Страница:
Разговор Кати с Дроздом был коротким, минуты две, не больше, сказал Барли. Что опять прекрасно укладывалось в схему. Ведь было известно, что Гёте чурается длинных телефонных разговоров.
При наличии стольких объективных подтверждений и абсолютной точности Барли кто бы мог потом утверждать, что Падди был обязан тут же отвезти Барли в посольство и отправить его в Лондон связанным по рукам и ногам и с кляпом во рту? Но, разумеется, Клайв утверждал именно это. И не он один.
И далее – те три тайны, которые встали Неду поперек горла: объятия, Барли за рулем на обратном пути из больницы, два часа, проведенные им в ее квартире. Переходя к ответам Барли, нам следует увидеть его таким, каким видел Падди, – низко нагибающимся над лампочкой на столике в фургоне, лицо блестит от пота. На заднем плане жужжат глушители. На них обоих надеты наушники, между ними – микрофон, включенный в систему. Барли шепчет – отчасти в микрофон, отчасти на ухо своему шефу. Никакие ночные приключения Падди в былые времена не могли сравниться по драматизму с этим.
Сай сидит в глубокой тени, тоже в наушниках. Фургон принадлежит Саю, но ему даны инструкции предоставить Падди роль хозяина на пиру.
– И тут у нее сдают нервишки, – продолжает Барли, и его тон «между нами, мужчинами, говоря» вызывает у Падди невольную улыбку. – Всю неделю она заряжалась для его звонка, и вдруг все уже позади, и она прямо на глазах сломалась. Возможно, мое присутствие только ухудшило дело. Без меня она, наверное, продержалась бы до возвращения домой.
– Пожалуй, что и да, – сочувственно соглашается Падди.
– Слишком уж много на нее сразу навалилось: слышит его голос, слышит, что он дня через два приедет, и страх за детей… за него, за себя – слишком много всего сразу.
Падди прекрасно это понял. Ему приходилось иметь дело с эмоциональными женщинами, и он по опыту знал, из-за каких пустяков они начинают плакать.
С этого момента все пошло как по маслу. Обман претворялся в симфонию. Он, продолжал Барли, постарался ее успокоить, как мог, но ее трясло так, что ему пришлось обнять ее, довести до машины и отвезти домой.
В машине она еще поплакала, но уже начала приходить в себя, когда они поднялись к ней в квартиру. Барли напоил ее чаем и посидел с ней, пока не убедился, что дальше она справится сама.
– Отлично, – сказал Падди, а если это слово звучит точно «молодцы, ребята» в устах кавалерийского офицера Индийской армии девятнадцатого века, поддерживающего боевой дух своего эскадрона после бессмысленной атаки, то потому лишь, что впечатление у него самое благоприятное, а рот совсем рядом с микрофоном.
И наконец вопрос Барли, после которого в разговор вступает Сай. Задним числом вопрос этот прямо-таки кричит о преступных намерениях. Но Сай этого не услышал. Как и Падди. И в Лондоне все оказались глухи, все, кроме Неда, чье бессилие стало гнетущим. Нед все больше превращался в парию оперативного кабинета.
– Ах, да… то есть… как насчет списка? – говорит Барли, уже готовясь уйти. Вопрос звучит не как сольная ария и укладывается в ряд мелких технических подробностей. – Когда вы всунете список в мою жадную лапку?
– А что? – спрашивает Сай из глубокой тени.
– Ну, не знаю. Мне надо что-нибудь подзубрить или как?
– Подзубривать нечего, – говорит Сай. – Вопросы в письменной форме, сформулированы для ответа «да» или «нет», и крайне важно, чтобы вы ничего о них не знали. Благодарю вас.
– Так когда же я его получу?
– Список мы откладываем на самую последнюю минуту, – говорит Сай.
Из личного мнения Сая о душевном состоянии Барли запечатлен один перл: «С этими британцами (так были переданы его слова) разбирай, не разбирай, все равно не понять, кой черт у них на уме».
