– Позвольте спросить: какие у Фревина отношения с другими сотрудниками Отдела? – спросил я, изображая из себя честно отрабатывающего свой хлеб внештатника, и перевернул страницу блокнота.
   – Чудесные, ваша милость. Превосходные.
   – С архивистками, регистраторшами, секретаршами – на этом фронте никаких проблем?
   – Ни малейших.
   – Вы сидите все вместе?
   – В большой комнате, где я – номинальный начальник. Притом весьма номинальный.
   – А мне говорили, что он вроде женоненавистник, – сказал я, как бы выведывая.
   Горст визгливо хохотнул.
   – Сирил? Женоненавистник? Чушь. Он просто не любит девушек. Не разговаривает с ними, разве что “доброе утро” скажет. Старается не ходить на предрождественские вечеринки, чтобы не пришлось обмениваться поцелуями. – Он поменял положение ног, предваряя этим новое заявление. – Сирил Артур Фревин – Святой Сирил – весьма надежный, поразительно сознательный, совершенно лысый, невероятно скучный чиновник старой школы. Святой Сирил, хоть он и безупречно пунктуален, достиг, по-моему, своего естественного потолка, служа своей стране, и в своей профессии. Святой Сирил не меняет своих привычек. Святой Сирил целиком занят своим делом, на все сто процентов. Аминь.
   – А политика?
   – Ничего подобного, будьте уверены.
   – Лишней работы не боится?
   – А я разве говорил, что боится, сударь?
   – Нет, напротив, я цитировал из досье. Если требуется сверхурочно поработать, Сирил тут же закатывает рукава и остается на обеденный перерыв, на целый вечер и так далее. Это все еще так? Не прошел его энтузиазм?
   – Наш Сирил готов поработать за кого угодно в любое время к радости тех, у кого есть семьи, жены или кто-то очень милый на стороне. Он готов вкалывать рано утром, в обед или вечернюю смену, если только не идет в оперу, разумеется. Сирил не торгуется. В последнее время, признаюсь, он стал меньше склонен к мученичеству, но это, несомненно, чисто временное явление. У нашего Сирила, правда, бывает дурное настроение. Но у кого его не бывает, ваше преосвященство?
   – Значит, можно сказать, рвение уже не то?
   – Не в отношении работы, нет. Сирил, как всегда, с головой погружен в работу. Просто он с меньшей готовностью откликается на просьбы коллег, уступающих своим человеческим слабостям. Нынче в пять тридцать Сирил убирает свои бумаги в стол и отправляется домой вместе со всеми. Он, например, теперь – в отличие от прежних дней – не предлагает заменить кого-нибудь в ночную смену и не остается на работе в полном одиночестве до самого закрытия в девять.
   – А не можете ли вы назвать день, когда произошла эта перемена? – спросил я самым безразличным тоном и прилежно перевернул страницу блокнота.
   Как ни странно, Горст мог ее назвать. Он поджал губы. Он нахмурился. Он поднял свои девичьи брови и уткнул подбородок в неопрятный ворот рубашки. Он стал усиленно изображать процесс припоминания. И наконец вспомнил:
   – В последний раз Сирил Фревин работал за молодого Бартона в вечернюю смену в Иванов день. Я веду журнал, понимаете. Безопасность. Кроме того, у меня потрясающая память, о чем я обычно не распространяюсь.
   Я был в душе поражен, но не Горстом. Через три дня, после того как Модриян уехал из Лондона в Москву, Сирил Фревин перестал работать вечерами, думал я. Напрашивались и другие вопросы, которые я жаждал задать. Оснащен ли “Танк” электронными пишущими машинками? Имели ли к ним доступ шифровальщики? Сам Горст? Но я боялся вызвать подозрение.
   – Вы упомянули о его увлечении оперой, – сказал я. – Можете ли вы рассказать об этом подробнее?
