- Не поторопились?
   - За полдня объездил все парки и скверы и все бесполезно. Твердит везде одно и то же: "Кто его знает, может, здесь, а может быть, и нет".
   Была у Гусеницина одна странность: он не мог смотреть в глаза тому, с кем разговаривал. Эту особенность лейтенанта Григорьев заметил давно, но сейчас она показалась ему признаком не совсем чистой совести. С минуту майор внимательно изучал Гусеницина, который стоял с озабоченным и нахмуренным лицом и, скользя маленькими глубоко посаженными глазами по окнам кабинета, шмыгал носом, будто он только что затянулся крепкой понюшкой табаку.
   Первый раз прочитал Григорьев на этом худощавом и до синевы выбритом лице что-то новое, чему еще не нашел определенного названия, но походило это новое на что-то злое и себялюбивое.
   Пуговицы на белом кителе лейтенанта блестели. Форма на нем сидела безукоризненно. Видно было, что лейтенант следил за внешним видом.
   - А как же быть с парнем? Ведь он за тысячи километров приехал? Вы об этом подумали?
   Такой вопрос лейтенант ожидал заранее и поэтому уже приготовил ответ, избавляющий его от упрека в бездушии по отношению к попавшему в беду Северцеву.
   - Звонил в университет, ответили, что без подлинника аттестата разговора о приеме быть не может.
   Вспомнив слова полковника Колунова, сказанные месяц назад, почти в подобном случае, когда майор настаивал помочь потерпевшему устроиться на работу, Гусеницин с нажимом добавил:
   - И потом, товарищ майор, я думаю, что вопросы трудоустройства и устройства на учебу не входят в наши хвункции.
   - Да, вы правы, не входят, - ответил майор, барабаня пальцами по столу. Прищурившись, он рассеянно смотрел куда-то вдаль, через стены. Ему вспомнился случай из гражданской войны. Тогда он был еще мальчишкой и прислуживал при полевом госпитале - на побегушках. С тех пор прошло более тридцати лет, но случай этот память хранила вплоть до мелочей.
   Начальник госпиталя не принял раненого красноармейца, который почти приполз с передовой. Не принял только потому, что он из другого полка, тогда как некуда было девать своих. Выхоленный и румяный, начальник протер стекла золотого пенсне и сочувственно сказал, что в его функции не входит обслуживание раненых из других подразделений. Значения слова "функция" Григорьев тогда не понимал, но запомнил его. А через десять минут после того как начальник отказался принять раненого красноармейца, эта весть обошла весь полевой госпиталь, который размещался в трех комнатах бежавшего от войны аптекаря. За начальником госпиталя раненые послали его, Григорьева. Не успел начальник сделать и двух шагов от дверей, как с угловой койки в него полетел костыль. Его пустил безногий пулеметчик. За костылем полетела грубая солдатская ругань. Как ошпаренный, выскочил начальник из палаты и кинулся в приемный покой, где, уткнувшись носом в колени, в углу на грязном полу сидел раненый. Под ним натекла лужа крови. Начальник был готов изменить свое решение, но оказалось уже поздно: боец умер.
   Словно очнувшись от набежавших воспоминаний, майор вздохнул, встал и грустно посмотрел на Гусеницина.
   - Хорошо, оставьте дело, я посмотрю.
   Откозырнув, Гусеницин вышел.
   Недовольный возникшими у майора сомнениями, лейтенант спустился в дежурную комнату, где, в ожидании инструктажа, находилась очередная смена постовых милиционеров. Накурено было так, что хоть вешай топор. У окна на лавке сидел Северцев. Его голова была забинтована, на белке правого глаза ярко алел кровоподтек. Захаров, который в этот день дежурил по отделению, подбадривал его:
   - Ничего, бывают в жизни вещи и похлеще и то все устраивается.
