Страница:
– А у вас не было впечатления, что дело касалось другой страны?
– Он только как-то упомянул, что у него нет паспорта. Он был ранен, скажу вам откровенно, Макс, – оскорблен тем, что Цирк настолько не доверял ему, что не дал паспорта. После того как он так служил вам, был вам так предан... он был смертельно оскорблен.
– Это делалось ради его же блага, Михель.
– Макс, я полностью это понимаю. Я моложе, я человек бывалый, более гибкий. А генерал порой действовал импульсивно, Макс. Приходилось принимать меры – даже тем, кто восхищался им, – чтобы сдержать его пыл. Вот так-то. Но сам он этого не понимал. Считал оскорблением.
Смайли услышал за своей спиной тяжелую поступь – это Эльвира, топотом выражая презрение, возвращалась в свой угол.
– Так кто же, он считал, должен ездить вместо него? – допытывался Смайли, снова не обращая на Эльвиру внимания.
– Виллем, – откликнулся Михель с явным неодобрением. – Владимир мне этого не говорил, но, по-моему, посылал Виллема. Такое у меня впечатление. И Виллем ездил. Генерал Владимир с такой гордостью говорил, что Виллем, хоть и молодой, а имеет представление о чести. Как и его отец. Владимир даже высказался в плане исторической перспективы. Он сказал, что надо вырастить такое поколение, которое отомстит за несправедливости, причиненные предыдущему. Он выглядел очень взволнованным.
– И куда же он послал Виллема? Влади не намекал?
– Мне нет. Он только как-то высказался: «У Виллема есть паспорт, он храбрый мальчик, хороший прибалт, человек надежный, он может поехать, но нужно его защитить». Я не влезаю в душу, Макс. Не любопытствую. За мной этого не водится. Вы это знаете.
– И все-таки, полагаю, у вас создалось какое-то впечатление, – настаивал Смайли. – Всегда ведь создается. Не так уж много мест, куда Виллем мог бы поехать, в конце-то концов. Тем более имея всего пятьдесят фунтов. Да и потом, Виллем ведь работает, не так ли? Не говоря уже о том, что у него есть жена. Не мог он просто так исчезнуть, когда заблагорассудится.
Михель сделал мину, какую часто делают военные. Вытянул вперед губы так, что усы чуть не встали торчком, и большим и указательным пальцами потянул себя за нос.
– Генерал попросил у меня также карты, – наконец произнес он. – Я колебался, говорить ли вам это. Вы его викарий, Макс, но к нашему делу не имеете никакого отношения. Однако я вам доверяю и потому скажу.
– Карты чего?
– Карты улиц. – Он махнул рукой в сторону полок, словно приказывая им приблизиться. – Планы городов. Данцига. Гамбурга. Любека. Хельсинки. Северного побережья. Я предложил ему: «Генерал, позвольте вам помочь». Я настаивал: «Пожалуйста. Я ведь ваш помощник по всем вопросам. У меня есть право, Владимир. Разрешите помочь вам». Он отказал. Не хотел, чтобы кто-то вмешивался.
«Московские правила», – снова подумал Смайли. Несколько карт, и только одна из них имеет отношение к делу. И снова, как он подметил, Владимир принял меры, чтобы его доверенный помощник по Парижу не понял, какова цель.
– И затем он ушел? – предположил Смайли.
– Правильно.
– В какое время?
– Было уже поздно.
– Как поздно – можете сказать?
– В два. В три. Может быть, даже в четыре часа. Я не уверен.
Тут Смайли заметил, как Михель мельком взглянул поверх его плеча и вдруг уставился в одну точку, и инстинкт, который где-то там вдали руководил действиями Смайли всю жизнь, насколько он себя помнил, побудил его спросить:
– Владимир приходил один?
– Конечно, Макс. Кого он мог с собой привести?
В разговор их вторгся звон фаянсовой посуды – это Эльвира на другом конце комнаты занялась своими домашними делами. Решившись в этот момент взглянуть на Михеля, Смайли увидел, что он смотрит ей вслед с выражением, которому какой-то миг он не мог подобрать названия – безнадежным и в то же время теплым, во взгляде одновременно сквозили и отвращение, и зависимость. И вдруг со щемящим душу чувством Смайли понял, что видит свое собственное лицо с такими же красными, как у Михеля, веками, какое часто выглядывало из хорошеньких зеркал в золоченых рамах, которые Энн развесила в их доме на Байуотер-стрит.
– Значит, он не разрешил ему помочь – чем же вы занялись? – обронил Смайли все так же намеренно небрежно. – Сели и стали читать... или играли в шахматы с Эльвирой?
Карие глаза Михеля на мгновение встретились с его взглядом, метнулись в сторону и снова вернулись к нему.
– Нет, Макс, – крайне любезно ответил он. – Я дал Владимиру карты. Он попросил оставить его одного. Я пожелал ему доброй ночи. И уже спал, когда он ушел.
«Но не Эльвира, – мелькнуло в голове Смайли. Эльвира осталась, чтобы выслушать инструкции своего сводного брата. – Он был деятелен во всех отношениях. Как патриот. Как мужчина. Как лидер», – перечислил про себя Смайли.
– А с тех пор у вас с ним был контакт? – все не отставал от него Смайли, и Михель сразу перешел ко вчерашнему дню. Никакого контакта до вчерашнего дня, сказал Михель.
– Вчера днем он позвонил мне по телефону. Клянусь, Макс, я много лет не слышал такой взволнованный голос. На меня пахнуло счастьем, даже скорее он находился в экстазе. «Михель! Михель!» Макс, человек был в полном восторге. Он обещал приехать вечером. Вчера вечером. Возможно, поздно, но приедет и привезет мне мои пятьдесят фунтов. «Генерал, – спросил я. – Что такое пятьдесят фунтов? Вы-то в безопасности? Скажите мне». – «Михель, я ловил рыбу, и я счастлив. Не ложитесь спать, – попросил он. – Я буду у вас в одиннадцать или чуть позже. Захвачу с собой деньги. А кроме того, мне необходимо обыграть вас в шахматы, чтобы успокоиться». Я не ложусь, готовлю чай, жду его. Жду. Макс, я солдат, за себя я не боюсь. Но за генерала, Макс, за старого человека, я боялся. Я звоню в Цирк – в качестве крайней меры. Трубку вешают. Почему? Почему вы так поступили, Макс, скажите, пожалуйста?
– Я не дежурил, – сказал Смайли, следя как можно внимательнее за Михелем. – Скажите мне, Михель... – начал он.