   – Нет, не могу, поскольку у нас нет подробных отчетов и мы их не требуем. Однако в свои оперные дни он приходит в отглаженном темном костюме или же приносит его в чемодане; в это время он пребывает в состоянии, я бы сказал, сильного, хоть и сдерживаемого возбуждения, как в предвкушении кое-чего, о чем вслух не говорят.
   – Но есть ли у него постоянное место, например? Абонементное? Это просто для порядка. Вы же сами говорите, что у него нет других способов развлечения.
   – Мне кажется, я говорил вам, сударь, что мы с оперой, увы, не созданы друг для друга. Мой вам совет: напишите на его бланке “любитель оперы”, и вы ответите на вопрос о его развлечениях.
   – Спасибо, напишу. – Я перевернул еще одну страницу. – И врагов его никаких припомнить не можете? – спросил я, держа карандаш наготове.
   Горст посерьезнел. Пиво начинало выветриваться.
   – Признаюсь, над Сирилом посмеиваются, капитан. Но он относится к этому добродушно. Нельзя сказать, что Сирила недолюбливают.
   – А вот, скажем, плохо о нем никто не отзывается?
   – Не могу привести ни одной причины, по которой кто-либо стал бы плохо говорить о Сириле Артуре Фревине. Британский государственный служащий может быть суров, но он не злобен. Сирил выполняет свой долг, как и все мы. На нашем судне все счастливы. Я бы не возражал, если бы вы это записали тоже.
   – В этом году он, кажется, ездил в Зальцбург на Рождество. В прошлом году тоже, верно?
   – Правильно. Сирил всегда уезжает на Рождество. Он ездил в Зальцбург. Слушал музыку. Это единственное, в чем он никогда никому в “Танке” не идет ни на какие уступки. Некоторые наши молодые пробуют жаловаться, но я их не поощряю. “Сирил в другом идет вам навстречу, – говорю. – Он среди вас старший, он любит ездить в Зальцбург ради музыки; это немногое, что у него есть, пусть так и будет”.
   – Он оставляет адрес, по которому там останавливается?
   Горст не знал, но по моей просьбе позвонил в свой отдел кадров и получил его. Одна и та же гостиница четыре последних года подряд. С Модрияном он тоже поддерживал отношения четыре года, подумал я, вспомнив письмо. Четыре года в Зальцбурге, четыре года с Модрияном, и затем весьма уединенный образ жизни.
   – Вы не знаете, он не с другом туда ездил?
   – У него в жизни не было друзей, капитан. – Горст зевнул. – И, уж конечно, нет такого, с кем бы можно было поехать в отпуск. Пообедаем в следующий раз? Говорят, что, если пощекотать начальство, вам дают весьма приличные представительские.
   – Рассказывал ли он о Зальцбурге по возвращении? Как он там развлекался, какую музыку слушал и тому подобное? – Благодаря Салли я узнал, что человеку положено развлекаться.
   Быстро изобразив раздумье, Горст покачал головой.
   – Если Сирил и развлекается, сударь, то весьма и весьма приватно, – сказал он и ухмыльнулся на прощание.
   Нет, Салли совсем не так представляет себе развлечение.
 
* * *
 
   Я заказал из своего кабинета в Отделе билет на надежный рейс в Вену и поговорил с Тоби Эстергази, который благодаря своему неисчерпаемому таланту выживать был недавно произведен в руководители резидентуры.
   – Потряси для меня гостиницу “Белая роза” в Зальцбурге. Сирил Фревин, британский подданный. Останавливался на Рождество четыре последних года подряд. Мне нужно знать, когда он приезжал, сколько жил, останавливался ли там раньше, с кем, сколько платил по счетам и за что. Билеты на концерты, экскурсии, ресторан, женщины, мальчики, празднования – все, что возможно. Но будь поосторожнее с местными. Представишься агентом по бракоразводным делам или кем-нибудь другим.
   Тоби, естественно, пришел в ужас.
