Вдруг осталась только музыка Стефани. Бен кончил свою историю. Сначала я даже не понял, что это все, что с ним больше ничего не произошло. Глядя на него, я ждал продолжения. По крайней мере, я ожидал похищения – дикие люди из восточногерманской тайной полиции набрасываются на него с заднего сиденья машины, лишают чувств, прижимая к лицу маску с хлороформом, обыскивают все карманы. Только постепенно до меня дошла потрясающая банальность рассказанного: агентурную сеть можно потерять так же легко, как связку ключей, чековую книжку или носовой платок. Я жаждал чего-то более значительного, но это все, что он мог мне предложить.
   – И где же ты их посеял? – задал я глупый вопрос. Я мог таким же образом говорить с ребенком, который потерял свои школьные тетрадки, но Бену было все равно, гордости у него уже не осталось.
   – Открытки? – сказал он. – Может, когда ехал на велосипеде. Может, когда выкатывался из машины. Может, когда садился обратно. У велика есть противоугонная цепь, которая закрепляется вокруг колеса. Мне пришлось нагнуться, когда я застегивал ее и снимал. Может, в это время. Так теряют все, что угодно. И пока не найдешь, неизвестно, где потерял. Это выясняется только потом. Но “потом” и не было.
   – Как ты думаешь, за тобой следили?
   – Не знаю. Просто не знаю.
   Я хотел спросить его, когда он написал мне то любовное письмо, но не собрался с духом. Кроме того, мне казалось, что я знал. Это было в один из его запоев, когда Хэггарти вконец заездил его и Бен был в отчаянии. А больше всего мне хотелось бы услышать от него, что он вообще его не писал. Мне хотелось повернуть часовые стрелки вспять, чтобы все стало так, как было неделю назад. Но простые вопросы умерли вместе с простыми ответами. Оба наших детства кончились навсегда.
   Должно быть, они окружили дом и, уж конечно, не звонили в дверь. Монти, вероятно, стоял снаружи у окна, когда я открыл ставни, чтобы впустить лунный свет, потому что, когда ему потребовалось, он просто шагнул в комнату со смущенным, но решительным видом.
   – Как же ты все хорошо сделал, Нед, – утешительно сказал он. – Тебя только выдала библиотекарша. Ты очень понравился этой милой даме. Думаю, она бы приехала с нами, если бы мы ее взяли.
   За ним вошел Скордено, а из другой двери появился Смайли с тем самым виноватым видом, который часто сопутствует его наиболее жестоким поступкам. И я без особого удивления понял, что сделал все в точности, как он того хотел. Я поставил себя на место Бена и привел их к своему другу; Бен тоже не очень удивился. Вероятно, ему стало легче. Монти и Скордено подошли к нему с двух сторон, но Бен продолжал сидеть среди чехлов, и его твидовый пиджак висел на нем, как накидка. Скордено похлопал его по плечу; затем Монти и Скордено нагнулись и ловко, как два мебельных грузчика, бережно поставили его на ноги. Когда я стал уверять Бена, что выдал его, сам того не зная, тот покачал головой, давая понять, что это не важно. Смайли отступил в сторону, чтобы дать им пройти. Его близорукие глаза неотрывно и вопрошающе смотрели на меня.
   – Мы организовали специальный рейс, – сказал он.
   – Я не поеду, – ответил я.
   Я отвернулся от него, а когда вновь взглянул, его уже не было. Я услышал шум отъезжающего джипа. Я двинулся на звуки музыки через пустой зал и вошел в кабинет, заваленный книгами, журналами и, как оказалось, разложенной на полу рукописью романа. Она сидела боком в глубоком кресле. На ней был домашний халат, и ее бледно-золотистые волосы свободно лежали на плечах. Она была босиком и не подняла головы, когда я вошел. Она говорила со мной, словно знала меня всю свою жизнь, что в некотором смысле было правдой, поскольку я был так похож на Бена. Она выключила музыку.
   – Вы были его любовником? – спросила она.
   – Нет. Он хотел, чтобы я им стал. Теперь я это понимаю.
   Она улыбнулась.
   – А я хотела, чтобы он стал моим любовником, но это тоже было невозможно, правда? – сказала она.
   – Кажется, правда.
   – У вас были женщины, Нед?
   – Нет.
   – А у Бена?
   – Не знаю. Думаю, он пытался. Наверное, что-то не получилось.
   Она глубоко дышала, и по ее щекам текли слезы. Она поднялась, зажмурив глаза, и как слепая, протянула ко мне руки, чтобы я обнял ее. Она прижалась ко мне своим телом, уткнулась головой в плечо, задрожала и зарыдала. Я обнял ее, но она оттолкнула меня и повела к дивану.
   – Кто заставил его стать одним из вас? – спросила она.
   – Никто. Он выбрал сам. Ему хотелось подражать своему отцу.
   – А это выбор?
   – В каком-то роде.
   – И вы тоже, вы тоже доброволец?
   – Да.
   – А кому подражаете вы?
   – Никому.
   – Такая жизнь была не для Бена. И нечего им было приходить от него в такой восторг. Он обладал большим даром убеждения.
   – Я знаю.
   – А вы? Они нужны вам, чтобы сделать из вас мужчину?
   – Это то, что придется делать.
   – Делать из вас мужчину?
   – Делать работу. Все равно что опорожнять мусорные ящики или производить уборку в больницах. Кто-то должен это делать. Нельзя притворяться, что этого нет.
   – О, думаю, что можно. – Она взяла мою руку и крепко сжала пальцы. – Мы делаем вид, что многих вещей не существует. Или притворяемся, что какие-то вещи важнее других. Это позволяет нам выжить. Нельзя победить лжецов, говоря им неправду. Вы останетесь здесь ночевать?
   – Мне придется вернуться. Я не Бен. Я – это я. Я его друг.
   – Я хочу вам сказать одну вещь. Можно? С реальностью играть очень опасно. Запомните?
 
