона, но, сами понимаете, ни о каких активных действиях речи пока быть не может. Пока – пока не появился в поле зрения командования некий военный инженер Юнгман… Что? Ах, ночь прошла, и Петер просыпается… доброе утро, Петер. Думаю, я больше тебе не приснюсь, пока не закончится эта история. Хотя… кто знает?
А наверху была красота! Поднимались долго и утомительно, зато, когда поднялись – о, это стоило трудов! Воздух пах снегом – это при полуденном солнце, при жаре, яростной, но легкой, свежей; дорога вилась по холмам, нетронуто-зеленым, между рощами низкорослых неизвестных деревьев, между заросшими бурьяном виноградниками; попадались ручьи и речки, через которые переезжали вброд, попадались озера, до неправдоподобия синие и холодные даже на взгляд. А потом все переменилось.
С земли будто содрали кожу. Здесь поработали и бульдозеры, и прочая гусеничная техника, дорога, теперь бетонная, шла по широченной глиняно-красной полосе, где все было перерыто и перемешано, где то справа, то слева возникали непонятные строения, явно брошенные, поодиночке и группами стояли ржавые тягачи и трактора, полуразобранные грузовики, громоздилось всякое железо, бетон, валялись бревна, доски – все ненужное, неприкаянное, негодное, устрашающе многочисленное. Так примерно выглядит зона прорыва, когда армия уходит вперед, а тылам еще недосуг заняться разборкой лома. Потом дорога расширилась и стала прямой, как стрела, как посадочная полоса – да это и есть посадочная полоса, понял Петер, резервная полоса для тяжелых бомбардировщиков. Хотел бы я знать, на что в такой глуши резервные полосы? Спросить, что ли? Он посмотрел на господина Мархеля. Господин Мархель сидел прямо, придерживаясь за поручень, и всматривался в даль. Профиль его был острый как бритва, глаза прищурены, а губы медленно шевелились – медленно и торжественно, будто он читал… нет, не молитву… заклинание?.. именно заклинание. Петеру показалось вдруг, что в лицо брызнуло холодом, а самый свет солнца стал разреженным и призрачным. Тьфу, чертовщина! Ладно, они там, наверху, все на этом деле сдвинутые, но я-то! Я – нормальный, сравнительно разумный человек, вчера вогнавший этого проклятого колдуна в холодный пот, – сегодня просто так, без причины, боюсь задать ему вопрос. Именно боюсь. Ну и дела…
Но вскоре все стало ясно и без вопросов. По сторонам дороги вдали стали угадываться заводские корпуса, от них шли многочисленные и разнообразные «притоки» к шоссе, по притокам шли машины, и скоро на шоссе стало тесно до безобразия. Навстречу попадались главным образом тягачи с платформами на прицепе; по ходу обогнали несколько таких же, но груженных чем-то тяжелым и громоздким, но чем именно, непонятно – брезент. И вот так, в машинной толчее, в газойлевом чаду ехали километров сто, попадались регулировочные посты, палаточные городки, много чего попадалось, но Петер утратил способность воспринимать что-либо – на него запах газойля действовал крайне угнетающе. Он не вполне очнулся даже, когда машина затормозила наконец перед свежим, желтеньким еще щитовым домом, окруженным штабными машинами, сторожевыми вышками и колючей проволокой в два кола; проволока вдруг привлекла его внимание, он не сразу понял чем – потом только дошло, что она блестела этаким синеватым блеском. Никелированная колючка! Оригинально, черт возьми…
– Ждите меня здесь, – сказал господин Мархель и пошел к дому. Часовому он предъявил некий документ, и часовой вытянулся в струнку с такой истовостью, будто перед ним был по меньшей мере фельдмаршал. Господин Мархель зачем-то оглянулся на пороге, обвел глазами окружающий мир и вошел внутрь. Петер расслабился. Голова болела, и рыжие круги ползли снизу вверх по внутренней стороне лба. Но посидеть тихо ему не дали: из двери пулей вылетел полковник, подбежал к их машине и потребовал:
– Майор Милле, следуйте за мной!
И далее уже обычным шагом повел Петера туда, в недра дома, где – что? Штаб? Резиденция? Короче, повел – мимо часовых: часовых внешних, часовых внутренних, через просторный предбанник, битком набитый офицерами, – Петер вытянулся на пороге и выбросил вперед правую руку, и эти блестящие офицеры повскакивали с мест и тоже приветствовали его имперским жестом, нет, не фронтовики вы, ребята, и говорить нечего – ни один фронтовик вскакивать не станет, он приподнимется лениво и отмахнется, как от мухи, – за обитую кожей двойную дверь в кабинет с занавешенной картой на стене, со столом о трех тумбах и бронзовым имперским орлом – пресс-папье такое, что ли? – и трехкоронным генералом по ту сторону стола, и господином Мархелем по правую руку от генерала, и неким полковником в саперной форме (ох, и лицо у этого полковника!), и полковник-адъютант отошел на шаг влево, и Петер четко, без излишнего усердия доложил: