Я спросил, пострадал ли при этом спрятанный им передатчик.
   – Я не посмотрел, – сказал он. – Мне было безразлично. Я всех вас ненавидел.
   В одну из ночей он пробрался к тетке Марии, жившей в отдаленной деревне. Та стала швырять в него кастрюли, и ему пришлось бежать. И все же в нем росла решимость спасти свою дочь, потому что он знал, что обязан спасти ее от нее самой. На ней лежит проклятие его абсолютизма, подумал он. Она ожесточена и упряма – и во всем этом виноват я сам. Я запер ее в тюрьме своих собственных импульсов. Лишь отцовская любовь могла настолько ослепить его, что он пренебрег пониманием этого. Теперь глаза у него открылись. Он видел, что ее жестокость и бесчеловечность были своеобразным доказательством ее преданности. Он видел, что она, как и он прежде, переживает период беспорядочных исканий, хоть и не обладает его интеллектуальным уровнем и религиозной подготовкой; что она, подобно ему самому, смутно надеялась, что реализует себя, став частью большой мечты.
   О своем переходе таиландской границы он говорил мало. Он направился к югу, к Паилину. Ему сказали, что там есть лагерь для кхмерских беженцев. Он преодолел горы и пересек малярийные болота. Добравшись до места, он осаждал справочные службы и расклеил описание Марии на всех лагерных досках объявлений. Как он добился этого без документов, денег или связей, сохраняя при этом в тайне свое пребывание в Таиланде, до сих пор остается для меня загадкой. Но ведь Хансен был опытным профессиональным агентом, пусть даже он и отверг нас. Ничто не могло остановить его. Я поинтересовался, почему он не обратился за помощью к Рамбелоу, но он лишь презрительно отмахнулся.
   – Я больше не был империалистическим агентом. Я не верил ни во что, кроме моей дочери.
   Однажды в конторе какой-то благотворительной организации он встретил американку, которая, кажется, видела Марию.
   – Она выбыла, – сказала та осторожно.
   Хансен настаивал. Мария была одной из полдюжины девушек, рассказала женщина. Они занимались проституцией, но находились под охраной партизан. Когда они не развлекали мужчин, то держались в стороне от остальных, и справиться с ними было нелегко. Однажды они вырвались на свободу. Она слышала, что их схватила таиландская полиция. Больше она их не видела.
   Женщина, похоже, знала что-то еще, но сомневалась, стоило ли об этом говорить. Однако Хансен не оставил ей выбора.
   – Мы боялись за нее, – сказала она. – Девушка называла себя разными именами. Она приводила разные версии того, как к нам попала. Врачи сомневались, находится ли она в здравом уме. На каком-то этапе она, похоже, действительно забыла, кто она есть на самом деле.
   Хансен пришел в таиландскую полицию и с помощью угроз и уговоров узнал, где она находится: в полицейском общежитии, где развлекались их офицеры. Никто не поинтересовался, кто он и есть ли у него документы. Он человек с глазами навыкате, фаранг, говорящий на кхмерском и по-таиландски. Мария прожила там три месяца, а затем исчезла. По мнению любезного сержанта, она была девушка со странностями.
   – С какими? – спросил Хансен.
   – Говорила только по-английски, – ответил сержант.
   Там была еще одна девушка, подруга Марии, которая пробыла там дольше и вышла замуж за капрала. Хансен узнал ее имя.
 
* * *
 
   Он замолчал.
   – Вы нашли ее? – спросил я после продолжительной паузы.
   Впрочем, ответ я знал и знал его давно, хоть и не отдавал себе в этом отчета. Он сидел у изголовья кушетки и нежно поглаживал голову девушки. Она медленно поднялась и стала протирать глаза своими ручками, прикидываясь, будто все время спала. Мне же кажется, она всю ночь слушала нас.