   Эту фразу вошедший Гусеницин слышал и, криво усмехнувшись, съязвил:
   - Ты, Захаров, не просто хвилософ, но и утешитель. Это не с тебя, случайно, Максим Горький своего Луку списывал в произведении "На дне"?
   В слове "философ" Гусеницин допускал сразу две ошибки: вместо "ф" он произносил "хв" и делал ударение на последнем слоге.
   Над этой остротой захохотал только сержант Щеглов. Он всего каких-нибудь полгода прибыл из деревни и в органах милиции был еще новичком. Пьесу "На дне" Щеглов никогда не читал и не видел на сцене, но само имя Лука ему показалось уж очень смешным, чем-то вроде Гапки, Лушки, Парашки...
   - Ох, смехатура, - захлебывался он.
   - Над чем ты, райская птичка, ржешь? - словно перечеркнув взглядом маленького Щеглова, спросил старшина Карпенко.
   - А тебе какое дело? Чудно - вот и смеюсь! Лука! Ха-ха-ха... - Щеглов так раскрыл рот, что можно было сосчитать все его редкие белые зубы. На рыжих ресницах от смеху выступили слезы.
   Гусеницин поощрительно посмотрел на Щеглова и, подмигнув, довольно улыбнулся.
   Не любил Гусеницин Захарова за то, что тот второй год бессменно избирался членом партийного бюро, а Гусеницина лишь только раз выдвинули, да и то прокатили при тайном голосовании. Сержант Захаров закончил десять классов, а Гусеницин только восемь. С непонятными вопросами милиционеры обращались не к лейтенанту Гусеницину, а к сержанту Захарову. А когда Гусеницин узнал, что Захаров учится на заочном отделении юридического факультета, то как можно чаще стал намекать ему, что он всего-навсего только сержант, а Гусеницин износил уже не одну дюжину офицерских погонов.
   Тайно презирал Гусеницин Захарова также за то, что тот был любимцем майора Григорьева, который брал сержанта на такие сложные и рискованные операции, в которых лейтенанту бывать не приходилось. Там, где нужна была смелость, Гусеницина майор не посылал: боялся, что может испортить дело.
   Эту антипатию лейтенанта Захаров ощущал резко и отвечал тем же, но отвечал тонко, порой с желчной издевкой, к которой формально нельзя придраться.
   Когда Щеглов вдоволь нахохотался над остротой лейтенанта, Захаров нашел случай ответить:
   - А вы что, товарищ лейтенант, третий год подряд в своей вечерней школе все Горького проходите, коль про Луку заговорили?
   Улыбка пробежала по лицам присутствующих. Все в отделении знали, что Гусеницин, просидев подряд два года в девятом классе, не одолел, однако, русского письменного и бросил вечернюю школу. Нынче начальство вновь обязало его повышать свою грамотность, и он по-прежнему по вечерам ходил в тот же девятый класс. Кроме русского письменного, ему не давалась и алгебра, по которой он выше двойки почти не получал.
   Не в состоянии парировать этот выпад Захарова Гусеницин посмотрел на пол и криво усмехнулся:
   - Уж больно ты грамотей стал, Захаров. Вот чем сидеть без дела, взял бы веничек да подмел пол. Курить-то мастер, а вот труд уборщицы не уважаешь.
   Захаров взял веник и стал заметать сор. Хотя подметал он аккуратно, лейтенант скорчил такую мину, будто задыхался в облаке пыли.
   - Взбрызнуть нужно. Лень-то вперед вас родилась. Небось дома у себя такую пылищу не подымешь.
   Не прекословя, Захаров снял с бачка большую алюминиевую кружку, налил в нее воды и стал через пальцы разбрызгивать по полу.
   Отдав распоряжения дежурной смене, Гусеницин направился к выходу. У двери он вдруг остановился и, не глядя на Северцева, сказал:
   - С железнодорожным билетом, молодой человек, мы вам поможем. Только это будет не раньше, чем завтра.