Впрочем, в этот вечер Сай был отчасти прав.
* * *
– Никаких дурных известий, – повторил Нед, когда Брок проиграл фургонные записи не то в третий, не то в тридцать третий раз.
Мы вернулись в наш собственный Русский Дом. Укрылись там. Словно возвратились первые дни операции. Светало, но мы продолжали бодрствовать, забыв про сон.
– Никаких дурных известий не было, – не отступал Нед. – только хорошие. «Я здоров. Все в порядке. Я прочел великолепную лекцию. Тороплюсь на самолет. Увидимся в пятницу. Я люблю тебя». И поэтому она плачет.
– Ну-у, не знаю, – сказал я вопреки собственным ощущениям. – А вам никогда не доводилось плакать от счастья?
– Она так плачет, что он вынужден тащить ее по больничному коридору. Она так плачет, что не может вести машину. Когда они добираются до ее квартиры, она бежит к двери, словно Барли вообще не существует, до того она счастлива, что Дрозд прилетает в назначенное время. А он ее утешает. Потому что все новости такие хорошие. (Снова зазвучал записанный голос Барли.) А он спокоен. Абсолютно спокоен. Никаких тревог и забот. «Мы у цели, Падди. Все прекрасно. Вот почему она плачет навзрыд». Вполне естественно!
Он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, а правдивый голос Барли продолжал говорить с ним из проигрывателя.
– Он больше не наш, – сказал Нед. – Он ушел в сторону.
Как, в ином смысле, и сам Нед. Он начал важнейшую операцию. А теперь пришел к выводу, что вынужден сидеть сложа руки и наблюдать, как она полностью выходит из-под контроля. За всю свою жизнь мне не приходилось видеть человека в такой пустоте. Разве за исключением самого себя.
* * *
Шпионаж – это ожидание.
Шпионаж – это выматывающая тревога.
Шпионаж – это значит быть самим собой и сверх того.
Тайные наставления вымершего Уолтера и еще существующего Неда продолжали звучать в ушах Барли. Ученик унаследовал колдовскую силу своих наставников, но его магия превосходила могуществом самые сильные их заклинания.
Он поднялся на плоскогорье, до которого из них не добирался никто. У него была цель, были средства достичь ее, было то, что Клайв назвал бы мотивацией, а уста более достойные назвали бы целеустремленностью. Теперь, когда он хладнокровно ехал на бой, чтобы обвести их вокруг пальца, все, чему они его научили, давало урожай сторицей. Он был обманщиком, но не у них на поводу.
Их флаги ничего для него не значили. Они колышутся под любым ветром. Он был предателем, но не у них на поводу. И действовал не во имя себя. Он знал, какой бой должен выиграть и ради кого. Он знал, какую жертву готов принести. Он не был предателем у них на поводу. Он был целен и неделим.
Ему не требовались их потертые ярлыки и слабосильные системы. Он был один и одинок, но превосходил общую сумму тех, кто вознамерился манипулировать им. Он распознал в них оружие хуже любого самого скверного, ибо их цели служили для оправдания того, что они вообще существуют.
Через кротость, далеко не такую уж кроткую, он открыл для себя гнев. И уже ощущал первый его дымок, слышал треск разгорающегося хвороста.
Существовало одно только теперь. Гёте был прав. Завтра не было, потому что завтра – это извинение и предлог. Было настоящее или ничего. И даже в ничего Гёте оставался прав. Мы должны истребить серых людей внутри себя, мы должны сжечь нашу серую одежду и освободить наши добрые сердца, осуществляя мечту каждого порядочного человека, а также – хотите верьте, хотите нет – и некоторых серых людей. Но как? С помощью чего?