   – Она больше ничего не понимала, – объяснил Хансен, продолжая поглаживать ее. Он имел в виду публичный дом, где он ее обнаружил. – Ничего ей больше не было нужно, правда, Мария? Никаких красивых слов, ни обещаний. – Он привлек ее к себе. – Она мечтает лишь об одном: быть любимой. Своим народом. Нами. Мы все должны любить Марию. Вот что служит ей утешением.
   Должно быть, он принял мое молчание за упрек, потому что повысил голос.
   – Она желает быть безобидной. Разве это так уж плохо? Она хочет, как и все остальные, чтобы ее оставили в покое. Было бы хорошо, если бы все мы желали того же. Ваши самолеты и шпионы и ваше краснобайство не для нее. Она не ребенок доктора Киссинджера. Она только хочет жить где-нибудь незаметно, так, чтобы доставлять удовольствие и никому не причинять вреда. Что хуже? Ваш бордель или ее? Убирайтесь из Азии. Вам до нее нет никакого дела, никому из вас. Мне стыдно, что я вам помогал. Оставьте нас в покое.
   – Я далеко не все расскажу Рамбелоу, – сказал я, вставая.
   – Как вам угодно.
   Стоя в дверях, я окинул их взглядом. Девушка пристально смотрела на меня, как, наверное, смотрела на закованного в цепи Хансена – немигающим взглядом, глубоким и неподвижным. Мне кажется, я знал, что у нее на уме. Я заплатил за нее, но ею не воспользовался. Она размышляла, не потребую ли я что-нибудь за свои деньги.
   Рамбелоу отвез меня в аэропорт. Как и Хансен, я бы предпочел обойтись без него, но нам нужно было поговорить о делах.
   – Сколько вы ему обещали? – вскричал он в ужасе.
   – Я сказал, что ему положены деньги и наша всевозможная защита. Я сообщил, что вы пошлете ему чек на пятьдесят тысяч долларов.
   Рамбелоу пришел в ярость.
   – Чтоб я дал ему пятьдесят тысяч? Мой дорогой, да он полгода будет пить и разнесет эту историю по всему Бангкоку. А его камбоджийская проститутка? Она с ним заодно, будьте уверены.
   – Не беспокойтесь, – сказал я. – Он отказался.
   Это так поразило Рамбелоу, что его возмущение окончательно улетучилось, и весь остаток пути он хранил оскорбленное молчание.
   В самолете я слишком много пил, а спал слишком мало. Однажды после дурного сна мне пришла в голову крамольная мысль о Рамбелоу и Пятом этаже. Хорошо бы, подумал я, отправить всю эту шайку, включая Смайли, в джунгли вместо Хансена. Хорошо бы заставить их бросить все ради надуманной невероятной страсти, а потом узнать, что предмет любви восстал против них, чтобы доказать, что единственной наградой за любовь может быть только сама любовь и что научить она может только покорности.
   И все же я был удовлетворен – я и по сей день доволен, когда вспоминаю о Хансене. Я нашел то, что искал: личность, подобную мне самому, в поисках смысла жизни обнаружившую иную, достойную ее цель; того, кто заплатил огромную цену, но не счел ее жертвой; кто будет продолжать платить ее до самой смерти; кому наплевать на компромисс, на собственную гордость, на нас всех и чужое мнение; чья жизнь посвящена лишь тому, что имеет для него значение, и он обрел свободу. Дремлющий во мне обнаружил шкалу, по которой следует измерять мои собственные пошленькие увлечения.
   Так что, когда через несколько лет я стал главой Русского Дома лишь для того, чтобы увидеть, как мой ценный джо предал свою родину ради любви, я никак не мог изобразить возмущение, которого от меня ждали и требовали мои хозяева. Кадровик поступил не так глупо, когда упек меня в Следовательский отдел.

Глава 10

   Мой занозистый засекреченный журналист Мэггс пытался спровоцировать Смайли на разговор о безнравственности нашей работы. Он вынуждал Смайли признать, что все хорошо, что хорошо кончается. Подозреваю, что он хотел распространить этот принцип на жизнь вообще, ибо был безжалостным и одновременно бесцеремонным человеком и в нашем деле желал найти своеобразную лицензию на отказ от каких бы то ни было угрызений совести.