   Северцев встал, его распухшие губы дрогнули, он хотел что-то спросить, но лейтенант не стал его слушать. Захарову было жаль этого парня с забинтованным лицом, с печальными синими глазами. Он подсел ближе к Северцеву, и они разговорились.
   Слушая тихий голос Северцева, в котором звучали нотки сознания собственной вины, Захаров еще сильнее почувствовал глубокое расположение к этому деревенскому парню, который от простоты душевной доверился первым встречным. Большего всего Северцев переживал за комсомольский билет и аттестат с золотой медалью. В беседе выяснилось, что отца у Алексея нет, он погиб на фронте, а мать больная.
   Есть у человека очень ценное качество: когда в нем вспыхивают сильные благородные чувства, его мысль начинает работать молниеносно. Как и в какое мгновение появилось у Захарова решение во что бы то ни стало помочь человеку, попавшему в беду, он не знал, но что такое решение возникло и как-то сразу захватило его целиком, он знал твердо. Нужно помочь. Помочь во что бы то ни стало!
   Захаров встал и нервно заходил из угла в угол: так легче и яснее думалось. "Немедленно телеграфировать в Хворостянский отдел народного образования и просить подтверждения в получении Северцевым аттестата с золотой медалью. Сейчас же, срочно!.. Предупредить, чтобы об этом запросе не ставили в известность больную мать. Получив подтверждение, немедленно с актом об ограблении идти в университет и добиваться, непременно добиваться!.. Главное, не падать духом, доказывать, требовать, стучать! Стучать в самые толстые двери. Только так, только настойчивость побеждает!"
   Захаров остановился и в упор посмотрел на Северцева. В этом взгляде и во всем выражении мужественного лица сержанта были вызов и вера. Его душевное состояние передалось Северцеву. Внезапно тот почувствовал, что сержант излучает добрые, сильные чувства брата, на которого можно смело положиться.
   - Идея! - воскликнул Захаров. - И как я не додумался до нее раньше?! Нужно немедленно связаться с Хворостянским РОНО. А там посмотрим. Не пробьем снизу будем наступать сверху!
   Сказал и почти выбежал из дежурной комнаты. По стуку кованых каблуков можно было понять, что сержант направился на второй этаж, очевидно, к майору Григорьеву. На упоминание Хворостянского РОНО вызвало у Северцева совсем иную реакцию, чем у Захарова. "Неужели они не верят, что у меня был аттестат с золотой медалью?" - с горечью подумал он.
   Вскоре Захаров вернулся. Он был чем-то недоволен.
   - Майор сейчас занят. Но ничего, подождем. А впрочем... Впрочем, запрос может сделать и лейтенант!
   Гусеницина Захаров нашел на перроне. Медленно и по-хозяйски прохаживаясь вдоль пассажирского поезда, он наблюдал за посадкой. Вторую неделю он охотился за одним крупным спекулянтом, который, по его расчетам, должен выехать из Москвы в Сибирь.
   - Товарищ лейтенант, а что если нам телеграфировать в Хворостянское РОНО и просить, чтобы они срочно выслали подтверждение о том, что Северцеву был выдан аттестат с золотой медалью?
   - Зачем оно вам? - процедил сквозь зубы и не глядя на Захарова Гусеницин.
   - Оно нужно не мне, а Северцеву. Получив такое подтверждение, мы можем обратиться в университет с ходатайством...
   - Ясно, можете не продолжать. И когда только вы, товарищ сержант, прекратите разводить мне свою хвилантропию?
   Слово "филантропия" лейтенант однажды слышал от полковника Колунова и считал его за обидное. Как и другие обидные слова, он приберегал его для Захарова. Не учел он только одного, что в этом слове есть проклятое "ф", перед которым он был бессилен. Выпустив это "ругательное" словечко, лейтенант сразу же пожалел: давно уже на многих скамейках дежурной комнаты и на корках служебных книг кто-то упорно выводил две буквы: "хв". Гусеницин был уверен, что это работа Захарова. Но он ошибался: сержанту и в голову не приходило унизиться до такой жалкой и трусливой мести.