– Слушаю, Макс.
– Что, по-вашему, собирался делать Владимир после того, как позвонил вам и сообщил добрую весть, и до того, как прийти к вам с пятьюдесятью фунтами?
Михель ответил немедля.
– Естественно, я полагал, что он едет к вам, Макс, – сказал он. – Он вытащил большую рыбину. И теперь ему следует пойти к Максу, потребовать оплаты расходов, выложить свою великую новость. Естественно, – повторил он, глядя слишком напряженно в глаза Смайли.
«Естественно, – подумал Смайли, – и ты знал до минуты, когда он выйдет из квартиры, и знал до последнего метра путь, который ему предстояло пройти до хэмпстедской квартиры».
– Итак, он не появился, вы позвонили в Цирк, и мы ничем вам не помогли, – подвел итог Смайли. – Мне очень жаль. Что же вы сделали дальше?
– Позвонил Виллему. Во-первых, чтобы убедиться, что мальчик в порядке, а также чтобы разузнать у него, где наш лидер. Эта его жена-англичанка облаяла меня. Наконец я отправился к Владимиру на квартиру. Естественно, без особой охоты – это же вторжение, личная жизнь генерала принадлежит ему, – но я все же пошел. Позвонил в дверь. Он не ответил. Я вернулся домой. Сегодня утром в одиннадцать звонит Юрий. Я не читал ранний выпуск вечерних газет: я не слишком люблю английскую прессу. А Юрий прочел. Владимир, наш лидер, мертв, – закончил он.
Сбоку стояла Эльвира. В руках она держала поднос с двумя рюмками водки.
– Прошу, – предложил Михель.
Смайли взял рюмку, Михель взял другую.
– За жизнь! – чуть ли не выкрикнул Михель и выпил – в глазах его стояли слезы.
– За жизнь! – повторил за ним Смайли, а Эльвира молча стояла рядом и смотрела на них.
«Она ездила с ним, – подумал Смайли. – Она заставила Михеля подняться в квартиру старика, подтолкнула его к двери».
– Вы еще кому-нибудь об этом рассказывали, Михель? – поинтересовался Смайли, когда Эльвира снова ушла.
– Юрию я не доверяю. – Михель высморкался.
– А вы говорили Юрию про Виллема?
– Извините?
– Вы упоминали ему про Виллема? Невзначай не намекнули, что Виллем как-то связан с Владимиром?
Судя по всему, Михель такого греха не совершил.
– В данной ситуации не следует доверять никому, – заявил Смайли официальным тоном, готовясь уйти. – Даже полиции. Таков приказ. Полиции ни к чему знать, что Владимир проводил какую-то операцию перед смертью. Это важно для безопасности как вашей, так и нашей. Никакого поручения он вам не оставлял? К примеру, ничего для Макса?
«Передайте Максу, что речь идет о Песочнике», – вспомнил он.
Михель лишь с сожалением улыбнулся в ответ.
– Владимир последнее время не упоминал про Гектора, Михель?
– Он считал Гектора никудышным.
– Владимир так сказал?
– Извините, Макс. Я лично ничего не имею против Гектора. Гектор есть Гектор, он не джентльмен, но в нашем деле приходится прибегать к помощи разных образчиков человечества. Так говорил генерал, пожилой наш лидер. «Гектор, – говаривал Владимир, – никудышный он человек, Гектор. Наш доблестный почтальон Гектор вроде городских банков. Говорят же, когда идет дождь, банки отбирают у вас зонты. Такой же и наш почтальон Гектор». Извините. Это слова Владимира. Не Михеля. «Никудышный он человек, Гектор».
– Когда он это сказал?
– Он говорил это несколько раз.
– В последнее время?
– Да.
– Как давно?
– Может, месяца два назад. Может быть, меньше.
– После того, как он получил письмо из Парижа или до?
– После. Несомненно.
Михель проводил Смайли до двери – настоящий джентльмен, не в пример Тоби Эстерхейзи. Эльвира в этот момент сидела на своем месте у самовара, разглядывая фотографию березовой рощи, и курила. И, проходя мимо нее, Смайли услышал что-то вроде шипения – звук, изданный носом или ртом или обоими органами сразу в знак презрения.
– Что теперь станете делать? – спросил он Михеля, словно родственника покойного. Краешком глаза он заметил, как Эльвира подняла голову при его вопросе и растопырила пальцы на странице. В последнюю минуту ему пришла в голову еще одна мысль. – А вы не узнали почерка? – поинтересовался он.
– Какого почерка, Макс?
– На конверте из Парижа?
И вдруг заспешил, не дожидаясь ответа, вдруг его затошнило от хождения вокруг да около.
– До свидания, Михель.
– Будьте здоровы, Макс.
Эльвира снова опустила голову и пригнулась к березам.
Смайли думал о гордости кавалериста-Михеля, столь же уязвимой, как мужское достоинство любого героя. Ведь он гордился своей ролью доверенного лица генерала, гордился ролью его сатрапа. Как его оскорбляло, что он не был во все посвящен! Опять-таки гордость – как же она многолика! Но где ее предел? Возможно, она простирается настолько, что позволяет дать каждому хозяину свою долю? «Джентльмены, я хорошо служил вам обоим», – говорит идеальный двойной агент на закате своей жизни. «И говорит с гордостью», – подумал Смайли, который знавал не одного такого человека.
Он вспомнил про письмо из Парижа на семи страницах. Вспомнил про второе доказательство. И подумал: «Интересно, кому была отправлена фотокопия – может быть, Эстерхейзи? А где же оригинал? Так кто же ездил в Париж? – недоумевал он. – Если Виллем ездил в Гамбург, то кто же тот маленький Волшебник?» Он устал до смерти. Усталость навалилась на него как внезапно подцепленный вирус. Он почувствовал ее в коленях, в чреслах, во всем теле. Но продолжал идти, так как мозг отказывался отдыхать.
Глава 11
Глава 12
– Он только как-то упомянул, что у него нет паспорта. Он был ранен, скажу вам откровенно, Макс, – оскорблен тем, что Цирк настолько не доверял ему, что не дал паспорта. После того как он так служил вам, был вам так предан... он был смертельно оскорблен.
– Это делалось ради его же блага, Михель.
– Макс, я полностью это понимаю. Я моложе, я человек бывалый, более гибкий. А генерал порой действовал импульсивно, Макс. Приходилось принимать меры – даже тем, кто восхищался им, – чтобы сдержать его пыл. Вот так-то. Но сам он этого не понимал. Считал оскорблением.