   Но Смайли не доставил ему такого удовольствия. Вначале казалось, что он вот-вот рассердится, чего я от него и ждал. Но он все-таки сдержался. Он начал было говорить, но запнулся и замолчал, и я подумал, не пора ли объявить перерыв. Но, к моему облегчению, он взял себя в руки, и я понял, что он просто отвлекся каким-то собственным воспоминанием, одним из многих тысяч, составляющих его тайную суть.
   – Видите ли, – начал он, отвечая, как всегда, по существу, – весьма важно, чтобы в свободном обществе люди, выполняющие нашу работу, оставались несмирившимися. Верно и то, что нам приходится сидеть за одним столом с дьяволом и порой довольно близко от него. И, как всем известно, – его лукавый взгляд на Мэггса вызвал всплеск благодарного смеха, – частенько находиться в компании дьявола бывает гораздо приятнее, чем иметь дело с людьми благочестивыми, не так ли? И тем не менее наша одержимость добродетелью остается при нас. Ведь своекорыстие так ограничивает! Как, впрочем, и целесообразность. – Он снова замолчал, все еще погруженный в собственные мысли. – Все, что я хочу сказать, заключается, пожалуй, в следующем: время от времени каждый из нас бывает готов поддаться соблазну гуманности. Думаю, не стоит считать это слабостью, а следует в этом хорошо разобраться.
   Запонки, осенило меня. Джордж вспомнил о старике.
   Я долго не мог сообразить, почему эта история столько времени преследует меня. Потом понял, что она произошла именно тогда, когда мои отношения с сыном Адрианом были почти на нуле. Он твердил, что университет его не интересует и что вместо этого он найдет хорошо оплачиваемую работу. Я ошибочно принял его непоседливость за стремление к материальным благам, а его мечту о независимости – за лень и однажды вечером вспылил и обидел его, а потом неделями не мог прийти в себя от стыда. Именно тогда я и раскопал эту историю.
   Потом я вспомнил еще, что у Смайли не было детей и что, наверное, его непонятная роль в этом деле объясняется в какой-то мере этим обстоятельством. Мне стало немного не по себе при мысли, что он, быть может, заполнял в себе пустоту, зиявшую на месте тех отношений, которых никогда не имел.
   Наконец, я вспомнил, что через несколько дней после того, как я наткнулся на эти бумаги, мне пришло письмо, в котором анонимный автор называл беднягу Фревина русским шпионом и уверял, что, мол, между Фревином и стариком была какая-то непостижимая схожесть, проявлявшаяся в собачьей преданности и в потерянных мирах. И этим, сами понимаете, доказывалась связь между ними, но я не знаю пока ни одного дела, которое бы не стряпалось из сотен других.
   Наконец, и тот факт, что, как это часто бывало в моей жизни, Смайли в который раз оказался моим предтечей, ибо стоило мне усесться за незнакомый стол в Следовательском отделе, как я тут же начинал повсюду обнаруживать его следы: в наших пыльных архивах, в журнале дежурных офицеров и в мечтательных улыбках пожилых секретарш, с приторным благоговением старых весталок называвших его то чуть ли не богом, то плюшевым медвежонком, то акулой-убийцей, хотя эту его черту они пытались старательно замазать. Они даже демонстрировали его фарфоровую чашку с блюдцем (от Томаса Гуда с Саут-Одли-стрит – а как же иначе?) – подарок Джорджу от Энн, поясняли они с обожанием; Джордж отказал ее Отделу после того, как впал в немилость, а потом был восстановлен в правах в Главном управлении. Но, конечно же, пользоваться чашкой Смайли, как и чашей Грааля, простому смертному было запрещено.