   Оскорбительный тон лейтенанта взвинтил Захарова.
   - Какая здесь филантропия? - раздраженно проговорил он. - Северцеву мы должны помочь устроиться на учебу.
   - Я сказал прекратите - значит, прекратите! - Гусеницин резанул сухой ладонью воздух. - Что вам здесь милиция или богадельня?!
   - При чем тут богадельня, товарищ лейтенант, я просто хочу помочь Северцеву поступить в вуз, и не в служебные часы, а за счет личного времени. Я прошу вас сделать запрос в отдел народного образования, где Северцеву был выдан аттестат. Все остальное беру на себя.
   - Ни в какие отделы никакие запросы я посылать не буду. Ясно? Все выслуживаетесь? Хотите угодить Григорьеву?!
   Последние слова лейтенант произнес на ходу. Эта его нарочито барская манера равнодушия и пренебрежительного безразличия Захарову была знакома и раньше. Но сейчас она особенно задела его.
   - Товарищ лейтенант, я прошу вас по-человечески выслушать меня, - твердо сказал Захаров, поравнявшись с Гусенициным.
   - Делайте свое дело и не суйте нос туда, куда вас не просят. Почему вы оставили дежурное помещение?
   Гусеницин встал по стойке "смирно" и, остановив взгляд на пуговице гимнастерки сержанта, не приказал, а скорее прокричал:
   - Марш сейчас же на свое место! И чтобы впредь у меня этого не было!
   В спокойном состоянии лейтенант старался следить за своей речью, но когда "выходил из себя", то весь его и без того скудный лексикон куда-то точно проваливался и, кроме самых ходовых фраз, вроде: "Ишь вы, пораспущались!", "Вам что здесь - пост или богадельня?!" - на язык ничего не приходило. Пятнадцать лет милицейской службы в столице его чуть-чуть пообтесали, но до шлифовки дело так и не дошло.
   - Есть идти на свое место, - козырнул сержант и четко, по-военному, повернулся.
   Войдя в дежурную комнату, Захаров застал Северцева сидящим на широкой лавке. Голова его была низко опущена.
   - Вы на какой факультет хотите поступать? - спросил он.
   - На юридический, - ответил Алексей.
   Поднимаясь к майору Григорьеву, Захаров ясно представлял себе холодное лицо декана юридического факультета профессора Сахарова.
   Молодой белобрысый сержант Зайчик, дежуривший в приемной начальника и его заместителя по уголовному розыску, бойко доложил о Захарове майору Григорьеву. Возвратясь из кабинета, он молча замер на месте и сделал жест, который делают регулировщики, давая знак, что путь свободен.
   Кабинет Григорьева был просторный, с высоким потолком. Окна были распахнуты настежь, отчего весь привокзальный галдеж, бесконечные трамвайные звонки и гудки автомашин, врываясь в комнату, наполняли ее особым гулом, который присущ только большим вокзалам. К этому гулу майор привык и даже считал, что без него живется наполовину.
   - Садись, старина, - майор указал сержанту на стул, а сам встал. - Чем порадуешь?
   Захаров продолжал стоять. Сидеть, когда начальство стоит, не полагается это правило за годы службы в армии и в милиции вошло у сержанта в привычку.
   - Когда же у меня начнется практика, товарищ майор? Время идет.
   - Да, время идет. Идет... - думая о чем-то своем, проговорил майор и, подойдя к Захарову, положил ему на плечо тяжелую ладонь. - Чем же думает заняться твоя буйная головушка?
   Вопрос для Захарова прозвучал неожиданно. Но решение было уже принято.
   - Для начала думаю делом Северцева.
