А Хансен, так боявшийся заключения? Как он реагировал на цепи?
   – Я нес их ради Марии, – быстро ответил он на французском, к которому я начинал относиться с уважением.
   Пленники, не считавшиеся особо важными, находились за частоколом на кромке поляны, откуда время от времени их по одному вели или тащили в штабное помещение, не видное из-за холма. Допрос длился недолго. После нескольких часов крика раздавался пистолетный выстрел, и в джунглях вновь воцарялась настороженная тишина. С допроса не возвращался никто. Детям, включая Марию, разрешалось бродить вокруг с условием, чтобы они не приближались к пленным и не взбирались на холм, скрывавший штаб. Во время перехода некоторые из самых храбрых уже познакомились с молодыми партизанами и обхаживали их, надеясь получить какое-нибудь поручение или прикоснуться к их оружию.
   Мария же сторонилась всех. Она сидела в пыли позади частокола и с утра до ночи не сводила глаз с отца. Даже когда ее мать потащили на допрос и до Хансена донеслись из-за холма ее крики, перешедшие затем в вопль о пощаде и закончившиеся, как обычно, пистолетным выстрелом, Мария ни на мгновение не отвела глаз от лица Хансена.
   – Она знала? – спросил я по-французски.
   – Знали все, – ответил он.
   – Она любила свою мать?
   То ли мне показалось, то ли Хансен действительно закрыл глаза в темноте?
   – Я был отцом Марии, – ответил он, – я не был отцом их отношений.
   Откуда было мне знать, что мать и дочь ненавидели друг друга? Не потому ли, что я почувствовал, что любовь Хансена к Марии была ревнивой и требовательной – абсолютной, как и всякая его любовь, исключающей соперников?
   – Мне не разрешили разговаривать с ней, так же как и ей со мной, – продолжал он. – Пленные ни с кем не общались под угрозой смерти.
   Даже стона было достаточно, в чем убедился один из несчастных братьев Лю, когда охранники прикладами ружей заставили замолчать его навечно и на следующее утро заменили его кем-то из-за частокола. Но Марии и ее отцу слов не требовалось. Стоицизм, который Хансен видел на лице дочери, укреплял в нем спокойную решимость, хоть он и лежал беспомощный, опутанный цепями. Пока Мария поддерживает его, он может выдержать что угодно. Они были друг для друга спасением. Ее любовь к нему была такой же яростной и целеустремленной, как и его к ней. Он в этом не сомневался. При всем его отвращении к положению пленника он благодарил бога, что пошел за ней.
   Прошел день, потом еще один, а Хансен оставался прикованным к столбу, сгорая на солнце, трясясь от ночного холода, среди собственных испражнений, но взор и мысли его были все время устремлены к Марии.
   Тем временем у него в голове вызревала тактика действий.
   С самого начала ему было ясно, что он – знаменитость. Если бы они планировали захватить какого-нибудь европейца, то напали бы до того, как Хансен покинул дом, а затем обыскали бы и дом. Он оказался неожиданным сокровищем, и они ждали указаний, как с ним поступить. С остальными из закованных в цепи уже расправились. Исключение составили один из братьев Лю да женщина-прорицательница, которые после нескольких дней допроса появились в лагере в иной роли, оскорбляя своих бывших товарищей и заискивая перед солдатами.
   Был создан класс переподготовки, и каждый вечер дети и некоторые из оставшихся в живых взрослых усаживались кружком в тени, чтобы слушать разглагольствования молодого комиссара с красной повязкой на голове. То сгорая на солнце, то замерзая, Хансен слушал пронзительный квакающий голос комиссара, пока тот час за часом изрыгал проклятия в адрес империалистов. Вначале он возненавидел эти занятия, потому что у него отнимали Марию. Но когда он с усилием поднял голову, то увидел ее хрупкую фигурку прямо на противоположной стороне кружка, откуда она продолжала смотреть на него. Я буду тебе и матерью, и отцом, и другом, говорил он ей. Я буду твоей жизнью, даже если мне придется отдать свою.