* * *
 
   Я не запомнил нашего прощания, думаю, оно было слишком болезненным, и моя память его просто отбросила. Все, что я помню теперь, – это то, что мне нужно было успеть на паром. Джип меня не ждал, поэтому я пошел пешком. Я помню соль ее слез и запах ее волос, помню, как я спешил, преодолевая ночной ветер, помню черные, клубящиеся вокруг луны тучи, глухие удары моря, когда я шагал по берегу скалистой бухты. Помню мыс и маленький, словно обрубленный, освещенный пароходик, готовый вот-вот отчалить. И я помню, что всю поездку простоял в носовой части палубы и что Смайли всю последнюю часть поездки был рядом со мной. К тому времени он, должно быть, уже выслушал всю историю Бена и поднялся на палубу, чтобы молча меня утешить.
   Больше я Бена не видел – его держали подальше от меня, после того как мы сошли на берег, – но, когда я услышал, что его уволили из Службы, я написал Стефани, чтобы узнать у нее, где он находится теперь. Мое письмо вернулось с пометкой “адресат выбыл”.
   Мне хотелось бы суметь рассказать вам, что не Бен стал причиной развала агентурной сети, поскольку Билл Хейдон предал ее задолго до этого. Более того, эта сеть в первую очередь была организована для нас восточными немцами или русскими, чтобы занять нас и снабжать дезинформацией. Но боюсь, что правда кроется совсем не здесь, поскольку в те дни допуск у Хейдона был ограничен его Отделом и по служебным делам ему не нужно было ездить в Берлин. Смайли даже спросил Билла после его поимки, не приложил ли он к этому руку, но Билл только рассмеялся.
   – Я не один год хотел зацепить эту сеть, – ответил он. – А когда услышал, что произошло, то вознамерился было послать молодому Кавендишу букет цветов, но, думаю, это было бы небезопасно.
   Встреться я с Беном сегодня, я мог бы лишь сказать ему, что если бы он тогда не похерил сеть, то пару лет спустя это сделал бы за него Хейдон. Стефани я мог бы лишь сказать, что она в некотором роде оказалась права, но тогда прав оказался и я, и слова ее навсегда остались в моей памяти даже после того, как я перестал считать ее кладезем мудрости. Пусть я так и не понял, кем она была – хоть и принадлежала, как оно и было на самом деле, более к тайне Бена, чем к моей собственной, – ее голос тем не менее стал первым голосом сирены, который я услышал, голосом, который предупреждал, что миссия моя двусмысленна. Иногда я задумываюсь, чем я был для нее, но боюсь, что слишком хорошо это знаю: таким же, как Бен, неопытным в жизни юнцом, преодолевающим слабость демонстрацией силы и находящим убежище в замкнутом мире.
 