   Майор удивленно вскинул свою крупную широколобую голову. Такая прыть сержанта его удивила. Потом удивление на его лице сменилось сочувственной улыбкой, которая означала: "Мальчик, а по плечу ли рубишь дерево? Не надорвешься ли?.." Наконец лицо майора стало строгим, и он продолжал уже сухо и сдержанно:
   - Вы знаете, что лейтенант Гусеницин считает нужным дело Северцева приостановить? Пострадавший не может указать даже места, где его ограбили. Вы об этом подумали? - Майор пристально посмотрел на Захарова: - Беретесь за это из чувства антагонизма к Гусеницину? Хотите доказать, что Гусеницин поторопился, что Гусеницин, следователь со стажем, спасовал перед сложным делом? А вот я, мол, всего-навсего студент-практикант - пришел, увидел победил!.. Так, что ли?
   - Нет, не так, товарищ майор. Мне кажется, что лейтенант все-таки поспешил с выводами. Еще не все сделано, чтобы прийти к твердому решению о приостановлении дела.
   - Что же предлагаете в таком случае вы? Ваше решение?
   Глядя прямо в глаза майору, Захаров кратко, но обстоятельно, как рапорт, стал докладывать свой план расследования.
   Майор сел и, закрыв глаза широкой ладонью - так он делал всегда, когда о чем-нибудь напряженно думал, - слушал. Высказав свои соображения и планы, Захаров замолк. Молчал и майор. Наконец он опустил ладонь.
   - Все это верно, но это трудно. Очень трудно. Кроме официального права на розыск кондукторши, нужны еще большой такт, осторожность, гибкость, а может быть... - здесь майор несколько секунд помолчал, - а может быть, еще и то, что называют талантом располагать к себе людей. Сама, добровольно, кондукторша может и не вспомнить, что сутки назад она везла гражданина с разбитым лицом. Не всякому, скажем прямо, захочется в качестве свидетеля таскаться по милициям, прокуратурам и судам. На поиски кондукторши нужно много времени и воловье терпенье.
   Майор вынул папиросу, не торопясь размял ее, прикурил и, сделав глубокую затяжку, пустил красивое кольцо дыма.
   - Что ж, сержант, давай приступай. Сталь закаляется в огне, опыт, навыки растут в трудностях.
   Майор любил иногда в разговоре вставить какой-нибудь крылатый афоризм или пословицу. Была у него слабость, о которой знала лишь одна жена: с молодых лет он выписывал из прочитанных книг в особую толстую тетрадь пословицы, поговорки, изречения.
   Когда Захаров направился к выходу, майор задержал его почти в дверях и предупредил:
   - Только одно условие - действуйте не для того, чтобы доказать Гусеницину, а для пользы дела. Помните свой долг.
   Сержант молча кивнул головой и вышел.
   Как только за ним закрылась дверь, Григорьев позвонил Гусеницину и приказал передать дело Северцева студенту-практиканту юридического факультета университета. Фамилию студента майор не назвал умышленно - он любил сюрпризы даже в работе, если они не мешали делу. На вопрос Гусеницина: "Когда практикант будет принимать дело?" - ответил: "Через тридцать секунд".
   Такой ответ озадачил Гусеницина. А через минуту, читая направление, которое Захаров молча положил перед лейтенантом, Гусеницин некоторое время ничего не понимал.
   Все случившееся он понял лишь после того, как передал дело Северцева и направился домой.
   Проходя мимо старушек с цветами, Гусеницин даже не повернул головы в их сторону. Это великодушие особенно удивило бойкую цветочницу из Клязьмы, прозвавшую его "супостатом".
   Вздохнув, она сказала соседке:
   - Человеком стал.
   Приняв дело Северцева и сдав дежурство, Захаров возвращался домой. По дороге он позвонил Наташе и напомнил ей, что через час будет у нее и они поедут купаться на Голубые пруды.
   Был полдень. От горячих каменных стен и раскаленного асфальта в воздухе дрожали волны марева. Над головами прохожих лениво плыли легкие хлопья тополиного пуха, принесенного ветерком со скверика.