   Отдел, как вы уже, вероятно, догадались, приравнивался в нашей Службе к Сибири, и Смайли, с удовлетворением обнаружил я, отбыл в этой ссылке не один, а два срока: первый – за свое наглое предположение, что Пятый этаж делает слона из мухи, подкинутой Московским центром, а второй – несколько лет спустя – за то, что оказался прав. Отдел обладал не только однообразием Сибири, но и ее территориальной отдаленностью: он размещался не в главном корпусе, а в скоплении мрачноватых кабинетов в цокольном этаже здания, выходящего на Нортумберлендское авеню у северного торца Уайтхолла.
   Лучшие дни Отдела, как и большинства архитектурных сооружений вокруг него, остались позади. Он был учрежден в годы Второй мировой войны и предназначался для того, чтобы принимать заявления от посторонних лиц, выслушивать их подозрения и успокаивать страхи или же, если они и впрямь наталкивались на что-то дельное, отвлекать их или запугивать, так чтобы заставить их молчать.
   Если вам показалось, что ваш сосед поздно ночью, скажем, склонился над радиопередатчиком; или же если вы заметили, как странно в окне мигают огни, но из скромности или от недоверия не сообщили об этом в свой полицейский участок; если таинственный иностранец, в автобусе интересовавшийся вами и местом вашей работы, неожиданно оказался рядом с вами в вашей местной пивной; если ваш тайный любовник признался вам – от одиночества, из-за бравады или от отчаянной потребности выглядеть в ваших глазах более интересным, – что работает на немецкую разведку, так в этом случае, после переписки с каким-то несуществующим помощником несуществующего заместителя министра из Уайтхолла, весьма вероятно, как-нибудь к вечеру вас вызовут, чтобы бросить вызов блиц-кригу, и вы с замирающим сердцем пойдете вместе с сопровождающим по обшарпанному, заваленному мешками с песком коридору, направляясь в кабинет 909, где майор такой-то или капитан такой-то, фальшивые, как трехдолларовые банкноты, вежливо предложат вам изложить свое дело откровенно, не опасаясь никаких последствий.
   Иногда, как повествует тайная история Отдела, эти зловещие доносы перерастали – а порой и сейчас перерастают – в серьезные дела, хотя направление деятельности Отдела сильно изменилось и охватывает теперь такие области, как рассмотрение добровольных предложений сотрудничества со Службой, анонимных доносов, вроде доноса на беднягу Фревина, и даже – в помощь презираемым службам безопасности – проведение опросов на предмет проверки благонадежности, что считается худшей из сибирских ссылок, так как, все еще оставаясь сотрудником Службы, вы оказываетесь далеко-далеко от серьезных операций Русского Дома.
   И тем не менее из подобного рода наказаний можно извлечь не только урок смирения. Офицер разведки – ничто, если он потерял способность слушать, а Джордж Смайли, полненький, неспокойный, непритязательный, неутомимый рогоносец Джордж, постоянно протирающий свои очки подкладкой галстука, пыхтящий и вздыхающий в ответ своим вечным мыслям Джордж был лучшим из всех нас слушателем.
   Смайли умел слушать своими припухшими, сонными глазами; он слушал самим наклоном своего кургузого тела, своей неподвижностью и понимающей улыбкой. Он умел слушать, потому что, за единственным исключением, которым была его жена Энн, он ничего не ожидал от своих друзей-коллег, ничего не критиковал и прощал в вас самое плохое еще до того, как вы это сами обнаружили. Он слушал лучше, чем микрофон, потому что его ум тут же реагировал на самое существенное, и он, казалось, обладал способностью определять существенное, еще не зная, куда оно приведет.
   Именно так Джордж слушал мистера Артура Уилфреда Хоторна, проживающего в доме 12, Дин, в Руслип, за полжизни до меня в том самом кабинете 909, где теперь сидел я, с любопытством листая пожелтевшие страницы досье с пометкой “подлежит уничтожению”, которое я откопал на полках хранилища Отдела.