* * *
 
   Недавно я снова съездил в Берлин. Это случилось через несколько недель после того, как было объявлено, что Стена свое отжила. Мне нужно было закончить кое-какие старые дела, и Кадровик рад был оплатить мой проезд. Так вышло, что официально я никогда там не работал, но часто бывал там наездами, а для нас, старых борцов “ледяного фронта”, каждый приезд в Берлин был как возвращение к источнику. И вот в один пасмурный день я очутился возле небольшого мрачного ограждения, величественно названного Стеной Неизвестных, ставшей мемориалом в память о тех, кто был убит в шестидесятых годах при попытке к бегству, многие из которых не обладали даром предвидения, чтобы сообщить заранее свои имена. Я стоял в группе робких восточных немцев, в большинстве своем женщин, и заметил, что они изучают надписи на крестах: неизвестный, убит такого-то числа 1965 года. Они искали ключ к разгадке, подгоняя даты к тому немногому, что знали сами.
   И у меня вдруг возникло отвратительное чувство, что они, возможно, искали одного из агентов Бена, который в одиннадцатом часу сделал рывок за свободой и потерпел неудачу. И чувство это стало еще более запутанным, когда я подумал, что не мы, западные союзники, а сама Восточная Германия пыталась подорвать свое существование.
   Мемориала теперь не существует. Может, ему отведут уголок в каком-нибудь музее, не сомневаюсь. Когда Стену снесли – разбили на куски, продали, – вместе с ней снесли и мемориал, что кажется мне подходящим комментарием по поводу непостоянства человеческой верности.

Глава 4

   Кто– то снова спросил Смайли о допросе. Этот вопрос часто возникал в течение вечера -главным образом потому, что аудитория хотела вытянуть из него как можно больше конкретных примеров. Дети безжалостны.
   – О, безусловно, существует своего рода искусство вывести на чистую воду лжеца, – с ноткой сомнения допустил Смайли, отпивая глоток из стакана. – Но настоящее искусство состоит в узнавании правды, а это намного сложнее. На допросе никто себя нормально не ведет. Глупые люди ведут себя по-умному. Умные действуют глупо. Виновный выглядит как невинный младенец, а невиновный – ужасно виновато. И только изредка люди ведут себя естественно и говорят правду, которую они знают, и, конечно же, им, беднягам, всякий раз и достается. Нет ничего менее убедительного для нашей несчастной работы, чем человек с чистой совестью, которому нечего скрывать.
   – Исключая те случаи, когда этот безупречный человек женского пола, – чуть слышно заметил я.
   Джордж напомнил мне о Белле и подозрительном морском капитане Брандте.
 