   В прежние времена он упрекал себя за ее поразительную красоту, считая это наказанием за свои случайные порывы страсти. В свои двенадцать лет Мария была, несомненно, самой красивой в лагере, и, хотя секс был запрещен кадровым работникам на том основании, что он представлял буржуазную угрозу их революционной воле, Хансен не мог не заметить, какое впечатление ее хрупкая, едва прикрытая фигурка производит на молодых солдат, провожающих ее взглядом; как их тусклые глаза упиваются видом ее маленьких грудей и покачивающихся бедер, прикрытых рваным полотняным платьицем; их мрачные глаза темнели, когда они кричали на нее. Хуже было то, что он знал: она чувствует их желание, и просыпающаяся в ней женственность отвечает на него.
   Однажды утром порядок содержания Хансена в плену неожиданно изменился к лучшему, и его опасения усилились, потому что его благодетелем оказался комиссар в красной повязке. Он подошел в сопровождении двух солдат и приказал Хансену встать. Встать ему не удалось; солдаты подняли его на ноги и, держа под руки, подвели к берегу реки, где в месте впадения образовался естественный бассейн.
   – Умойся, – приказал комиссар.
   Сколько дней – с тех пор, как его связали, – Хансен понапрасну требовал, чтобы ему дали возможность привести себя в порядок. В первый вечер он заорал на них: “Отведите меня к реке!” Его избили. На следующее утро, рискуя быть избитым снова, он стал рваться в своих цепях и кричать, чтобы пришел кто-нибудь из начальства: он хотел добиться права оставаться личностью, которую бы те, кто его захватил, могли уважать, а следовательно, сохранить.
   Под взглядами солдат Хансен собрал все свои силы, чтобы помыться и – хоть это было подобно распятию на кресте – обтереться жидкой речной грязью, прежде чем вернуться к столбу. Каждый раз он проходил в нескольких футах от своей любимой Марии, находившейся на своем обычном месте за кольцом шестов. Хотя его сердце замирало от ее близости и от храбрости в ее глазах, он не мог подавить в себе подозрение, что именно его ребенок купил ему то редкое благо, которым он теперь наслаждался. И когда комиссар сквозь зубы поздоровался с ней, а она в ответ подняла голову и слегка улыбнулась, к боли Хансена добавились еще и муки ревности.
   После купания ему принесли рис – порция была больше, чем когда-либо с момента пленения. И вместо того, чтобы заставлять его есть прямо из миски, как собаку, ему развязали руки, и он смог брать рис пальцами; это позволило ему припрятать немного риса в ладони, а затем украдкой уронить его под рубаху, прежде чем ему снова заковали руки.
   Весь день его не покидала мысль об этой лепешке риса под рубахой, и он старался неловким движением не смять ее. Я верну ее привязанность, думал он. Она будет восхищаться мной, а не комиссаром. С наступлением вечера его опять повели к реке, и он совершил чудо, которое замышлял. Шатаясь из стороны в сторону больше, чем нужно, он незаметно для охраны ухитрился уронить лепешку риса у ног Марии. Проходя мимо нее на обратном пути, он едва смог скрыть свое торжество, когда обнаружил, что лепешка исчезла.
   И все же ее лицо оставалось непроницаемым. Только взгляд, прямой и порой безжизненный в своей преданности, говорил, что она отвечает ему безраздельной любовью. “Я заблуждался, – решил он, когда его снова заковали в цепи. – Она постигает тюремные уловки. Она чиста и выживет”. Вечером он, набравшись терпения, прислушивался к политическому уроку комиссара. “Сделай его послушным, – внушал он, постоянно ведя с ней свой телепатический диалог, – усыпи его, околдуй, вотрись в доверие, не давая ничего взамен”. И Мария, должно быть, услышала его, потому что по окончании занятий комиссар подозвал ее к себе и сделал ей внушение, в то время как она, покорно слушая его, молчала. Он увидел, как она пошла за ним с опущенной головой.
   На следующий день и в течение всей недели Хансен повторял свой трюк с рисом в полной уверенности, что никто, кроме Марии, его не заметил. Лепешка риса, перекатывающаяся по его животу при малейшем движении, стала для него великим утешением. “Я кормлю ее собственной грудью, я ее хранитель, ревнитель ее чистоты, я ее священник, дающий ей святое причастие”.
   Рис поглощал все его внимание. Он был занят тем, что придумывал все новые способы передачи его Марии: например, проходя мимо нее, он оставлял лепешку позади себя, спустив по ноге сквозь рваную штанину.
   – Я зарвался, – сказал он тихо тоном кающегося грешника.