   – Нед, послушай. Нед, это совершенно исключено. Я в Вене, понимаешь? Зальцбург на другой стороне земного шара. Не город, а пчелиный улей. Мне нужно увеличить штат, Нед. Скажи Барру. Он не представляет, как здесь трудно. Выбей для меня еще двух ребят, и мы все для тебя сделаем, будь уверен. Извини.
   Он попросил неделю. Я дал ему три дня. Он сказал, что приложит все силы, и я поверил ему. Он сказал, что слышал, будто мы с Мейбл разошлись. Я опроверг слухи.
   На моей памяти наблюдатели всегда выбирали для себя заброшенные дома, расположенные поблизости от автобусных линий и аэропорта. Выбор Монти для размещения своей штаб-квартиры пал на дворец в сомнительном стиле короля Эдуарда. Из выложенного плиткой холла каменная лестница величественно вилась до пятого этажа, увенчанного фонарем из витражей. Совершая восхождение, я наблюдал, как, словно во французской комедии, распахивались и затворялись двери, а странная команда Монти в разной степени раздетости сновала между раздевалкой, кафетерием и залом заседаний, отводя глаза от постороннего. Я достиг башенки, бывшей некогда ателье художника. Где-то неподалеку четыре женщины шумно сражались в пинг-понг. А поближе два мужских голоса под струями душа распевали “Иерусалим” Блейка.
   Я давно не виделся с Монти, но ни прошедшие годы, ни положение Главного наблюдателя не состарили его. Небольшая седина да чуть резче очерченные щеки. Он от природы был неразговорчив, поэтому мы несколько минут просто сидели и попивали чай.
   – Значит, Фревин, – сказал он наконец.
   – Фревин, – сказал я.
   Подобно снайперу, Монти умел ограждать себя от внешнего мира.
   – Фревин – чудак, Нед. Он ненормальный. Правда, кто знает, что значит быть нормальным, а в отношении Сирила тем более, особенно когда судишь по слухам и тому подобное. Почтальон, молочник, соседи, как обычно. Не поверишь, каждый готов пооткровенничать с мойщиком окон. Или со служащим телефонной компании, который никак не может найти какую-то коробку. Тем не менее мы занимались им всего два дня.
   Когда Монти начинал рассуждать подобным образом, оставалось лишь набраться терпения и ждать.
   – И две ночи, разумеется, – добавил он. – Если считать ночи. Сирил по ночам не спит, это точно. Все бодрствует, судя по его окнам и чашкам из-под чая по утрам. И эта его музыка. Одна из его соседок собирается даже на него пожаловаться. Никогда прежде этого не делала, но сейчас готова. “Что с ним стряслось? – говорит. – Гендель на завтрак – это одно, но Гендель в три часа ночи – это нечто другое”. Она считает, что у него начался климакс. Говорит, что у мужчин в его годы это бывает, как и у женщин. Нам этого не проверить, так ведь?
   Я усмехнулся. И опять стал ждать момента.
   – Зато она – знает, – сказал Монти задумчиво. – Ее старик ушел к школьной учительнице. И у нее нет уверенности, что он вернется. Чуть не изнасиловала нашего милого паренька, когда тот пришел снимать показания счетчика. Так-то. Кстати, а как Мейбл?
   Я подумал, не дошли ли и до него слухи, но решил, что, будь это так, он не задал бы вопроса.
   – Хорошо, – ответил я.
   – Сирил раньше брал с собой в вагон газету. “Телеграф”, если тебе интересно. Сирил лейбористов не жалует, считает их пошляками. А сейчас больше газету не покупает. Он сидит и смотрит. Это все, что он делает. Нашему парню вчера пришлось ткнуть его в бок, когда поезд подошел к Виктории. Он вышел, как во сне. А вчера вечером по дороге домой он отстучал на портфеле целую оперу. Нэнси утверждает, что Вивальди. Ну, ей лучше знать.