Смайли услышал за своей спиной тяжелую поступь – это Эльвира, топотом выражая презрение, возвращалась в свой угол.
– Так кто же, он считал, должен ездить вместо него? – допытывался Смайли, снова не обращая на Эльвиру внимания.
– Виллем, – откликнулся Михель с явным неодобрением. – Владимир мне этого не говорил, но, по-моему, посылал Виллема. Такое у меня впечатление. И Виллем ездил. Генерал Владимир с такой гордостью говорил, что Виллем, хоть и молодой, а имеет представление о чести. Как и его отец. Владимир даже высказался в плане исторической перспективы. Он сказал, что надо вырастить такое поколение, которое отомстит за несправедливости, причиненные предыдущему. Он выглядел очень взволнованным.
– И куда же он послал Виллема? Влади не намекал?
– Мне нет. Он только как-то высказался: «У Виллема есть паспорт, он храбрый мальчик, хороший прибалт, человек надежный, он может поехать, но нужно его защитить». Я не влезаю в душу, Макс. Не любопытствую. За мной этого не водится. Вы это знаете.
– И все-таки, полагаю, у вас создалось какое-то впечатление, – настаивал Смайли. – Всегда ведь создается. Не так уж много мест, куда Виллем мог бы поехать, в конце-то концов. Тем более имея всего пятьдесят фунтов. Да и потом, Виллем ведь работает, не так ли? Не говоря уже о том, что у него есть жена. Не мог он просто так исчезнуть, когда заблагорассудится.
Михель сделал мину, какую часто делают военные. Вытянул вперед губы так, что усы чуть не встали торчком, и большим и указательным пальцами потянул себя за нос.
– Генерал попросил у меня также карты, – наконец произнес он. – Я колебался, говорить ли вам это. Вы его викарий, Макс, но к нашему делу не имеете никакого отношения. Однако я вам доверяю и потому скажу.
– Карты чего?
– Карты улиц. – Он махнул рукой в сторону полок, словно приказывая им приблизиться. – Планы городов. Данцига. Гамбурга. Любека. Хельсинки. Северного побережья. Я предложил ему: «Генерал, позвольте вам помочь». Я настаивал: «Пожалуйста. Я ведь ваш помощник по всем вопросам. У меня есть право, Владимир. Разрешите помочь вам». Он отказал. Не хотел, чтобы кто-то вмешивался.
«Московские правила», – снова подумал Смайли. Несколько карт, и только одна из них имеет отношение к делу. И снова, как он подметил, Владимир принял меры, чтобы его доверенный помощник по Парижу не понял, какова цель.
– И затем он ушел? – предположил Смайли.
– Правильно.
– В какое время?
– Было уже поздно.
– Как поздно – можете сказать?
– В два. В три. Может быть, даже в четыре часа. Я не уверен.
Тут Смайли заметил, как Михель мельком взглянул поверх его плеча и вдруг уставился в одну точку, и инстинкт, который где-то там вдали руководил действиями Смайли всю жизнь, насколько он себя помнил, побудил его спросить:
– Владимир приходил один?
– Конечно, Макс. Кого он мог с собой привести?
В разговор их вторгся звон фаянсовой посуды – это Эльвира на другом конце комнаты занялась своими домашними делами. Решившись в этот момент взглянуть на Михеля, Смайли увидел, что он смотрит ей вслед с выражением, которому какой-то миг он не мог подобрать названия – безнадежным и в то же время теплым, во взгляде одновременно сквозили и отвращение, и зависимость. И вдруг со щемящим душу чувством Смайли понял, что видит свое собственное лицо с такими же красными, как у Михеля, веками, какое часто выглядывало из хорошеньких зеркал в золоченых рамах, которые Энн развесила в их доме на Байуотер-стрит.
– Значит, он не разрешил ему помочь – чем же вы занялись? – обронил Смайли все так же намеренно небрежно. – Сели и стали читать... или играли в шахматы с Эльвирой?
Карие глаза Михеля на мгновение встретились с его взглядом, метнулись в сторону и снова вернулись к нему.
– Нет, Макс, – крайне любезно ответил он. – Я дал Владимиру карты. Он попросил оставить его одного. Я пожелал ему доброй ночи. И уже спал, когда он ушел.
«Но не Эльвира, – мелькнуло в голове Смайли. Эльвира осталась, чтобы выслушать инструкции своего сводного брата. – Он был деятелен во всех отношениях. Как патриот. Как мужчина. Как лидер», – перечислил про себя Смайли.
– А с тех пор у вас с ним был контакт? – все не отставал от него Смайли, и Михель сразу перешел ко вчерашнему дню. Никакого контакта до вчерашнего дня, сказал Михель.
– Вчера днем он позвонил мне по телефону. Клянусь, Макс, я много лет не слышал такой взволнованный голос. На меня пахнуло счастьем, даже скорее он находился в экстазе. «Михель! Михель!» Макс, человек был в полном восторге. Он обещал приехать вечером. Вчера вечером. Возможно, поздно, но приедет и привезет мне мои пятьдесят фунтов. «Генерал, – спросил я. – Что такое пятьдесят фунтов? Вы-то в безопасности? Скажите мне». – «Михель, я ловил рыбу, и я счастлив. Не ложитесь спать, – попросил он. – Я буду у вас в одиннадцать или чуть позже. Захвачу с собой деньги. А кроме того, мне необходимо обыграть вас в шахматы, чтобы успокоиться». Я не ложусь, готовлю чай, жду его. Жду. Макс, я солдат, за себя я не боюсь. Но за генерала, Макс, за старого человека, я боялся. Я звоню в Цирк – в качестве крайней меры. Трубку вешают. Почему? Почему вы так поступили, Макс, скажите, пожалуйста?
– Я не дежурил, – сказал Смайли, следя как можно внимательнее за Михелем. – Скажите мне, Михель... – начал он.
– Слушаю, Макс.
– Что, по-вашему, собирался делать Владимир после того, как позвонил вам и сообщил добрую весть, и до того, как прийти к вам с пятьюдесятью фунтами?
Михель ответил немедля.
– Естественно, я полагал, что он едет к вам, Макс, – сказал он. – Он вытащил большую рыбину. И теперь ему следует пойти к Максу, потребовать оплаты расходов, выложить свою великую новость. Естественно, – повторил он, глядя слишком напряженно в глаза Смайли.
«Естественно, – подумал Смайли, – и ты знал до минуты, когда он выйдет из квартиры, и знал до последнего метра путь, который ему предстояло пройти до хэмпстедской квартиры».