   И по этой причине бог отнял у него Марию. Однажды утром, когда с него сняли цепи и повели его к воде, Марии не оказалось на месте, чтобы принять его причастие. Во время вечерних занятий он обнаружил, что ее повысили – она находилась теперь рядом с комиссаром; ему показалось, что ее голос звучал громче и увереннее других, когда они хором нараспев произносили ответ. С наступлением ночи он различил ее силуэт на фоне солдатских костров – она была среди них, как своя, и как равная разделяла с ними трапезу. На следующий день он ее не увидел вообще, так же как и день спустя.
   – Я стал мечтать о смерти, – сказал он.
   Но вечером, когда он, лежа навзничь и без движения, ждал в отчаянии, пока ему наденут цепи, он увидел, что к нему направляется молодой комиссар, а рядом в черном платье семенит Мария.
   – Этот человек – твой отец? – спросил комиссар, когда они подошли к Хансену.
   Мария не отвела глаз, но, казалось, искала в памяти ответ.
   – Мой отец – Ангка, – наконец сказала она. – Ангка – отец всех угнетенных.
   – Ангка означает партия, – пояснил Хансен, не ожидая вопроса. – Ангка – это организация, которой поклоняются красные кхмеры. По понятиям красных кхмеров, Ангка – это бог.
   – Так, а кто твоя мать? – спросил комиссар Марию.
   – Моя мать – Ангка. У меня нет другой матери – только Ангка.
   – Кто этот человек?
   – Он американский агент, – ответила Мария. – Он бросает бомбы на наши деревни. Он убивает наших рабочих.
   – Почему он прикидывается твоим отцом?
   – Он хочет обмануть нас, чтобы стать нашим товарищем.
   – Проверь цепи шпиона. Да смотри, чтоб плотно сидели, приказал комиссар.
   Мария наклонилась к ногам Хансена, будто преклонила колена в молитве, как он когда-то учил ее. На мгновение, наподобие исцеляющего прикосновения Христа, ее рука прикоснулась к его воспаленным щиколоткам.
   – Проверь, проходит ли палец между кольцом и щиколоткой, – велел комиссар.
   В панике Хансен повел себя, как вел всегда, когда на него надевали кандалы. Он напряг мышцы ноги, надеясь, что, когда расслабится, ему будет легче. Он почувствовал, как она пальцем проверяла кольцо.
   – Я могу просунуть мизинец, – ответила она, показывая свой мизинчик и заслоняя телом ноги Хансена.
   – Он проходит с трудом или легко?
   – Я с трудом просунула его, – солгала она.
   Наблюдая, как они удалялись, Хансен пришел в волнение. Вместе с черным платьем Мария приобрела нечто новое: крадущуюся походку партизана джунглей. Но теперь, впервые со времени своего пленения, Хансен спал крепко, несмотря на кандалы. Она с ними, чтобы их обмануть, уверял он себя. Господь хранит нас. Мы скоро спасемся.
   Официальный следователь прибыл на лодке – этакий гладкощекий студент, серьезный и хмурый на вид. Хансен про себя так и прозвал его: студент. Группа встречавших во главе с комиссаром проводила его с берега реки до штаба за холмом. Хансен понял, что это – следователь, потому что он был единственным из всех, кто не повернул головы, чтобы взглянуть на последнего из оставшихся пленных, изнывающего от жары.
   Но он посмотрел на Марию. Он остановился перед ней, вынудив остальных тоже остановиться. Он стоял перед ней, его лицо находилось близко от нее, и он задавал ей какие-то вопросы, которых Хансен не слышал. Он оставался в этой позе, выслушивая ее заученные ответы. “Моя дочь – лагерная шлюха”, – думал Хансен в отчаянии. Но так ли это? Насколько ему было известно, красные кхмеры не только не поощряли, но и осуждали проституцию в своих рядах. То есть все говорило против этого. Ангка не терпит сексуальности, как однажды сказал ему француз-антрополог.
   “Значит, они привлекли ее строгостью своих нравов, – решил он. – Они привязали ее к себе страстью худшей, чем разврат”. Он лежал лицом вниз, моля господа позволить ему взять на себя ее невинные прегрешения.