   Помнишь Поля Скордено?
   Я сказал, что помню. Монти любил отступления. Вроде “а как Мейбл?”.
   – Поль отбывает семь лет в Барбадосе за то, что вломился в банк. Что в них вселяется, Нед? Ведь он шага неверного не сделал, когда служил наблюдателем. Никогда не опаздывал, никогда не подделывал расходы, приличная память, приличный глаз, хороший нос. А сколько мы дверей взломали. Лондон, центральные графства и Мидлендс, борцы за гражданские права, сторонники разоружения, партии, отбившиеся от рук дипломаты – все мы делали. Хоть раз Поль попался? Ни разу. Но как только он ушел от нас, сразу все полезло наружу: вдруг все выкладывает в баре мужику-соседу. Мне кажется, им так и хочется попасться, вот мое мнение. После стольких лет пребывания в безвестности им, наверное, требуется признание.
   Он отхлебнул чаю.
   – Другое увлечение Сирила, кроме музыки, – это радио. Он любит радио. Насколько нам известно, только принимает, учти. Но у него один из этих мощных немецких приемников с тонкой настройкой и большими динамиками по бокам. Он не здесь его покупал, потому что, когда что-то сломалось, местной мастерской пришлось отправить его в Висбаден. На ремонт ушли три месяца и куча денег. У него нет машины – не очень их жалует. За покупками ездит на автобусе в субботу утром, предпочитает сидеть дома – кроме поездок в Австрию на Рождество. Никаких домашних животных, ни с кем не общается. Развлечений никаких. Не принимает ни гостей, ни соседей, не получает никакой почты, кроме счетов, счета оплачивает вовремя, не голосует, в церковь не ходит, телевизора не имеет. Женщина, которая делает у него уборку, говорит, что он много читает, преимущественно толстые книги. Она бывает у него только раз в неделю, обычно в его отсутствие, и мы не решились познакомиться с ней поближе. Для нее толстая книга – это все, что толще брошюрки для изучающих Библию. У него скромные телефонные счета. Он вложил шесть тысяч в строительную компанию, у него свой дом, надежный счет в банке – от шести до четырнадцати тысяч, – который сокращается примерно до двухсот фунтов во время Рождественских каникул.
   Чувство Монти-собственника вынудило нас сделать еще одно отступление, на сей раз речь пошла о детях. Мой сын Адриан, сказал я, только что выиграл в Кембридже конкурс на стипендию по изучению современного языка. На Монти это произвело сильное впечатление. Его единственный сын недавно отлично сдал экзамены по юриспруденции. Мы оба решили, что ради детей и стоит жить.
   – Модриян, – сказал я, когда наконец с формальностями было покончено, – Сергей.
   – Я хорошо помню этого джентльмена, Нед. Мы все помним. Мы, бывало, сутками за ним ходили. Кроме Рождества, естественно, когда он отправлялся домой… Постой! Ты подумал о том же, о чем и я? На Рождество мы все уходим в отпуск?
   – Такая мысль пришла мне в голову, – согласился я.
   – С Модрияном мы не церемонились, во всяком случае, скоро перестали. Ну и скользкий он был, как угорь. Порой ему просто всыпать хотелось, ей-ей. Поль Скордено однажды на него так разозлился, что проколол ему покрышку возле музея Виктории и Альберта, пока тот забирал внутри почту. Я так и не включил это в отчет, не решился.
   – Правда ли, Монти, что Модриян тоже оказался любителем оперы?
   Глаза Монти округлились, и мне представилось редкое удовольствие видеть его удивленным.
   – О господи, Нед, – воскликнул он. – О боже, боже. Ты прав. У Сергея был абонемент в Ковент-Гарден, верно. Как и у Сирила. Мы, наверно, не менее десяти раз вели его туда и оттуда. Будь он подобрее к людям, то на такси бы ездил, но нет. Ему нравилось изматывать нас в городском транспорте.