* * *
 
   Это был крупный, лохматый, светловолосый малый, на первый взгляд славянин или скандинав, с походкой вразвалку, как у сошедшего на берег матроса, и витающими где-то далеко глазами искателя приключений. Впервые я встретился с ним в Цюрихе, где за ним охотилась полиция. Начальник городской полиции позвонил мне среди ночи и сказал:
   – Герр консул, здесь находится человек, располагающий информацией для британцев. У нас приказ утром переправить его за границу.
   Я не стал спрашивать, за какую границу. У швейцарцев их четыре, но когда они кого-то выкидывают из страны, то не уточняют. Я поехал в окружную тюрьму и встретился с ним в огражденной решеткой комнате для допросов: заключенный в клетку гигант в водолазке называл себя морским капитаном Брандтом, что скорее всего было его личным переводом Kapitan zur See [12].
   – Давненько же вы не плавали, – сказал я, пожимая его огромную пухлую руку.
   По мнению швейцарцев, у него все было не так, как у людей. Он обжулил гостиницу, а это в Швейцарии считается настолько гнусным преступлением, что составляет отдельную статью в Уголовном кодексе. Он вызвал нарушение порядка, остался без денег, а его западногерманский паспорт при проверке оказался фальшивым, хотя швейцарцы и отказались заявить об этом во всеуслышание, поскольку подложный паспорт мог уменьшить их шансы сбагрить его обладателя другой стране. Его подобрали пьяным, жилья у него не было, и во всем этом он обвинял какую-то женщину. И кому-то еще сломал челюсть. Он настоял на том, чтобы разговаривать со мной наедине.
   – Вы британец? – спросил он по-английски, вероятно, для того, чтобы наш разговор не поняли швейцарцы, хотя по-английски они говорили лучше его.
   – Да.
   – Подтвердите, пожалуйста, документами.
   Я показал ему свое официальное удостоверение личности, представляющее меня вице-консулом по экономическим вопросам.
   – Вы работаете на британскую разведку? – спросил он.
   – Я работаю на британское правительство.
   – Ладно, ладно, – сказал он и в поистине внезапной усталости прикрыл лицо руками, наклонившись так, что его длинные светлые волосы упали вперед – ему пришлось всей пятерней водворять их на место. Его лицо было в оспинах и старых шрамах, как у боксера.
   – Вы сидели когда-нибудь в тюрьме? – спросил он, уставившись на рахитичный белый столик.
   – Слава богу, нет.
   – Господи, – произнес он и на плохом английском поведал мне свою историю.
   Он латыш, родился в Риге, в жилах его текла латышская и польская кровь. Он говорил на латышском, русском, польском и немецком языках. Родился он у моря, что я моментально почувствовал, поскольку у моря был рожден и сам; его отец и дед были моряками, а он шесть лет прослужил в советском морском флоте, ходил в Арктику из Архангельска и в Японское море из Владивостока. Год назад он вернулся в Ригу, купил маленькую лодку и занялся контрабандой на Балтийском побережье: перевозил дешевую русскую водку в Финляндию с помощью скандинавских рыбаков. Его поймали и посадили в тюрьму под Ленинградом, он бежал, пробрался в Польшу, где на птичьих правах жил в Кракове с одной польской студенткой. Я передаю вам все в точности, как он рассказал мне: словно то, что он пробрался в Польшу из России, было таким же обычным делом, как сесть в автобус № 11 или заглянуть в соседнее кафе, чтобы пропустить стаканчик. Я, конечно, не знаю во всех подробностях о препятствиях, которые ему пришлось преодолеть, тем не менее понимаю, что он совершил необычайный подвиг – и подвиг этот не утратил своей значительности, когда он повторил его. Когда студентка бросила его и вышла замуж за швейцарского моряка, он вернулся на побережье, добрался до Мальмё, затем до Гамбурга, где у него был дальний родственник, однако родственник был настолько дальний, что послал его к чертовой матери. Стащив у родственника паспорт, он направился к югу, в Швейцарию, полный решимости заполучить свою польку назад. А когда ее молодой муж не пожелал ее отпустить, Брандт сломал бедняге челюсть, из-за чего и попал в швейцарскую полицию.
   Все это он рассказывал по-английски, поэтому я спросил его, где он учился языку. По Би-би-си, сказал он, когда занимался контрабандой, и от своей польки – она изучала языки. Я дал ему пачку сигарет, и он засасывал их одну за другой, превратив нашу комнатенку в газовую камеру.
   – И что же это за информация, которую вы собираетесь нам сообщить? – спросил я его.
   Будучи латышом, сказал он во вступлении, он не испытывал по отношению к Москве никакой лояльности. Он вырос в Латвии при вонючей русской тирании, служил на флоте под началом вонючих русских офицеров, вонючими русскими брошен в тюрьму, вонючими русскими затравлен и, предавая их, никаких угрызений совести не испытывает. Он ненавидел русских. Я попросил его сказать названия кораблей, на которых он служил, и он сказал. Я спросил, как они оснащены, и он описал мне самые сложные штуковины, которыми они в то время располагали. Я дал ему карандаш с бумагой, и он нарисовал мне на удивление впечатляющие рисунки. Я спросил его, что ему известно о сигналах. Он знал очень многое. Он был профессиональным сигнальщиком и умел пользоваться их самыми новейшими игрушками, несмотря на то что все это происходило год назад. Я спросил его: “А почему вы решили обратиться именно к британцам?” – и он ответил, что познакомился в Ленинграде с “парочкой ваших парней” – британскими моряками во время визита доброй воли. Я записал их имена, название их корабля, вернулся к себе в контору и послал в Лондон телеграмму-молнию, поскольку у нас в распоряжении оставалось всего лишь несколько часов до его высылки за границу. На следующий вечер морского капитана Брандта со всей строгостью допросили в конспиративном доме в Суррее. Он вступал на путь опасной карьеры. Он знал каждый укромный уголок и каждую бухточку по всему южному побережью Балтики; в его хороших друзьях ходили честные латышские рыбаки и торговцы “черного рынка”, воры и раздраженные личности без определенных занятий. Он предлагал именно то, что требовалось Лондону после наших недавних потерь, – шанс построить новый путь доставки на север России и обратно, через Польшу и Германию.
 