   Я начал свои поиски лениво, можно даже сказать, легкомысленно, как если бы рассеянно перелистывал номер “Татлера” в своем клубе. И тут я понял, что читаю страницу за страницей, исписанные почерком Смайли с заостренными по-немецки буквами “т”, замысловатыми греческими “е” и с его легендарной закорючкой вместо подписи. Там, где в этом спектакле он был вынужден выступать лично, – а создавалось впечатление, что он старался всячески избегать этого вульгарного тяжелого испытания, – там он просто обозначал себя буквами “д.о.” – “дежурный офицер”. А поскольку он славился своим отвращением к инициалам, то сразу возникало ощущение его скрытного, даже затворнического характера. Обнаружь я неизвестное произведение Шекспира – и тогда не пришел бы в столь сильное возбуждение. Здесь было все: первое письмо Хоторна, расшифрованная магнитофонная запись бесед с ним, завизированная лично самим Смайли, и даже расписки Хоторна в получении им суточных и денег на карманные расходы.
   От моей скуки не осталось и следа. Я больше не переживал свое понижение и не обращал внимания на тишину огромного пустого дома, в котором я был обречен находиться. Я был здесь с Джорджем и ожидал услышать шарканье башмаков преданного служаки Артура Хоторна, идущего по коридору на беседу со Смайли.
   “Уважаемый сэр”, – пишет он “Начальнику Разведки Министерства Обороны”. Уже по этим строчкам любому англичанину видно, к какому классу он принадлежит, стоит только взглянуть на эти прямо-таки имперские заглавные буквы, столь обожаемые необразованными людьми. Я представил себе, как он выписывал их, возможно, даже пользуясь словарем. “Я желал бы, сэр, Просить Встречи с вашими Сотрудниками относительно Персоны, выполнявшей Специальное Задание Английской Разведки на высшем Уровне, чье Имя так же Важно для нас с Супругой, как и для Вас, но которое я соответственно не имею права назвать в этом Письме”.
   Вот и все. Подпись: Хоторн, А.У., уоррент-офицер II класса в отставке. Иными словами, Артур Уилфред Хоторн, как впоследствии выяснили Смайли со своим помощником по списку избирателей, а потом и по материалам военного ведомства. Родился в 1915 году, записал тщательно Смайли в разделе биографических данных Хоторна. Мобилизован в 1939 году, служил в восьмой армии от Каира до Эль-Аламейна. Бывший старший сержант Артур Уилфред Хоторн дважды ранен во время боевых действий, имеет за все его заслуги три благодарности и одну медаль за доблесть, демобилизован без единого пятнышка в характеристике, “достойнейший пример лучшего солдата в мире”, написал, не скупясь на похвалу, командир в его характеристике.
   Я знал, что как настоящий профессионал Смайли пришел в кабинет задолго до прибытия своего клиента, точно так же, как последние несколько месяцев это делал я; уселся за тот же обшарпанный сосновый желтый стол времен войны, обожженный по передней кромке, если верить легенде, вандалом-немцем; с тем же самым замшелым телефоном с буквами и цифрами на диске; с той же раскрашенной от руки фотографией королевы в 20-летнем возрасте верхом на коне. Я вижу, как Джордж, хмурясь, внимательно смотрит на часы, затем корчит недовольную мину, глядя на привычный для здешнего места беспорядок, ибо с незапамятных времен идет затяжная война между нами и министерством по поводу того, кто должен производить здесь уборку. Я вижу, как он достает из рукава носовой платок – он делает это с трудом, ибо ни один жест не достается Джорджу без борьбы, – и обтирает им сиденье своего деревянного стула, а затем проделывает то же самое со стулом Хоторна по другую сторону стола. Затем, как это не раз делал и я, он оказывает ту же услугу королеве, устанавливает рамку прямо и возвращает блеск ее молодым глазам идеалистки.