Гёте был прав, и не его вина и не вина Барли, что по воле случая оба они дали толчок друг другу. Разгоравшееся в нем теперь сияние духа тысячекратно усиливало ощущение родства с его невероятным другом. Барли испытывал всесокрушающее преклонение перед отчаянной мечтой Гёте спустить с цепи силы разума и распахнуть двери грязных комнатушек.
Но Барли недолго разделял агонию Гёте. Гёте был уже в аду, и, возможно, Барли вскоре предстояло последовать за ним. Буду оплакивать его, когда найдется время, подумал он. А до тех пор он отдавал себя живым, которых Гёте так постыдно поставил под удар и, собрав последнее мужество, жестом попытался спасти.
Для начала приходилось использовать уловки серых людей. Он должен быть самим собой даже больше, чем когда-либо прежде. Он должен ждать. Его должна снедать тревога. Он должен вывернуться наизнанку, стать примирившимся внутренне, неудовлетворенным внешне. Он должен жить тайно, на цыпочках, коварный в мыслях, как кошка, но в поведении – именно тот Барли Блейр, какой им требуется, – всецело им преданная тварь.
Одновременно шахматист в нем рассчитывает ходы. Дремлющий дипломат незаметно пробуждается. Издатель осуществляет то, чего раньше ему никогда не удавалось осуществить: он становится хладнокровным посредником между необходимостью и далеким видением.
Катя знает, рассуждает он. Она знает, что Гёте схвачен.
Но они не знают, что она знает, так как ей удалось совладать с собой, пока она говорила по телефону.
И они не знают, что я знаю, что Катя знает.
Во всем мире только я, кроме Кати и Гёте, знаю, что Катя знает.
Катя все еще на свободе.
Почему?
Они не забрали ее детей, не перевернули вверх дном ее квартиру, не швырнули Матвея в сумасшедший дом и воздержались от любых проявлений той деликатности, с какой по традиции обходятся с русскими женщинами – связными советских физиков, работающих в области обороны и решивших доверить государственные секреты своей страны опустившемуся западному издателю.
Почему?
И я тоже пока свободен. Меня не приковали за шею к кирпичной стене.
Почему?
Потому что они не знают, что мы знаем, что они знают.
Значит, они рассчитывают на большее.
Им нужны мы, но не только мы.
Они могут выжидать, потому что рассчитывают на большее.
Но что это за большее?
Где ключ к их терпению?
Любой человек начинает говорить. Так сказал Нед, констатируя неопровержимый факт. При современных методах начинает говорить любой. Он объяснил Барли, что нет смысла молчать, если его схватят. Но Барли теперь думал не о себе. Он думал о Кате.
Каждую следующую ночь, каждый следующий день Барли передвигал фигуры своей мысленной партии, оттачивая план в ожидании (как и мы все) обещанной встречи с Дроздом в пятницу.
За завтраком Барли всегда на месте – образцовый издатель и шпион. И каждый день, весь день напролет, он душа ярмарки.
Гёте. Для тебя я ничего сделать не могу. На земле нет силы, способной вырвать тебя из их хватки.
Катя – ее еще возможно спасти. Ее детей еще возможно спасти. Пусть даже любой человек начинает говорить, и Гёте исключения не составит.
Сам я неспасаем, как и всегда.
Гёте подарил мне мужество, думал он, и его тайное намерение все более крепло, а Катя подарила любовь.
Нет, и то и другое мне подарила Катя. И продолжает дарить.
И наступает тот день, такой же тихий, как предыдущие: экраны почти не вспыхивают – Барли методично готовится к наступлению вечера, а с ним и к приему в честь рождения фирмы «Потомак и Блейр» в Духе Доброжелательности и Гласности, как говорится в нашем цветистом приглашении, отпечатанном в виде триптиха на бумаге с резными краями в собственной типографии Службы менее двух недель назад.
И время от времени Барли удостоверяется, словно бы случайно, что с Катей ничего не произошло. Он звонит ей при всякой возможности и болтает с ней, пока не услышит слово «удобно» – сигнал, что все в порядке, а в ответ ввертывает в свою веселую болтовню «откровенно говоря». Ничего тяжеловесного, ничего о любви, смерти или великих немецких поэтах. Но только:
Ну, как дела?