 
* * *
 
   У меня нет четкой картины допроса Хансена, поскольку ее не было и у него самого. Помню, как со мной обращался полковник Ежи: то были детские игрушки по сравнению с этим. Но в воспоминаниях Хансена чёткость тоже отсутствовала. Не вызывает сомнения, что его подвергли пыткам. Для этого соорудили деревянную решетку. И все же они старались сохранить ему жизнь, так как в перерывах между допросами давали ему есть и даже, насколько он помнит, разрешали ходить к реке, хотя, быть может, его отводили туда всего однажды, но он несколько раз тогда терял сознание.
   Кроме того, его также заставляли писать, ибо в голове студента-буквоеда допрос только тогда был допросом, когда он фиксировался на бумаге. Писать становилось все труднее, а затем это вообще превратилось в пытку, хотя для этой цели его и отвязывали от решетки.
   Студент – как следователь – похоже, разрабатывал две версии. Когда ему давали отпор по одной, он переключался на другую.
   “Ты – американский шпион, – утверждал он, – и агент контрреволюционной марионетки Лон Нола, а также враг революции”. Хансен не соглашался.
   “Но ты также и католик, маскирующийся под буддиста, и как таковой отравляешь умы, пропагандируешь антипартийные предрассудки, саботируешь просвещение масс”, – кричал ему студент.
   Вообще студент, кажется, больше любил делать заявления, чем задавать вопросы: “А теперь, пожалуйста, назови все даты и места ваших тайных встреч с контрреволюционной марионеткой и американским шпионом Лон Нолом и назови всех присутствовавших при этом американцев”.
   Хансен утверждал, что таких встреч не было. Но это не удовлетворяло студента. В отчаянии Хансен стал вспоминать английские имена из народных песенок, которые когда-то напевала ему мать: Том Пирс, Билл Брюер, Джэн Стюер, Питер Гарни, Питер Дейви, Дэниел Уиддон, Гарри Хок…
   – А теперь напиши имя руководителя этой шайки, – сказал студент, переворачивая страницу своего блокнота. Глаза студента, заметил Хансен, были часто полузакрыты. Я припомнил, что то же самое бывало и у Ежи.
   – Коббли, – прошептал Хансен, оторвав глаза от стола, у которого его усадили. Томас Коббли, написал он. Сокращенно Том. Кличка – “Дядюшка”.
   Важно было не перепутать даты. Хансен боялся, как бы его не обвинили в непоследовательности, если он забудет придуманные им самим даты. Поэтому он назвал день рождения Марии и своей матери и дату казни отца. Он изменил год, чтобы тот подходил к году прихода к власти Лон Нола в Пномпене. Местом явки он выбрал сады дворца Лон Нола, которыми всегда любовался, направляясь в свою любимую курильню.
   Признаваясь в этой чепухе, он боялся, как бы по ошибке не выдать подлинную информацию, так как теперь ему было ясно, что у студента не было никаких данных о том, чем он в действительности занимался, и что обвинения против него строились лишь на том, что он – с Запада.
   – Пожалуйста, назови имена всех шпионов, которым ты платил в течение последних пяти лет, а также каждый акт саботажа, совершенный тобой против народа.
   Сколько бы Хансен прежде ни напрягал воображение, пытаясь представить свой провал, он никогда не подумал бы, что это может произойти от недостатка изобретательности. Он приводил имена святых мучеников, на примере которых прежде готовил себя к будущим пыткам; имена восточных ученых, давно почивших; авторов специальных работ по лингвистике и филологии. Шпионов, сказал он. Всех шпионов. И написал их фамилии почерком, который повторял на бумаге конвульсии его руки от боли, долго еще не утихавшей после того, как они отключали машину.
   В отчаянии он записал также имена офицеров полковника Т.Э.Лоуренса, которые запомнил, поскольку несколько раз перечитывал “Семь столпов мудрости”. Он описал, как по личному приказу Лон Нола организовал отравление урожая и скота священников-буддистов. Студент отправил его за решетку и добавил боли.
   Хансен описал, как проводил подпольные занятия по империализму и как помогал пропагандировать буржуазные ценности и семейные добродетели. Студент широко раскрыл глаза, выразил сочувствие и увеличил боль.
   Он выдал им практически все. Он описал, как зажигал сигнальные огни для наводки американских бомбардировщиков и распространял слухи, что самолеты были китайские. Он был на грани того, чтобы рассказать, кто помогал ему выводить американских командос на тропы снабжения, но, к счастью, потерял сознание.