– Итак, он не появился, вы позвонили в Цирк, и мы ничем вам не помогли, – подвел итог Смайли. – Мне очень жаль. Что же вы сделали дальше?
– Позвонил Виллему. Во-первых, чтобы убедиться, что мальчик в порядке, а также чтобы разузнать у него, где наш лидер. Эта его жена-англичанка облаяла меня. Наконец я отправился к Владимиру на квартиру. Естественно, без особой охоты – это же вторжение, личная жизнь генерала принадлежит ему, – но я все же пошел. Позвонил в дверь. Он не ответил. Я вернулся домой. Сегодня утром в одиннадцать звонит Юрий. Я не читал ранний выпуск вечерних газет: я не слишком люблю английскую прессу. А Юрий прочел. Владимир, наш лидер, мертв, – закончил он.
Сбоку стояла Эльвира. В руках она держала поднос с двумя рюмками водки.
– Прошу, – предложил Михель.
Смайли взял рюмку, Михель взял другую.
– За жизнь! – чуть ли не выкрикнул Михель и выпил – в глазах его стояли слезы.
– За жизнь! – повторил за ним Смайли, а Эльвира молча стояла рядом и смотрела на них.
«Она ездила с ним, – подумал Смайли. – Она заставила Михеля подняться в квартиру старика, подтолкнула его к двери».
– Вы еще кому-нибудь об этом рассказывали, Михель? – поинтересовался Смайли, когда Эльвира снова ушла.
– Юрию я не доверяю. – Михель высморкался.
– А вы говорили Юрию про Виллема?
– Извините?
– Вы упоминали ему про Виллема? Невзначай не намекнули, что Виллем как-то связан с Владимиром?
Судя по всему, Михель такого греха не совершил.
– В данной ситуации не следует доверять никому, – заявил Смайли официальным тоном, готовясь уйти. – Даже полиции. Таков приказ. Полиции ни к чему знать, что Владимир проводил какую-то операцию перед смертью. Это важно для безопасности как вашей, так и нашей. Никакого поручения он вам не оставлял? К примеру, ничего для Макса?
«Передайте Максу, что речь идет о Песочнике», – вспомнил он.
Михель лишь с сожалением улыбнулся в ответ.
– Владимир последнее время не упоминал про Гектора, Михель?
– Он считал Гектора никудышным.
– Владимир так сказал?
– Извините, Макс. Я лично ничего не имею против Гектора. Гектор есть Гектор, он не джентльмен, но в нашем деле приходится прибегать к помощи разных образчиков человечества. Так говорил генерал, пожилой наш лидер. «Гектор, – говаривал Владимир, – никудышный он человек, Гектор. Наш доблестный почтальон Гектор вроде городских банков. Говорят же, когда идет дождь, банки отбирают у вас зонты. Такой же и наш почтальон Гектор». Извините. Это слова Владимира. Не Михеля. «Никудышный он человек, Гектор».
– Когда он это сказал?
– Он говорил это несколько раз.
– В последнее время?
– Да.
– Как давно?
– Может, месяца два назад. Может быть, меньше.
– После того, как он получил письмо из Парижа или до?
– После. Несомненно.
Михель проводил Смайли до двери – настоящий джентльмен, не в пример Тоби Эстерхейзи. Эльвира в этот момент сидела на своем месте у самовара, разглядывая фотографию березовой рощи, и курила. И, проходя мимо нее, Смайли услышал что-то вроде шипения – звук, изданный носом или ртом или обоими органами сразу в знак презрения.
– Что теперь станете делать? – спросил он Михеля, словно родственника покойного. Краешком глаза он заметил, как Эльвира подняла голову при его вопросе и растопырила пальцы на странице. В последнюю минуту ему пришла в голову еще одна мысль. – А вы не узнали почерка? – поинтересовался он.
– Какого почерка, Макс?
– На конверте из Парижа?
И вдруг заспешил, не дожидаясь ответа, вдруг его затошнило от хождения вокруг да около.
– До свидания, Михель.
– Будьте здоровы, Макс.
Эльвира снова опустила голову и пригнулась к березам.
* * *
«Я так никогда и не узнаю, – подумал Смайли, быстро спускаясь по деревянной лестнице. – Никто из нас не узнает. Кто он, Михель, – предатель, не желавший делить со стариком свою женщину и жаждавший получить корону, в которой ему так долго отказывали? Или же Михель – бескорыстный офицер и джентльмен, неизменно верный слуга? Или, может быть, как многие верные слуги, он был и тем, и другим?»Смайли думал о гордости кавалериста-Михеля, столь же уязвимой, как мужское достоинство любого героя. Ведь он гордился своей ролью доверенного лица генерала, гордился ролью его сатрапа. Как его оскорбляло, что он не был во все посвящен! Опять-таки гордость – как же она многолика! Но где ее предел? Возможно, она простирается настолько, что позволяет дать каждому хозяину свою долю? «Джентльмены, я хорошо служил вам обоим», – говорит идеальный двойной агент на закате своей жизни. «И говорит с гордостью», – подумал Смайли, который знавал не одного такого человека.
Он вспомнил про письмо из Парижа на семи страницах. Вспомнил про второе доказательство. И подумал: «Интересно, кому была отправлена фотокопия – может быть, Эстерхейзи? А где же оригинал? Так кто же ездил в Париж? – недоумевал он. – Если Виллем ездил в Гамбург, то кто же тот маленький Волшебник?» Он устал до смерти. Усталость навалилась на него как внезапно подцепленный вирус. Он почувствовал ее в коленях, в чреслах, во всем теле. Но продолжал идти, так как мозг отказывался отдыхать.
Глава 11
Идти – на это Остракова была способна, ей только и хотелось идти. Шагать и ждать появления Волшебника. Ничто у нее не сломано. И хотя ее кряжистое маленькое тело после ванны покрылось черными пятнами, как карта угольного бассейна Сибири, оно все еще исправно функционировало. И несмотря на то, что ее бедный крестец, доставлявший ей столько беспокойства на складе, выглядел так, точно все армии тайных агентов Советской России трудились над ней, пинком посылая с одного конца Парижа на другой, тем не менее ничто не было сломано. Ее просветили рентгеном всю по частям, прощупали как сомнительное мясо, проверяя, нет ли внутреннего кровоизлияния. А под конец мрачно объявили, что она чудом выжила.
Посему ее хотели задержать. Полечить от шока, дать успокоительное – пусть хотя бы полежит ночь! Полиция, которая нашла шесть свидетелей происшедшего, давших семь противоречивых версий (Машина была серая или синяя? Номер на ней был марсельский или иностранный?), – полиция сняла с нее длинное показание, полицейские грозились снова прийти для дальнейших расспросов.