   – Если бы можно было узнать, на какие спектакли он ходил и где сидел, если бы только узнать, мы сопоставили бы это с выходами в оперу Фревина.
   Монти впал в театральное молчание. Он нахмурился, а затем почесал затылок.
   – Не кажется ли тебе, что все получается как-то слишком легко? – спросил он. – У меня всегда возникают подозрения, если все вдруг укладывается в симпатичную схему, а у тебя?
   “Я не уложусь в твою схему, – сказала мне накануне вечером Салли. – Схемы для того и существуют, чтобы их разрушать”.
 
* * *
 
   – Он поет, Нед, – промурлыкала Мэри Ласселс, размещая белые тюльпаны в банке из-под солений. – Он все время поет. Ночью, днем – не важно. По-моему, он работает не по призванию.
   Мэри бледна, как ночная сиделка, и так же предана делу. Добродетель освещала ее ненапудренное лицо и сияла в ясных глазах. Седая прядь – признак слишком раннего вдовства – украшала ее короткую стрижку.
   Из многих призваний, составляющих сверхмир разведки, ни одно не требует такой абсолютной преданности, как преданность сестринской общины слухачек. Мужчины для этого не годятся. Когда речь идет о чужих судьбах, только женщины способны на такую страстную отдачу. Обреченные трудиться в подвалах без окон, среди массы серых проводов и нагромождения магнитофонов русского образца, они занимают часть преисподней, населенную невидимками, жизнь которых им известна лучше, чем жизнь собственных близких друзей и родственников. Они никогда не видят своих подопечных, никогда с ними не встречаются, никогда не прикасаются к ним и не спят с ними. Но эти тайные любовницы испытывают на себе всю силу их личностей. Благодаря микрофонам или телефонам они слышат, как те уговаривают друг друга, рыдают, едят, курят, спорят и совокупляются. Они слышат, как те готовят пищу, рыгают, храпят и волнуются. Они терпеливо выслушивают их детей, родственников и нянек, так же как сносят их телевизионные пристрастия. А в наши дни они уже ездят с ними в машинах, сопровождают по магазинам, сидят в кафе и у игровых автоматов. Они – тайные участники нашего дела.
   Передав мне пару наушников, Мэри надела свои и, подперев подбородок руками, закрыла глаза, чтобы лучше слышать. Так я впервые услышал голос Сирила Фревина, напевающего мелодию из “Турандот”, а Мэри Ласселс тем временем, сидя с закрытыми глазами, зачарованно улыбалась. У него был мягкий голос, который, несомненно, нравился Мэри и был приятен даже моему неискушенному уху.
   Я выпрямился. Пение прекратилось. Где-то в глубине комнаты послышался женский голос, затем мужской, и говорили они по-русски.
   – Мэри, кто там, черт побери?
   – Его учителя, дорогой. Ольга и Борис с московского радио, пять раз в неделю, ровно в шесть утра. Это вчерашняя запись.
   – Вы хотите сказать, что он самостоятельно изучает русский?
   – Ну, он слушает, дорогой. А сколько остается в его головке, трудно сказать. Каждое утро ровно в шесть Сирил слушает Ольгу и Бориса. Сегодня они побывают в Кремле. Вчера ходили за покупками в ГУМ.
   Я слышал, как Фревин бормотал что-то нечленораздельное, сидя в ванне. Я слышал, как он воскликнул “мама”, ворочаясь ночью в своей постели. “ФРЕВИН Элла, – вспомнил я, – нет в живых, мать ФРЕВИНА Сирила Артура, см.” Не могу понять, зачем регистратура заводит досье на покойных родственников подозреваемых шпионов.
   Я слышал, как он отчитывал кого-то из технического отдела “Бритиш телеком” после того, как прождал положенные двадцать минут, пока его с ними соединили. Голос его звучал резко, с неожиданными эмфазами.