* * *
 
   Теперь мне следует рассказать вам недавнюю историю – про Цирк и про мои попытки в нем преуспеть.
   После Бена я измучился, гадая, продвинут ли меня по службе или вышвырнут вон. Теперь я думаю, что обязан закулисному участию Смайли больше, чем считал тогда. Если бы Кадровик решал этот вопрос единолично, то меня он не продержал бы и пяти минут. Я улизнул из-под домашнего ареста, я скрыл, что знал о привязанности Бена к Стефани, и, если даже я не ожидал с нетерпением любовных писем от Бена, косвенно я все равно был виноват, а поэтому черт со мной.
   – А мы уже было решили, что вам может понравиться место в Британском совете, – злобно заявил Кадровик на собрании, где не подали и чашки чаю.
   Но Смайли вступился за меня. Оказалось, что Смайли увидел во мне нечто большее, чем юношескую импульсивность, а Смайли располагал своей собственной скромной частной армией секретных информаторов, разбросанных по всей Европе. Был представлен еще один довод в пользу отсрочки моей смертной казни – хотя даже Смайли мог не знать об этом в то время – этим доводом стал предатель Билл Хейдон, чей Лондонский центр быстро приобретал монополию на операции Цирка во всем мире. И, хотя вопросительный взгляд Смайли еще не был сфокусирован на Билле, он был уже убежден, что Пятый этаж пригрел на своей груди крота Московского центра, и решил набрать команду офицеров, которые по возрасту и допуску были бы вне всяких подозрений. К счастью, я оказался одним из них.
   Несколько месяцев я пребывал в забвении, выполняя черную работу в просторных задних комнатах, оценивая и распределяя низкопробные донесения среди клиентов из Уайтхолла. Скучающий и лишенный общества друзей, я уже серьезно начал подумывать, что Кадровик подписал мой смертный приговор, когда, к моему облегчению, был призван в его кабинет, где в присутствии Смайли мне было предложено место второго человека в Цюрихе под началом умелого старого десантника Эддоуза, который по отношению ко мне придерживался принципа – бросить в воду и посмотреть, выплывет или утонет.
   Не прошло и месяца, как меня поселили в маленькой квартирке Альтштадте, и я работал круглые сутки восемь дней в неделю. У меня были советский военно-морской атташе в Женеве, который любил Ленина, но французскую стюардессу – больше, и чешский торговец оружием в Лозанне, которого мучила совесть по поводу снабжения террористов всего мира оружием и взрывчаткой. У меня были миллионер-албанец, имевший шале в Сент-Морисе и рискующий своей головой в случае возвращения на родину, который вербовал для меня свою бывшую прислугу, и нервный физик из Восточной Германии, работавший при институте Макса Планка в Эссене, который тайно перешел в католичество. Я провел изящную маленькую операцию по установке микрофонов в польском посольстве в Берне и поставил на прослушивание телефоны у парочки венгерских шпионов в Базеле. И к этому времени начал воображать себя серьезно влюбленным в Мейбл, недавно переведенную в Отдел проверки красотку, в честь которой провозглашались тосты в буфете для младшего офицерского состава.
   И Смайли поверил в меня не зря, поскольку благодаря моим собственным усилиям на участке и его стойкому стремлению накапливать информацию, необходимую для внутренних нужд, нам удавалось получать ценные сведения и даже направлять их в нужные руки – вы бы просто удивились, узнав, насколько редко такого сочетания удается добиться.
   Поэтому когда через два года после всего этого открылась вакансия в Гамбурге – самостоятельная работа, подчинение непосредственно Лондонскому центру, ныне “сердцу” операций Службы, без которого не обойтись, – я получил от Смайли великодушное благословение просить этот пост, какими бы ни были его личные отговорки относительно все более широких объятий Хейдона. Я зондировал почву, не нахальничал, напомнил Кадровику о своем военно-морском прошлом. Ничего не говоря прямо, я позволил ему самому сделать вывод, что мне надоела старомодная осторожность Смайли. И это сработало. Он дал мне место в Гамбурге, чтобы работать под началом Хейдона, и ту же ночь после романтического ужина в “Бьянки” мы с Мейбл провели вместе и распрощались со своей девственностью.
   Мое чувство справедливости было удовлетворено еще больше, когда, взирая на свою новую номенклатуру, я, к своему удовольствию, увидел, что некий Вульф Дитрих, он же морской капитан Брандт, стал ведущим игроком в моей новой команде. Речь идет о конце шестидесятых. Биллу Хейдону оставалось править еще три года.
 