Тем не менее Остракова выписалась.
Есть ли у нее хотя бы дети, которые станут за ней ухаживать? – обеспокоились при выписке. О, у нее их куча, сказала она. Дочки, готовые выполнить малейшую ее прихоть, сыновья, которые помогут спуститься и подняться по лестнице! Сколько угодно раз – столько, сколько она пожелает. Стремясь развлечь медсестер, она даже придумала им биографии, хотя голова гудела, как барабан. Она послала купить ей одежду. Ибо на ней болтались какие-то лохмотья – сам Господь покраснел бы от ее растерзанного вида, в каком она предстала перед врачами. Она дала фальшивый адрес вместе с фальшивым именем: она не хотела последующего наблюдения, визитеров. И исключительно благодаря силе воли в тот вечер, ровно в шесть, Остракова стала еще одним бывшим бледным пациентом, осторожно и мучительно сходившим по скату черной громады больницы в тот мир, который немного раньше сделал все, чтобы навсегда избавиться от нее. Она шла в своих сапогах, побитых, но чудом уцелевших, и гордилась ими – по крайней мере они не изменили ей.
Вернувшись в полумрак своей квартирки, она села в продавленное кресло мужа и, не снимая сапог, словно они являлись частью униформы, принялась крутить в руках старый армейский револьвер, пытаясь понять, как, черт побери, его заряжают, нацеливают и стреляют. «Я – армия из одного человека». Продержаться в живых – такова ее цель, и чем дольше ей удастся протянуть, тем значительнее будет ее победа. Продержаться в живых, пока не приедет генерал или не пришлет своего Волшебника.
Ускользнуть от них так, как удалось Остракову? Что ж, ей это тоже удалось. Издевнуться над ними, как Гликман, загнать их в угол, где у них не будет другого выбора, кроме как любоваться собственной мерзостью? В свое время, не без удовольствия думала она, ей и это немного удалось. Но выжить, чего не удалось ни одному из ее мужчин, уцепиться за жизнь, невзирая на все усилия этого бездушного мира грубых чинуш, быть для них каждый час каждого дня бельмом на глазу только потому, что ты жива, дышишь, ешь, двигаешься и соображаешь, – это, решила Остракова, занятие, достойное ее натуры, ее веры и двух любимых ею мужчин. Она тотчас взяла на себя эту миссию. И послала дуру-привратницу за продуктами: немощь имеет свои плюсы.
– У меня был небольшой удар, мадам Ла-Пьер. – Но по части ли сердца, желудка или русской тайной полиции она не стала уточнять. – Мне рекомендовали на несколько недель оставить работу и дать себе полный отдых. Я совсем без сил, мадам, бывают такие периоды, когда хочется побыть одной. Вот возьмите, мадам, – вы не такая, как другие, которые только и знают, как бы урвать, и не спускают с тебя глаз. – Мадам Ла-Пьер зажала банкнот в кулак, взглянула на краешек и сунула куда-то за лиф. – И послушайте, мадам, если кто-нибудь будет меня спрашивать, сделайте одолжение: скажите, что я уехала. Я не буду зажигать огонь в комнатах, что выходят на улицу. Мы – женщины чувствительные, нам нужно немножко покоя, вы согласны? Но, пожалуйста, мадам, запомните, кто будут эти посетители, и скажите мне – газовик, кто-нибудь из благотворительных обществ, – про всех мне говорите. Я люблю знать, что жизнь вокруг продолжается.
Привратница решила, что Остракова, без сомнения, сумасшедшая, но с деньгами-то все в порядке, а деньги привратница любила больше всего на свете, да к тому же она сама была сумасшедшая. За несколько часов Остракова стала еще хитрее, чем когда-то в Москве. К ней пришел муж привратницы – сущий разбойник, куда хуже старой козы, и, получив обещание, что ему дадут еще денег, приделал цепочку к ее входной двери. Завтра он сделает ей «глазок» – тоже за деньги. Привратница пообещала брать ее почту и доставлять ей в строго определенные часы – ровно в одиннадцать утром и в шесть вечером, дав два коротких звонка – тоже за деньги. Открыв маленькое вентиляционное отверстие в уборной и став на стул, Остракова могла при желании заглянуть во двор и увидеть, кто приходит и кто уходит. Она послала на склад записку, что приболела. Она не могла передвинуть двуспальную кровать, но с помощью подушек и пухового одеяла устроила из нее подобие дивана с таким расчетом, чтобы он, как торпеда, был нацелен сквозь открытую дверь гостиной – на входную дверь; ей оставалось только лечь на кровать в сапогах, наставленных на того, кто к ней ворвется, и стрелять поверх них, и если она не прострелит себе ногу, то в первый же момент застигнет пришельца врасплох. Остракова все это продумала. В голове у нее стучало и раздавался настоящий кошачий концерт, в глазах темнело, когда она слишком быстро поворачивала голову; у нее была высокая температура, и она порой почти теряла сознание. Но она все продумала, приняла необходимые меры, и теперь, пока не появится генерал или Волшебник, она снова станет жить как в Москве.
– Ты предоставлена сама себе, старая дура, – произнесла она вслух. – Тебе не на кого надеяться, кроме себя самой, так что держись.
Поставив на пол рядом с кроватью фотографию Гликмана и фотографию Остракова, положив иконку Божьей Матери под одеяло, Остракова приступила к своему первому ночному бдению – она неустанно молилась целому сонму святых, и не в последнюю очередь святому Иосифу, чтобы ей прислали Волшебника, ее избавителя.
«И ни единого послания не отстучали мне по трубам, – думала она. – Даже охранник не ругнулся и не разбудил».
Посему ее хотели задержать. Полечить от шока, дать успокоительное – пусть хотя бы полежит ночь! Полиция, которая нашла шесть свидетелей происшедшего, давших семь противоречивых версий (Машина была серая или синяя? Номер на ней был марсельский или иностранный?), – полиция сняла с нее длинное показание, полицейские грозились снова прийти для дальнейших расспросов.
Тем не менее Остракова выписалась.