   – Так вот, в следующий раз, когда вы задумываете отыскивать повреждение на моей линии, я буду весьма вам признателен, если вы предупредите меня, вашего абонента, до того, как вторгнетесь в мой дом, когда там работает уборщица, и не будете оставлять на ковре обрезки проволоки, а на полу кухни – следы грязных башмаков…
   Я слышал, как он звонил в оперный театр “Ковент-Гарден”, чтобы сообщить, что в пятницу не воспользуется своим абонементом. На сей раз его голос звучал жалобно. Он объяснил, что болен. Милая дама на другом конце провода с сочувствием сказала, что сейчас многие болеют.
   Я слышал его разговор с мясником в связи с моим предстоящим визитом, назначенным отделом кадров нашего министерства иностранных дел на завтрашнее утро.
   – Мистер Стил, с вами говорит Сирил Фревин. Доброе утро. Я не смогу зайти к вам в субботу из-за того, что у меня дома назначена встреча. Поэтому буду весьма признателен, если по дороге домой в пятницу вечером вы завезете мне четыре хорошие бараньи отбивные. Вас это не затруднит, мистер Стил? А также банку готового мятного соуса. Нет, желе из красной смородины у меня есть, спасибо. Прошу вас, приложите также счет, хорошо?
   Мой обостренный слух воспринимал это так, будто человек готовится покинуть тонущий корабль.
   – Давайте послушаем телефонистов еще раз, Мэри, – попросил я. Дважды прослушав нравоучительный разговор Фревина с “Бритиш телеком”, я рассеянно чмокнул Мэри в щеку и вышел на улицу. Салли сказала: “Приходи”, – но в тот вечер у меня не было настроения объясняться в любви и слушать музыку, которую я втайне не выносил.
 
* * *
 
   Я возвратился в Бюро. Из лаборатории пришло заключение по анонимному письму. Все, что удалось выяснить, сводилось к следующему: электронная машинка “Маркус”, модель номер такой-то, вероятно, бельгийского производства, новая или мало используемая. Они полагают, что смогли бы идентифицировать другой документ, напечатанный на этой же машинке. Нельзя ли его предоставить? Конец заключения. Наши лаборатории никак не могут закончить сбор данных на пишущие машинки нового поколения.
   Я позвонил Монти в его логово в баронском управлении. У меня не выходил из головы возмущенный голос Фревина, выговаривающего телефонистам: паузы, подобные неверно расставленным запятым, употребление слова “весьма”, его манера неожиданно ставить ударение на слове, чтобы придать ему обвинительное звучание.
   – Монти, твои молодцы случайно не заметили пишущей машинки в доме Сирила, когда так мило чинили ему телефон? – спросил я.
   – Нет, Нед. Пишущей машинки там не было. Во всяком случае, они ее не видели.
   – Могли они ее не заметить?
   – Вполне, Нед. Мы ведь особо не старались. Не рылись ни в шкафах, ни в столах, не фотографировали и с его уборщицей почти не общались, чтобы не вызвать подозрений. Им было велено осмотреть, что удастся, и убраться оттуда поскорее, чтобы он не почуял неладное.
   Я хотел было позвонить Барру, да раздумал. Давал себя знать собственнический инстинкт ведущего дело офицера, и будь я проклят, если поделюсь с кем-нибудь Фревином, пусть даже с тем, кто поручил его мне. Сотни переплетающихся нитей тянулись от Модрияна к Горсту, к Борису и Ольге, к Рождеству, к Зальцбургу, к Салли. В конце концов я написал Барру краткий отчет о проделанной работе и поставил его в известность, что завтра утром под видом проверки на благонадежность впервые познакомлюсь с Фревином лично.