* * *
 
   В Гамбурге и всегда-то хорошо было быть англичанином, а теперь это место стало еще лучше для того, чтобы быть шпионом. После аристократичности цюрихских озер Гамбург бурлил энергией и бодрил морским воздухом. Старые ганзейские связи с Польшей, севером России и Балтийскими странами все еще сохранялись. У нас были торговля и банковское дело – что ж, то же самое было и в Цюрихе. Но у нас были также и судоходство, и иммигранты, и авантюристы. У нас было полно нахальства и вульгарности. Мы были немецкой столицей проституции и прессы. Прямо с нашего порога начинались таинственные низины Шлезвиг-Гольштейна с косыми дождями, красными фермами, зелеными полями и небесами в кучевых облаках. У каждого человека есть своя цена. В то время душу мою можно было купить за банку любекского пива, селедку и стакан шнапса после утомительной прогулки по дамбе.
   Все остальное, что касалось работы, было не менее приятным. Я был Нед, вице-консул по морским перевозкам; моим скромным рабочим местом был красивый кирпичный коттедж с медной табличкой, достаточно удобный и для Генерального консульства, но все же предусмотрительно расположенный в стороне. Двое служащих из Адмиралтейства по совместительству исполняли за меня необходимую работу и держали язык за зубами. У меня были радист и шифровальщик из Цирка. И пусть мы с Мейбл еще не были помолвлены, наши отношения достигли той стадии, когда она готова была броситься в бой, стоило мне только сунуться в Лондон на консультацию к Биллу или к одному из его лейтенантов.
   Для встреч с моими джо у меня была конспиративная квартира в Веллингсбюттеле, выходящая окнами на кладбище, которая находилась над цветочным магазином, принадлежащим чете немцев-пенсионеров, работавших на нас во время войны. Самыми напряженными днями у них были воскресенья, а утром в понедельник окрестные ребятишки выстраивались в очередь, чтобы продать им цветы, которые были куплены накануне. Места безопаснее я никогда не встречал. Катафалки, закрытые грузовики и похоронные процессии проезжали мимо нас в течение всего дня. Но по ночам это место было в буквальном смысле тихим, как могила. Даже экзотическая фигура моего морского капитана становилась неприметной, когда он надевал свою черную шляпу и темный костюм, нырял под кирпичную арку нашего магазина и со своим подпрыгивающим сбоку чемоданчиком коммивояжера топал вверх по лестнице к нашей безобидной двери с надписью “Бюро”.
   Я буду продолжать называть его Брандтом. Некоторые люди, сколько бы они ни меняли имен, имеют всего лишь одно.
 
* * *
 
   Но самой большой драгоценностью в моей короне была “Маргарита”, или, как мы называли ее, “Маргаритка”. Это была пятидесятифутовая, обшитая внакрой, тупоносая рыболовная лодка, переделанная в прогулочный катер с каютами, рулевой рубкой, салоном и четырьмя койками в носовом отсеке. У нее были бизань-мачта и парус, ограничивающие ее маневренность, темно-зеленый корпус с иллюминаторами светло-зеленого цвета и белая крыша у каюты. Она была построена, чтобы красться, а не гнать со скоростью. В пасмурную погоду и при морской зыби она была незаметна для невооруженного глаза. У нее был неприметный рангоут, борта ее лежали близко к воде, что, особенно в штормовую погоду, создавало ей абсолютно безобидный сигнал на радарах. Балтийское море мстительное, мелководное, без приливов и отливов. Даже при легком ветре поднимаются высокие и опасные волны. На полной скорости в десять узлов “Маргаритка” бросалась из стороны в сторону и крутилась, как свинья. Единственное, что было у нее быстроходным, так это четырнадцатифутовая шлюпка “Зодиак”, поднятая, как спасательная лодка, и прикрепленная к крыше каюты, оснащенная мотором “Джонсон” в пятьдесят лошадиных сил, чтобы быстро поднимать на борт и выпускать наших агентов.
   Местом стоянки у нее была старая рыбацкая деревня Бланкензее на Эльбе, в нескольких коротких милях от Гамбурга. Здесь она мирно стояла, настолько незаметная среди себе подобных, насколько можно было только пожелать. Когда она была нужна, то из Бланкензее легко проходила вверх по реке к Кильскому каналу и тащилась шестьдесят миль со скоростью пять узлов, прежде чем добраться до открытого моря.