Есть ли у нее хотя бы дети, которые станут за ней ухаживать? – обеспокоились при выписке. О, у нее их куча, сказала она. Дочки, готовые выполнить малейшую ее прихоть, сыновья, которые помогут спуститься и подняться по лестнице! Сколько угодно раз – столько, сколько она пожелает. Стремясь развлечь медсестер, она даже придумала им биографии, хотя голова гудела, как барабан. Она послала купить ей одежду. Ибо на ней болтались какие-то лохмотья – сам Господь покраснел бы от ее растерзанного вида, в каком она предстала перед врачами. Она дала фальшивый адрес вместе с фальшивым именем: она не хотела последующего наблюдения, визитеров. И исключительно благодаря силе воли в тот вечер, ровно в шесть, Остракова стала еще одним бывшим бледным пациентом, осторожно и мучительно сходившим по скату черной громады больницы в тот мир, который немного раньше сделал все, чтобы навсегда избавиться от нее. Она шла в своих сапогах, побитых, но чудом уцелевших, и гордилась ими – по крайней мере они не изменили ей.
Вернувшись в полумрак своей квартирки, она села в продавленное кресло мужа и, не снимая сапог, словно они являлись частью униформы, принялась крутить в руках старый армейский револьвер, пытаясь понять, как, черт побери, его заряжают, нацеливают и стреляют. «Я – армия из одного человека». Продержаться в живых – такова ее цель, и чем дольше ей удастся протянуть, тем значительнее будет ее победа. Продержаться в живых, пока не приедет генерал или не пришлет своего Волшебника.
Ускользнуть от них так, как удалось Остракову? Что ж, ей это тоже удалось. Издевнуться над ними, как Гликман, загнать их в угол, где у них не будет другого выбора, кроме как любоваться собственной мерзостью? В свое время, не без удовольствия думала она, ей и это немного удалось. Но выжить, чего не удалось ни одному из ее мужчин, уцепиться за жизнь, невзирая на все усилия этого бездушного мира грубых чинуш, быть для них каждый час каждого дня бельмом на глазу только потому, что ты жива, дышишь, ешь, двигаешься и соображаешь, – это, решила Остракова, занятие, достойное ее натуры, ее веры и двух любимых ею мужчин. Она тотчас взяла на себя эту миссию. И послала дуру-привратницу за продуктами: немощь имеет свои плюсы.
– У меня был небольшой удар, мадам Ла-Пьер. – Но по части ли сердца, желудка или русской тайной полиции она не стала уточнять. – Мне рекомендовали на несколько недель оставить работу и дать себе полный отдых. Я совсем без сил, мадам, бывают такие периоды, когда хочется побыть одной. Вот возьмите, мадам, – вы не такая, как другие, которые только и знают, как бы урвать, и не спускают с тебя глаз. – Мадам Ла-Пьер зажала банкнот в кулак, взглянула на краешек и сунула куда-то за лиф. – И послушайте, мадам, если кто-нибудь будет меня спрашивать, сделайте одолжение: скажите, что я уехала. Я не буду зажигать огонь в комнатах, что выходят на улицу. Мы – женщины чувствительные, нам нужно немножко покоя, вы согласны? Но, пожалуйста, мадам, запомните, кто будут эти посетители, и скажите мне – газовик, кто-нибудь из благотворительных обществ, – про всех мне говорите. Я люблю знать, что жизнь вокруг продолжается.
Привратница решила, что Остракова, без сомнения, сумасшедшая, но с деньгами-то все в порядке, а деньги привратница любила больше всего на свете, да к тому же она сама была сумасшедшая. За несколько часов Остракова стала еще хитрее, чем когда-то в Москве. К ней пришел муж привратницы – сущий разбойник, куда хуже старой козы, и, получив обещание, что ему дадут еще денег, приделал цепочку к ее входной двери. Завтра он сделает ей «глазок» – тоже за деньги. Привратница пообещала брать ее почту и доставлять ей в строго определенные часы – ровно в одиннадцать утром и в шесть вечером, дав два коротких звонка – тоже за деньги. Открыв маленькое вентиляционное отверстие в уборной и став на стул, Остракова могла при желании заглянуть во двор и увидеть, кто приходит и кто уходит. Она послала на склад записку, что приболела. Она не могла передвинуть двуспальную кровать, но с помощью подушек и пухового одеяла устроила из нее подобие дивана с таким расчетом, чтобы он, как торпеда, был нацелен сквозь открытую дверь гостиной – на входную дверь; ей оставалось только лечь на кровать в сапогах, наставленных на того, кто к ней ворвется, и стрелять поверх них, и если она не прострелит себе ногу, то в первый же момент застигнет пришельца врасплох. Остракова все это продумала. В голове у нее стучало и раздавался настоящий кошачий концерт, в глазах темнело, когда она слишком быстро поворачивала голову; у нее была высокая температура, и она порой почти теряла сознание. Но она все продумала, приняла необходимые меры, и теперь, пока не появится генерал или Волшебник, она снова станет жить как в Москве.
– Ты предоставлена сама себе, старая дура, – произнесла она вслух. – Тебе не на кого надеяться, кроме себя самой, так что держись.
Поставив на пол рядом с кроватью фотографию Гликмана и фотографию Остракова, положив иконку Божьей Матери под одеяло, Остракова приступила к своему первому ночному бдению – она неустанно молилась целому сонму святых, и не в последнюю очередь святому Иосифу, чтобы ей прислали Волшебника, ее избавителя.
«И ни единого послания не отстучали мне по трубам, – думала она. – Даже охранник не ругнулся и не разбудил».
Глава 12
Тянулся все тот же день, и не было ему конца. Расставшись с Михелем, Джордж Смайли какое-то время позволил ногам нести себя неведомо куда – слишком он устал, слишком был взбаламучен, чтобы садиться за руль, однако достаточно соображал, чтобы следить за спиной и делать внезапные повороты, сбивающие со следа возможный «хвост». Растрепанный, с опухшими глазами, он ждал, чтобы мозг пришел в норму, чтобы раскрутилась пружина, державшая его в напряжении в течение этого двадцатичетырехчасового марафона. Он попал на набережную, затем в пивную возле Нортумберленд-авеню – кажется, она называется «Шерлок Холмс», – где он угостил себя большой порцией виски и в смятении подумал, не позвонить ли Стелле: все ли у нее в порядке? Впрочем, это бессмысленно – не может же он звонить каждый вечер и спрашивать, живы ли они с Виллемом, – и он пошел дальше, пока не обнаружил, что находится в Сохо, где в субботний вечер всегда мерзопакостнее обычного. «Обратись к Лейкону, – подумал он. – Попроси охрану для семьи». Но ему достаточно лишь представить себе, какая его ждет сцена, чтобы понять, что это мертворожденная идея. Если Цирк не считал нужным заботиться о Владимире, тем более он не станет заботиться о Виллеме. Да и как ты пристроишь нянек к водителю грузовиков на дальние расстояния? Успокаивало Смайли лишь то, что убийцы Владимира, по-видимому, нашли то, что искали, что ничего другого им не нужно. Да, но эта женщина в Париже – как насчет нее? Как насчет автора двух писем?