   Во время всех этих пыток в сердце у него жила Мария, это ее призывал он, чтобы умерить боль, ее руки возвращали его к жизни, когда его тело готово было с ней расстаться, и ее глаза следили за ним с любовью и жалостью. Именно Марии он поклялся выжить и во имя Марии вытерпел все мучения. Однажды, когда он находился между жизнью и смертью, ему привиделось, будто он распростерт на дне лодки студента, а Мария в своем черном платье сидит на веслах и гребет, направляя лодку в рай. Он выжил. “Они не убили меня. Я признался во всем, и они меня не убили”.
   Но он не во всем признался. Он сохранил верность своим помощникам и не рассказал студенту о радиопередатчике. А когда на следующий день его снова притащили на допрос и пристегнули к решетке, он увидел, что рядом со студентом сидит Мария, а перед ней на столе лежат его показания. У нее была короткая стрижка, ее лицо ничего не выражало.
   – Вы ознакомились с показаниями этого шпиона? – спросил ее студент.
   – Я ознакомилась с его показаниями, – ответила она.
   – Точно ли описан в показаниях шпиона его образ жизни, который вы могли наблюдать, находясь в его обществе?
   – Нет.
   – Почему? – спросил студент, открывая блокнот.
   – Показания неполные.
   – Объясните, в чем показания шпиона неполные.
   – Шпион Хансен хранил в своем доме рацию, с помощью которой он подавал сигналы американским бомбардировщикам. Кроме того, имена, названные им в показаниях, ложные. Они взяты из английской буржуазной песни, которую он мне пел, когда притворялся, что был моим отцом. Он также встречался в нашем доме с империалистическими солдатами и отводил их в джунгли. Кроме того, он не упомянул, что его мать англичанка.
   Студент, казалось, был разочарован.
   – О чем еще он не рассказал? – спросил он, разглаживая новую страницу ребром своей маленькой руки.
   – Во время своего заключения он много раз нарушал режим. Он припрятывал еду и пытался заручиться поддержкой товарищей в надежде сбежать.
   Студент вздохнул и продолжал писать.
   – О чем еще он не сообщил? – спросил он терпеливо.
   – Он неправильно носил на ногах цепи. Когда их надевали ему на ноги, он нарочно напрягался, чтобы цепи не жали и он мог сбежать.
   До сих пор Хансену удавалось убедить себя, что Мария просто притворяется. Но сейчас – нет. Это не притворство, это было на самом деле.
   – Он – поджигатель войны! – закричала она сквозь слезы. – Он развращает наших женщин у себя дома при помощи наркотиков! Он прикидывается, будто хочет заключить буржуазный брак, а потом принуждает жену переносить его развратные привычки! Он спит с девочками моего возраста! Он делает вид, что он – отец наших детей и что у нас не кхмерская кровь! Он читает нам буржуазную литературу на западных языках, чтобы развратить нас! Он совращает нас поездками в своем джипе и империалистическими песнями!
   Он прежде никогда не слышал, чтобы она кричала. Как, по-видимому, и студент, казавшийся смущенным. Но ее никто не остановил. Она настойчиво отказывалась от него. Она рассказала, как он запрещал матери любить ее. Она была полна к нему ненависти, которая казалась ему неподдельной, такой же, как и его совершенная и беспредельная любовь по отношению к ней. Она содрогалась от бушевавшей в ней ненависти, как обманутая женщина, и ее лицо было искажено этой ненавистью и сознанием вины. Она выбросила вперед руку в классическом обвиняющем жесте. Ее голос звучал, как голос совершенно чужого человека.
   – Убейте его! – закричала она. – Убейте развратителя нашего народа! Убейте того, кто портит нашу кхмерскую кровь! Убейте западного лгуна, который утверждает, будто мы отличаемся друг от друга! Отомстите за народ!
   Студент сделал последнюю запись и приказал увести Марию.
   – Я молился за ее прощение, – сказал Хансен.
 
* * *
 
   В доме стало светло. Я понял, что наступил рассвет. Хансен стоял у окна, устремив взгляд на туманную равнину моря. Девочка лежала на кушетке, где провела всю ночь, ее глаза были закрыты, голова покоилась на руке, пустая банка из-под кока-колы стояла на полу. Голос Хансена зазвучал жестче, и я испугался, не начнет ли он с наступлением утра злиться на меня. Но я понял, что злится он на себя. Он вспоминал свой гнев, когда его несли, связанного, но не закованного в цепи, на помост, где он спал, если сном можно назвать состояние, когда твое тело умирает от боли, а из ушей и носа течет кровь. Гнев на себя за то, что он вложил в свое дитя так много отвращения.