   На душе у Захарова было легко.
   10
   Отец Наташи, Сергей Константинович Лугов - генерал-майор танковых войск, погиб в боях под Орлом, когда ей было пятнадцать лет. О героическом подвиге Лугова писали в "Правде". А спустя две недели во всех газетах был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР о посмертном присвоении ему звания Героя Советского Союза.
   Известие о гибели Сергея Константиновича сильно потрясло Елену Прохоровну, его жену, и Наташу. Наташа сразу стала как-то взрослей и замкнутей. Плакала она редко, но подолгу и тяжело. Случалось даже, что, обессилев от рыданий, она часами лежала на диване, тревожась, что о ее слезах узнает мать.
   Елена Прохоровна также плакала тайком от дочери, когда та была в школе, но по ее опухшим векам Наташа обо всем догадывалась. Так дочь и мать скрывали друг от друга свое большое горе. Семье погибшего была назначена персональная пенсия, на которую Елена Прохоровна и Наташа могли жить вполне обеспеченно.
   Медленно, очень медленно выравнивалась их жизнь, но все-таки выравнивалась.
   После смерти мужа Елена Прохоровна все чаще стала говорить Наташе, что товарищи во дворе, с которыми она с детства дружила, ей не ровня, что теперь, без отца, при выборе друзей она должна быть особенно разборчивой.
   "Дочь погибшего героя-генерала достойна солидной партии", - тайком, про себя решила вдова Лугова и чаще, чем прежде, стала наведываться с Наташей к портнихе.
   Когда Наташа заканчивала десятый класс, для выпускного вечера ей сшили такое платье, в котором ей было стыдно появиться среди девочек-одноклассниц. Белое, длинное, с тонкой кружевной отделкой и слегка декольтированное платье преобразило Наташу. В нем она выглядела взрослей, выше, стройней. Не один только Виктор Ленчик не сводил с нее глаз. После игры в "почту" маленькая театральная сумочка Луговой стала полна записок. Многие из них были написаны рукой Ленчика.
   Елена Прохоровна никогда в жизни нигде не работала. Прямо со школьной скамьи в двадцать шестом году она вышла замуж за командира батальона Лугова и с тех пор была его преданной женой. Где только не побывала она за многолетнюю военную службу мужа. В Москву Луговы переехали, когда Сергей Константинович дослужился до командира дивизии и был направлен учиться в Академию Генерального Штаба Красной Армии. Это произошло за три года до начала войны с фашистской Германией.
   Истосковавшись по оседлой жизни и уюту, Елена Прохоровна почти все деньги убивала на красивую мебель, ковры, картины. Все она делала с душой и не без вкуса. А начав благоустраиваться, она вошла в такой азарт, что Сергей Константинович даже диву дался ее энергии и способностям, оставаясь при этом равнодушным к тому, что появлялось в квартире.
   Наиболее чувствительным, сложным и трогательным в жизни Сергея Константиновича была Наташа. Так нежно любить дочь, как любил он ее, мог далеко не всякий отец. Случались иногда такие неприятности по службе, от которых можно потерять сон и аппетит. Но стоило генералу лишь переступить порог квартиры, увидеть улыбающееся лицо Наташи, стремительно летящей к нему навстречу, от чего две белобрысые косички на ее голове трепыхались, словно крылья воробушка, на душе становилось мягче, тише, тревоги куда-то уходили, таяли. И через пять минут он уже барахтался с дочкой на ковре, забывал суровый взгляд сердитого командующего, придирчиво проверяющего...
   Особенно остро чувствовала Наташа утрату отца, когда ее жалели и напоминали о сиротстве. В подобные минуты ей всегда хотелось плакать. Взять хотя бы случай при поступлении в университет. Вопросы в билете, который она вытащила на экзамене по литературе, были ей настолько знакомы, что в отличном ответе Наташа не сомневалась. Лермонтов и Горький - самые любимые ее писатели. Она боялась только, как бы не увлечься несущественными мелочами и не пропустить главного.