«Поезжай домой», – приказал он себе. Дважды он из телефонных будок делал ложные звонки, проверяя, нет ли за ним «хвоста». Затем зашел в тупик и тут же повернул назад, прислушиваясь, не замолкнут ли внезапно шаги, всматриваясь, не отведет ли кто глаз. Он подумывал, не снять ли номер в гостинице. Иной раз он так делал, чтобы спокойно провести ночь. Иной раз его дом становился слишком опасным для него местом. Мелькнула мысль о негативе: пора вскрыть коробку. Обнаружив, что ноги инстинктивно ведут его в Кэмбридж-сёркус, он поспешно повернул на восток и закончил свои скитания в машине. Уверившись, что за ним не следят, он поехал на Бейсуотер-роуд, находящуюся в стороне от тех мест, где он бродил, тем не менее он по-прежнему бросал напряженные взгляды в зеркальце заднего вида. У пакистанца-жестянщика, торговавшего всем на свете, он купил две пластмассовые миски для мытья и лист стекла размером три с половиной дюйма на пять, а в аптеке, находившейся в двух-трех домах оттуда и торговавшей за наличные, – десять листов просмоленной бумаги такого же размера и детский карманный фонарик с космонавтом на ручке и красным фильтром, который прикрывал линзу, как только нажимали на никелированную кнопку. С Бейсуотер-роуд, отнюдь не прямым путем, он подъехал к «Савою» и вошел в отель со стороны набережной. По-прежнему никто за ним не следовал. В мужском гардеробе дежурил все тот же человек, и он даже припомнил шутку, которую тогда отпустил.
– Я все жду, когда она взорвется, – он улыбнулся, возвращая Смайли коробку. – Мне показалось, я раз или два слышал, как там тикало, но только и всего.
Кусочки спичек, которые Смайли положил у своей входной двери, прежде чем ехать в Чарлтон, лежали на месте. В окнах соседа виднелись горящие свечи, которые обычно зажигают по субботам, и головы беседующих людей, а в его окнах занавеси были как прежде задернуты так, как он их отставил, и в прихожей хорошенькие маленькие часы бабушки Энн встретили его тиканьем в кромешной тьме.
Несмотря на смертельную усталость, он тем не менее методично проделал все необходимое.
Прежде всего положил три закрутки в камин в гостиной, поднес к ним огонь, набросал на них недымящего угля и натянул перед камином веревку, которой Энн пользовалась для сушки белья. В качестве рабочей робы он надел старый кухонный передник и для верности крепко обвязал тесемкой свое округлое брюшко. Из-под лестницы достал кипу зеленого светомаскировочного материала и пару защепок и отнес все это в подвал. Завесив окошко, снова поднялся наверх, развернул бумагу, в которой лежала коробка, открыл ее и... нет, это была не бомба, там лежали письмо и смятая пачка сигарет, куда Владимир вложил пленку. Смайли извлек ее оттуда, вернулся в подвал, включил красный свет в карманном фонарике и принялся за работу, хотя Господу Богу известно, что он не обладал никаким чутьем в фотографии и теоретически вполне мог попросить Лодера Стрикленда выполнить эту работу фотоотделом Цирка. Или отнести негатив одному из полудюжины «профессионалов», как их принято называть, – людей, сотрудничающих с Цирком в определенных областях, которые обязаны при необходимости бросить все и, не задавая вопросов, поставить свои знания на службу делу. Собственно, один такой профессионал – добрая душа жил в двух шагах от Слоун-сквер и специализировался на свадебных фотографиях. Хватило бы и десяти минут, чтобы найти и нажать на звонок в его двери, – и Смайли через полчаса уже получил бы отпечатанные снимки. Но... Он предпочел претерпеть неудобства и иметь несовершенные отпечатки, но проявить пленку у себя дома, а наверху тем временем разрывался телефон, на который он не обращал внимания.
Смайли предпочел помучиться, совершая ошибку одну за другой, сначала передержав, потом недодержав негатив под основным светом в помещении. Использовав в качестве мерила времени кухонный таймер, который тикал и грохотал словно оркестр в балете «Коппелия», Смайли предпочел бурчать и ругаться от раздражения и потеть в темноте, изведя, по крайней мере, шесть листов фотобумаги, прежде чем в миске с проявителем появилось хотя бы наполовину удовлетворительное изображение, которое он на три минуты положил в закрепитель. И промыл. И промокнул чистой чайной салфеткой, очевидно, окончательно испортив ее, – точно он не знал. И отнес снимок наверх и подвесил его на натянутую веревку. И для тех, кто верит в дурные предзнаменования, следует для истории пометить, что огонь, разожженный с помощью закруток, все же почти погас, так как уголь изрядно отсырел, и что Джорджу Смайли пришлось стать на четвереньки и раздувать его, дабы он не погас совсем. Тут ему могло бы прийти в голову – хотя не пришло, так как, сгорая от любопытства, он оказался уже не способен к самоанализу, – что его действия находятся в прямом противоречии с категорическим требованием Лейкона не раздувать пламя, а прибивать его.
Надежно подвесив снимок над ковром, Смайли обратился затем к хорошенькому письменному столику маркетри, в котором Энн с поразительной неприкрытостью держала «свои вещи». Как, например, листок бумаги для письма, на котором она написала единственное слово «Любимый» и больше ничего – возможно, не будучи уверена, которому любимому это адресовать. Как, например, фирменные спички из ресторанов, в которых Смайли никогда не бывал, и письма, написанные почерком, который был ему неизвестен. Из этого мучительного для него ералаша он извлек большую викторианскую лупу с перламутровой ручкой, которой Энн пользовалась, выискивая слова для никогда до конца не разгадываемых кроссвордов. Вооружившись лупой – последовательность его действий из-за усталости была лишена логики, – он поставил пластинку с произведениями Малера, подаренную Энн, и уселся в кожаное кресло с подставкой для книги из красного дерева, которая поворачивалась на шарнирах и могла быть установлена, как поднос в кровати, поперек живота сидящего. Снова почувствовав смертельную усталость, Смайли неразумно позволил глазам своим закрыться – отчасти под звуки музыки, отчасти под стук капель, стекавших с фотографии, отчасти под недовольное потрескивание огня. Полчаса спустя он, вздрогнув, проснулся и обнаружил, что снимок высох, а пластинка Малера беззвучно вращается на проигрывателе.