   – Я все еще был ее отцом, – продолжал он по-французски. – Я ни в чем не винил Марию, во всем – только себя. Надо было мне спасаться раньше, а не рассчитывать на ее помощь. Надо было пробиваться, пока еще были силы, вместо того чтобы полагаться на ребенка. Не нужна мне была эта работа. Из-за нее она попала в беду. Я проклял вас всех. До сих пор проклинаю.
   Говорил ли я? Я боялся, как бы не сказать что-нибудь такое, что могло остановить его.
   – Ее тянуло к ним, – говорил он, оправдывая ее. – То был ее народ, партизаны джунглей, готовые погибнуть за веру. Почему она должна их отвергать? Я был последним препятствием на ее пути к воссоединению со своими, – объяснял он. – Я был чужеземец, развратитель. Почему она должна верить, что я ее отец, когда они утверждали обратное?
   Лежа за частоколом, он вспоминал тот день, когда молодой комиссар одел ее в черные цвета невесты. Он вспоминал, с каким омерзением она смотрела на него сверху вниз – грязное, избитое ничтожество у ее ног, несчастного западного шпиона. А рядом с ней стоял привлекательный молодой комиссар с красной повязкой на лбу. “Я обручена с Ангкой, – говорила она ему. – Ангка – это ответ на все мои вопросы”.
   – Я остался один, – сказал он.
   Наступила ночь, и он подумал, что если его расстреляют, то сделают это днем. Он ужаснулся при мысли о том, как сможет Мария жить с сознанием того, что она была причиной смерти отца. Он представил, каково будет ей в зрелом возрасте. Кто ей тогда поможет? Мысль о смерти все больше тревожила его. Ибо это будет смерть и для нее тоже.
   На какое-то время он, видимо, впал в забытье, потому что на рассвете обнаружил на полу миску с рисом, которой прежде там не было: как бы плохо ему ни было, запах риса он почувствовал бы. Этот рис, не скатанный в лепешки, не прижатый к голому телу, а настоящая белая горка риса, порция дней на пять. Сначала он почувствовал себя слишком усталым, чтобы удивиться. Перевернувшись на живот, чтобы поесть, он обратил внимание на тишину. К этому часу поляна обычно наполнялась звуками утренней побудки военного лагеря: готовящихся к наступлению и поющих солдат, всплесков воды при умывании, доносящихся с берега реки, звяканья посуды и оружия и хора голосов, произносящих лозунги под руководством комиссара. Когда же он прислушался, то не услышал ни пения птиц, ни пронзительных воплей мартышек, не говоря уж о человеческих голосах.
   – Они ушли, – сказал он откуда-то позади меня. – Они свернули лагерь ночью и увели Марию с собой.
   Он поел еще риса и снова впал в забытье. Почему они не убили меня? Мария уговорила их. Мария спасла мне жизнь. Хансен стал тереть свои веревочные путы о стену частокола. К ночи, весь в ссадинах и преследуемый мухами, он лежал на берегу реки и обмывал свои раны. Затем он ползком добрался на ночлег до загородки, а утром, прихватив с собой остатки риса, тронулся в путь. На сей раз, не обремененные ни пленными, ни скотом, они не оставили за собой следов.
   И все-таки он пустился на поиски Марии.
   Несколько месяцев – Хансен полагает, месяцев пять или шесть – он провел в джунглях, перебираясь из одной деревни в другую, не останавливаясь ни в одной и никому не доверяя, – мне кажется, слегка свихнувшийся. Где можно, он расспрашивал об отряде Марии, но так как он не мог никак описать его, то поиски носили весьма общий характер. Он слышал об отрядах, в которых были девушки-бойцы. Он слышал об отрядах, целиком состоящих из женщин. Он слышал, что женщин посылали в города, чтобы, занимаясь проституцией, они собирали информацию. Он представлял Марию во всех этих ситуациях. Однажды ночью он тайком пробрался в свой прежний дом, надеясь, что она укрылась там. Деревня была уже сожжена.