   Пойти домой? А может, к Салли? Домом мне служила ненавистная казенная квартира на Сент-Джеймс, где мне предстояло разобраться в самом себе; но какому мужчине захочется этим заниматься, когда он сидит наедине с бутылкой виски под репродукцией картины “Смеющийся кавалер” и мечется между мечтами о свободе и тягой к тому, что держит его в плену. Салли была моей Второй Жизнью, но я уже почувствовал, что готов лбом пробить стоящую передо мной стену, невзирая ни на что.
   Решив поэтому не вставать из-за стола, я достал из сейфа бутылку виски и погрузился в изучение досье Модрияна. Ничего нового для себя я там не обнаружил, но мне не хотелось упускать его из виду. Сергей Модриян, испытанный и проверенный профессионал из Московского центра, привлекательный мужчина, ловкий танцор, общительный и улыбчивый армянин, умный собеседник. Он нравился мне. Я нравился ему. В нашей профессии, где чувствам нельзя давать волю, многое можно простить за обаяние.
   Зазвонил телефон прямой связи. На мгновение я подумал, что это Салли, так как, вопреки правилам, я дал ей этот номер. Но звонил Тоби, который, похоже, был доволен собой, впрочем, как всегда. Он не произнес имени Фревина. Он не произнес слова “Зальцбург”. Мне подумалось, что он, наверное, звонит из своей квартиры, и почему-то показалось, что он в постели и не один.
   – Нед? Ну и шутник твой парень. Бронирует себе номер на две недели, дарит рождественские подарки персоналу, гладит по головке деток, всех ублажает. А на следующее утро исчезает. И так каждый раз. Нед, ты меня слышишь? Этот парень чокнутый. Никому не звонил, поел один раз, выпил два стакана яблочного сока, никому ничего не объяснял и взял такси на вокзале. “Комната остается за мной, не сдавайте ее, может быть, вернусь завтра, а может, через пару дней, не знаю”. Через двенадцать дней является, никаких объяснений, снова раздает персоналу чаевые, все довольны. Там его прозвали “привидением”. Нед, замолви Барру за меня словечко. Ты теперь мой должник. Скажи, что Тоби, мол, старается вовсю. Такой знаменитый ветеран, как ты, и молодой парень, вроде Барра, – конечно, он тебя послушается. Что тебе стоит? Мне здесь еще человек нужен, лучше два. Скажи ему, Нед, слышишь? Привет.
   Я уперся в стену, которую не мог преодолеть; уставившись на досье Модрияна, я подумал, что, пожалуй, слишком легкомысленно отнесся к замечанию Монти о том, что все получается как-то слишком гладко. Мне вдруг ужасно захотелось к Салли: у меня возникло какое-то смутное чувство, что, разгадав загадку Фревина, я каким-то образом превращу свои неоднократные попытки вырваться на свободу в один смелый прыжок. Но едва я потянулся к телефону, чтобы поговорить с ней, как он снова зазвонил.
   – Все совпадает, – сказал Монти бесстрастно. Ему удалось проверить посещения Фревином театра. – Сергей и Сирил каждый раз бывали там в одно время. Когда один приходил, тогда и другой. Когда этот не приходил, не приходил и тот. Может, поэтому он больше и в опере не бывает? Понял?
   – А места?
   – Рядышком, дорогой. А как же иначе? Не в спину же смотреть?
   – Спасибо, Монти.
 
* * *
 
   Нужно ли говорить, как я провел эту нескончаемую ночь? Разве вам не доводилось звонить сыну, выслушивать его неуместное зубоскальство и напоминать себе, что это ваш сын? Или откровенничать с чуткой женой о своей неполноценности, не ведая, в чем, собственно, она заключается? Разве вам не доводилось протягивать к любовнице руки с возгласом: “Я люблю тебя” – и недоуменно наблюдать, с каким самодовольством она это воспринимает, а потом, покинув ее, бродить по лондонским улицам, словно в чужом городе? Доводилось ли вам из всех предрассветных звуков выделять трескотню сороки и долго вслушиваться в нее, лежа с широко открытыми глазами на своей треклятой односпальной кровати?