   Дело в том, что Джордж, как и подобает хорошему офицеру разведки, уже пытается представить себе чувства своего подопечного. Бывший уоррент-офицер наверняка рассчитывает, что здесь царит порядок. Затем я вижу, как сам Хоторн, пунктуальный до минуты, появляется в сопровождении швейцара: его парадный костюм застегнут на все пуговицы, будто мундир, а носки его начищенных башмаков блестят в темноте как маленькие фонарики. Смайли описал его внешний вид лаконично, но точно: рост пять футов и семь дюймов, коротко остриженные седые волосы, чисто выбрит, вид ухоженный, осанка военная. Другие характеристики: немного прихрамывает на левую ногу, носит армейские ботинки.
   – Хоторн, сэр, – четко представился он и замер, вытянувшись по стойке смирно. Смайли не без труда убедил его сесть.
   В тот день Смайли был майором Ноттингэмом и имел солидное удостоверение с фотокарточкой. Когда я читал его отчет о встрече, у меня в кармане находилось удостоверение на имя полковника Неда Аскота. Не спрашивайте, почему Аскота, хотя и здесь, выбирая себе псевдоним, я снова непроизвольно копировал один из маленьких обычаев Смайли.
   – В каком полку служили, сэр, если мне будет позволено спросить? – поинтересовался Хоторн, усевшись.
   – К сожалению, офицер общестроевой службы, – ответил Смайли, так как иначе нам было отвечать не положено.
   Уверен, что Смайли, как, впрочем, и мне, было нелегко назвать себя нестроевым офицером.
   Как доказательство лояльности Хоторн принес свои завернутые в тряпицу медали. Смайли любезно осмотрел их.
   – Речь идет о нашем сыне, сэр, – сказал старик. – Мне надо вас спросить. Жена – ну, она об этом и слышать не хочет, говорит, это все чепуха. А я ей твержу, что надо спросить вас. Даже если вы не дадите ответа, говорю я ей, то я буду считать свой долг по отношению к сыну выполненным, если спрошу вас о нем.
   Смайли промолчал, но уверен, его молчание было приветливым.
   – Кен был единственным нашим сыном, понимаете, майор, так что это естественно, – произнес Хоторн извиняющимся тоном.
   Смайли снова помедлил с ответом. Не говорил ли я, что он любил слушать? Смайли умел получать ответы на вопросы, которых даже не задавал, лишь благодаря тому, с каким искренним вниманием он слушал.
   – Мы не выведываем секретов, майор. Нам не нужно знать, что не положено. Но миссис Хоторн стала слаба здоровьем, сэр, и хочет узнать правду, пока жива. – Он заранее приготовил вопрос и теперь его задал. – Был ли наш мальчик, наш Кен, преступником или на самом деле работал на вас за линией фронта в России?
   И вот тут, можно сказать, я впервые опередил Смайли, хотя бы потому, что пять лет провел в Русском Доме и довольно хорошо представлял себе проводившиеся там в прошлом операции. Я почувствовал, что улыбаюсь, и мой интерес к этому делу возрос еще больше, если только это было возможно. Но на лице Смайли, я убежден, улыбки не было. Его лицо, думаю, застыло в неподвижности маски китайского мандарина. Быть может, он поправлял очки, которые, казалось, были ему велики. Наконец он спросил Хоторна, спросил серьезно, без тени сомнения, почему тот решил, что это именно так.