«Поезжай домой», – приказал он себе. Дважды он из телефонных будок делал ложные звонки, проверяя, нет ли за ним «хвоста». Затем зашел в тупик и тут же повернул назад, прислушиваясь, не замолкнут ли внезапно шаги, всматриваясь, не отведет ли кто глаз. Он подумывал, не снять ли номер в гостинице. Иной раз он так делал, чтобы спокойно провести ночь. Иной раз его дом становился слишком опасным для него местом. Мелькнула мысль о негативе: пора вскрыть коробку. Обнаружив, что ноги инстинктивно ведут его в Кэмбридж-сёркус, он поспешно повернул на восток и закончил свои скитания в машине. Уверившись, что за ним не следят, он поехал на Бейсуотер-роуд, находящуюся в стороне от тех мест, где он бродил, тем не менее он по-прежнему бросал напряженные взгляды в зеркальце заднего вида. У пакистанца-жестянщика, торговавшего всем на свете, он купил две пластмассовые миски для мытья и лист стекла размером три с половиной дюйма на пять, а в аптеке, находившейся в двух-трех домах оттуда и торговавшей за наличные, – десять листов просмоленной бумаги такого же размера и детский карманный фонарик с космонавтом на ручке и красным фильтром, который прикрывал линзу, как только нажимали на никелированную кнопку. С Бейсуотер-роуд, отнюдь не прямым путем, он подъехал к «Савою» и вошел в отель со стороны набережной. По-прежнему никто за ним не следовал. В мужском гардеробе дежурил все тот же человек, и он даже припомнил шутку, которую тогда отпустил.
– Я все жду, когда она взорвется, – он улыбнулся, возвращая Смайли коробку. – Мне показалось, я раз или два слышал, как там тикало, но только и всего.
Кусочки спичек, которые Смайли положил у своей входной двери, прежде чем ехать в Чарлтон, лежали на месте. В окнах соседа виднелись горящие свечи, которые обычно зажигают по субботам, и головы беседующих людей, а в его окнах занавеси были как прежде задернуты так, как он их отставил, и в прихожей хорошенькие маленькие часы бабушки Энн встретили его тиканьем в кромешной тьме.
Несмотря на смертельную усталость, он тем не менее методично проделал все необходимое.
Прежде всего положил три закрутки в камин в гостиной, поднес к ним огонь, набросал на них недымящего угля и натянул перед камином веревку, которой Энн пользовалась для сушки белья. В качестве рабочей робы он надел старый кухонный передник и для верности крепко обвязал тесемкой свое округлое брюшко. Из-под лестницы достал кипу зеленого светомаскировочного материала и пару защепок и отнес все это в подвал. Завесив окошко, снова поднялся наверх, развернул бумагу, в которой лежала коробка, открыл ее и... нет, это была не бомба, там лежали письмо и смятая пачка сигарет, куда Владимир вложил пленку. Смайли извлек ее оттуда, вернулся в подвал, включил красный свет в карманном фонарике и принялся за работу, хотя Господу Богу известно, что он не обладал никаким чутьем в фотографии и теоретически вполне мог попросить Лодера Стрикленда выполнить эту работу фотоотделом Цирка. Или отнести негатив одному из полудюжины «профессионалов», как их принято называть, – людей, сотрудничающих с Цирком в определенных областях, которые обязаны при необходимости бросить все и, не задавая вопросов, поставить свои знания на службу делу. Собственно, один такой профессионал – добрая душа жил в двух шагах от Слоун-сквер и специализировался на свадебных фотографиях. Хватило бы и десяти минут, чтобы найти и нажать на звонок в его двери, – и Смайли через полчаса уже получил бы отпечатанные снимки. Но... Он предпочел претерпеть неудобства и иметь несовершенные отпечатки, но проявить пленку у себя дома, а наверху тем временем разрывался телефон, на который он не обращал внимания.
Смайли предпочел помучиться, совершая ошибку одну за другой, сначала передержав, потом недодержав негатив под основным светом в помещении. Использовав в качестве мерила времени кухонный таймер, который тикал и грохотал словно оркестр в балете «Коппелия», Смайли предпочел бурчать и ругаться от раздражения и потеть в темноте, изведя, по крайней мере, шесть листов фотобумаги, прежде чем в миске с проявителем появилось хотя бы наполовину удовлетворительное изображение, которое он на три минуты положил в закрепитель. И промыл. И промокнул чистой чайной салфеткой, очевидно, окончательно испортив ее, – точно он не знал. И отнес снимок наверх и подвесил его на натянутую веревку. И для тех, кто верит в дурные предзнаменования, следует для истории пометить, что огонь, разожженный с помощью закруток, все же почти погас, так как уголь изрядно отсырел, и что Джорджу Смайли пришлось стать на четвереньки и раздувать его, дабы он не погас совсем. Тут ему могло бы прийти в голову – хотя не пришло, так как, сгорая от любопытства, он оказался уже не способен к самоанализу, – что его действия находятся в прямом противоречии с категорическим требованием Лейкона не раздувать пламя, а прибивать его.
Надежно подвесив снимок над ковром, Смайли обратился затем к хорошенькому письменному столику маркетри, в котором Энн с поразительной неприкрытостью держала «свои вещи». Как, например, листок бумаги для письма, на котором она написала единственное слово «Любимый» и больше ничего – возможно, не будучи уверена, которому любимому это адресовать. Как, например, фирменные спички из ресторанов, в которых Смайли никогда не бывал, и письма, написанные почерком, который был ему неизвестен. Из этого мучительного для него ералаша он извлек большую викторианскую лупу с перламутровой ручкой, которой Энн пользовалась, выискивая слова для никогда до конца не разгадываемых кроссвордов. Вооружившись лупой – последовательность его действий из-за усталости была лишена логики, – он поставил пластинку с произведениями Малера, подаренную Энн, и уселся в кожаное кресло с подставкой для книги из красного дерева, которая поворачивалась на шарнирах и могла быть установлена, как поднос в кровати, поперек живота сидящего. Снова почувствовав смертельную усталость, Смайли неразумно позволил глазам своим закрыться – отчасти под звуки музыки, отчасти под стук капель, стекавших с фотографии, отчасти под недовольное потрескивание огня. Полчаса спустя он, вздрогнув, проснулся и обнаружил, что снимок высох, а пластинка Малера беззвучно вращается на проигрывателе.