   Записывая план ответа, Наташа вдруг услышала свою фамилию. Она насторожилась. Экзаменаторы говорили о ней. "Дочь погибшего генерала героя, сирота... Ей непременно нужно учиться..."
   Эта жалость ее расстроила. Отвечала она сбивчиво и бессистемно. А заметив, какими добрыми и ласковыми глазами смотрела на нее старенькая учительница, принимающая экзамен, и совсем чуть было не остановилась. Наташе поставили тогда "отлично", хотя она знала, что в школе за такой ответ ни за что не вывели бы больше четверки.
   Без особого восторга Наташа принесла матери эту первую отличную оценку. А когда Елена Прохоровна ушла на рынок за продуктами, Наташа, вспомнив, как ее жалели экзаменаторы, разревелась и долго не могла успокоиться.
   Еще в девятом классе Наташа влюбилась. Влюбилась самым настоящим образом. А началось все с того, что ее лучшая подруга Лена Сивцова часто приходила к ней домой и под большим секретом, под честное комсомольское, открывала свою душу. Лена рассказывала, как сильно любит она Николая Захарова, десятиклассника соседней школы, старалась убедить Наташу, что он не такой, как все, а особенный. Она очень переживала, когда узнала, что Николай в одно из воскресений ездил за город на велосипедах с Лилей Крыловой. После этой поездки Лена тайно возненавидела Лилю.
   Исповеди Лены становились все чаще и чаще. Она была твердо убеждена, что Николай лучше всех десятиклассников играет в волейбол, красивее всех катается на фигурных коньках, наберет больше всех очков в литературной викторине на общешкольном вечере. Николай всех умней, всех стройней и всех красивей...
   Так продолжалось до весны. Весной отца Лены перевели из Москвы в Иркутск. Вместе с семьей переехала и Лена.
   Расставшись с подругой, Наташа почувствовала одиночество и стала хуже учиться. Гуляя после уроков по бульвару, она искала встречи с Николаем. И чем чаще она его видела, тем больше о нем думала, не отдавая еще себе отчета в том, что в ней все сильнее и настойчивей просыпалось смутное желание быть с ним рядом. После каждой такой встречи Николай все более казался ей, как раньше Лене, каким-то особенным, непонятным, не таким, как все.
   Перед самыми экзаменами Наташа целую неделю не встречала Николая. Все эти дни она ходила как потерянная. Всюду, где бы она ни была, она ждала, что вот-вот вдруг встретит Николая. Но он не появлялся.
   Потом Наташа начала писать стихи. Никогда до этого она их не писала, а здесь словно какая-то тайная сила толкнула ее к тому, чтобы хоть в стихах расплескать захлестнувшее ее чувство. Когда дело дошло до стихов, Наташа поняла, что она влюблена. Узнала она, что такое бессонные ночи и короткий беспокойный сон, где хозяйничает тот, кто и наяву ей не дает покоя.
   Однако любила Наташа не как Лена, а скрытно, тайно, пряча свои думы и чувства не только от других, но и от себя.
   Чем дороже становился для нее Николай, тем постылей делался Виктор Ленчик. Он не давал ей проходу, предлагал самые соблазнительные джазовые пластинки, достал откуда-то почти всего Вертинского и неаполитанские песни Александровича, но Наташа ничего от него не брала. Бывали дни, когда Ленчик удивлял своих товарищей или дорогим альбомом почтовых марок, или показывал девочкам какие-нибудь оригинальные безделушки, от которых те восторженно визжали. То он неудержимо летал по школе, то ходил, как туча, мрачный только потому, что вычитывал из какого-нибудь бульварного романа, что "мрачное молчание есть признак силы мужского характера и оно нравится женщинам".