   – Кен рассказал мне, сэр, вот почему. – По-прежнему никакой реакции со стороны Смайли, один вид которого приглашает говорить дальше. – Понимаете, миссис Хоторн не хотела навещать Кена в тюрьме. Это делал я. Каждый месяц. Он отбывал пять лет за серьезное членовредительство и еще три за алкоголизм. В те времена существовало ПЗ, предварительное заключение. Сидим мы в тюремной столовой – я и Кен – за столом. И вдруг Кен наклоняется ко мне и говорит своим низким голосом: “Больше не приходи сюда, пап. Мне трудно. Понимаешь, меня не засадили в тюрьму. Я – в России. Меня специально сюда привезли, чтобы показать тебе. Я работаю в разведке, но не говори маме. Пиши мне – это просто, мне перешлют. И я отвечу, как будто пишу из тюрьмы, потому что приходится прикидываться заключенным: тюрьма – самая хорошая для нас крыша. На самом деле, пап, я служу нашей стране, как ты, когда был с Крысами пустыни [20], потому-то лучшие из нас и вынуждены скрываться”. Больше я не просил свидания с Кеном. Я решил, что надо подчиниться. Я, конечно, писал ему. В тюрьму. Просто Хоторну и его номер. А через три месяца он отвечал нам на тюремной бумаге, и каждый раз будто письмо писал другой. Иногда приходили длинные письма, будто он сердился, иной раз – короткие, будто у него не было времени. Пару раз попадались в письме иностранные слова, которые я не понимал, обычно зачеркнутые, как будто бы он не мог совладать со своим языком. Иной раз намек мне подбросит. “Мне холодно, но не опасно”, – скажет. “На прошлой неделе вкалывал больше, чем нужно”, – говорит. Я не рассказывал жене, потому что было нельзя. Кроме того, она бы и не поверила. Когда я показал ей письма, она их оттолкнула – слишком больно ей было. Но когда Кен умер, мы пошли в морг, и нам показали его труп, весь изрезанный. Двадцать ножевых ран, и никого не привлекли к ответу. Она не расплакалась и сейчас не плачет, но лучше бы резали ее. По дороге домой в автобусе я не сдержался. “Кен – герой”, – сказал я ей. Я старался расшевелить ее, потому что она словно одеревенела. Я взял ее за рукав и подергал, чтобы она слушала. “Он не какой-нибудь каторжник, – говорил я. – Не таков наш Кен. И никогда им не был. И его не в тюрьме порешили. Это все красные в России”. И я ей рассказал о запонках. “Кен выдумывает, – сказала она. – Как всегда. Он не видит разницы между правдой и вымыслом, и всегда так было; в том-то и беда”.
   Когда нужно скрыть свои чувства, у следователей, как и у священников или врачей, есть своеобразное преимущество. Они могут задать вопрос, что я бы тоже сделал.
   – Какие запонки, старший сержант? – спросил Смайли, и я увидел, как опустились его веки и как ушла в плечи его голова, и он приготовился слушать рассказ старика.
   – “Нам не дают ордена, отец, – говорит мне Кен. – Это опасно. Ведь об этом надо сообщать в газетах, и все об этом узнают. Иначе у меня тоже были бы медали, как у тебя. Может быть, даже получше, если уж говорить откровенно, вроде креста Виктории [21], потому что из нас выжимают все, что только можно, и даже еще больше. Но если ты справляешься с работой, то получаешь запонки, которые хранятся в особом сейфе. Один раз в год устраивается большой прием в одном месте, которое я не вправе называть, с шампанским и дворецкими, не поверишь, и на него приглашаются все наши ребята из России. Мы надеваем смокинги, и все – при запонках, как будто это наша униформа, только тайная. И вот идет этот прием, с речами и рукопожатиями, словно тебе присваивают новое звание, и все так, как, наверное, было у тебя, когда тебя награждали. Но где именно – я не могу сказать. А после приема мы возвращали свои запонки. Это было нужно в целях безопасности. Так что, если я исчезну или со мной что-то случится, ты напиши в Разведуправление и попроси русские запонки твоего Кена. Может, они скажут, что никогда обо мне не слышали, может, спросят: “Какие запонки?” Но, может, тебе из сочувствия сделают исключение и отдадут мои запонки, потому что иногда они так поступают. И если такое случится, то знай, что все мои проступки на самом деле такие праведные, что ты даже представить себе не можешь. Потому что я – твой сын, твоя плоть и кровь, а запонки будут тебе доказательством. Вот и все, что я могу сказать, а это уже больше, чем мне дозволено”.