Откровенно говоря, ярмарка совсем вас замучила?
Как близнецы?
А трубка Матвею еще не надоела?
Что означает: я люблю тебя, и я люблю тебя, я люблю тебя, и я люблю тебя, откровенно говоря.
Чтобы надежнее удостовериться, что с ней ничего не случилось, Барли командирует Уиклоу в Социалистический павильон взглянуть на нее мимоходом. «Она чудесно выглядит, – сообщает Уиклоу, снисходя с улыбкой к беспокойству Барли. – И твердо держится на ногах».
«Спасибо, старина, – говорит Барли. – Очень мило с вашей стороны».
Второй раз, снова по настоянию Барли, туда идет сам Хензигер. Быть может, Барли приберегает себя для вечера. А может быть, он не доверяет своим эмоциям. Но она все еще там, все еще жива, все еще дышит, и она уже переоделась для вечера.
И все это время, даже уйдя с ярмарки пораньше, чтобы опередить своих гостей, Барли продолжает смотр своей личной армии фактов, поддающихся изменению и не поддающихся, с четкостью, которой гордился бы самый опытный и самый скомпрометированный юрист.
* * *
Глава 16
При наличии стольких объективных подтверждений и абсолютной точности Барли кто бы мог потом утверждать, что Падди был обязан тут же отвезти Барли в посольство и отправить его в Лондон связанным по рукам и ногам и с кляпом во рту? Но, разумеется, Клайв утверждал именно это. И не он один.
И далее – те три тайны, которые встали Неду поперек горла: объятия, Барли за рулем на обратном пути из больницы, два часа, проведенные им в ее квартире. Переходя к ответам Барли, нам следует увидеть его таким, каким видел Падди, – низко нагибающимся над лампочкой на столике в фургоне, лицо блестит от пота. На заднем плане жужжат глушители. На них обоих надеты наушники, между ними – микрофон, включенный в систему. Барли шепчет – отчасти в микрофон, отчасти на ухо своему шефу. Никакие ночные приключения Падди в былые времена не могли сравниться по драматизму с этим.
Сай сидит в глубокой тени, тоже в наушниках. Фургон принадлежит Саю, но ему даны инструкции предоставить Падди роль хозяина на пиру.
– И тут у нее сдают нервишки, – продолжает Барли, и его тон «между нами, мужчинами, говоря» вызывает у Падди невольную улыбку. – Всю неделю она заряжалась для его звонка, и вдруг все уже позади, и она прямо на глазах сломалась. Возможно, мое присутствие только ухудшило дело. Без меня она, наверное, продержалась бы до возвращения домой.
– Пожалуй, что и да, – сочувственно соглашается Падди.
– Слишком уж много на нее сразу навалилось: слышит его голос, слышит, что он дня через два приедет, и страх за детей… за него, за себя – слишком много всего сразу.
Падди прекрасно это понял. Ему приходилось иметь дело с эмоциональными женщинами, и он по опыту знал, из-за каких пустяков они начинают плакать.
С этого момента все пошло как по маслу. Обман претворялся в симфонию. Он, продолжал Барли, постарался ее успокоить, как мог, но ее трясло так, что ему пришлось обнять ее, довести до машины и отвезти домой.
В машине она еще поплакала, но уже начала приходить в себя, когда они поднялись к ней в квартиру. Барли напоил ее чаем и посидел с ней, пока не убедился, что дальше она справится сама.
– Отлично, – сказал Падди, а если это слово звучит точно «молодцы, ребята» в устах кавалерийского офицера Индийской армии девятнадцатого века, поддерживающего боевой дух своего эскадрона после бессмысленной атаки, то потому лишь, что впечатление у него самое благоприятное, а рот совсем рядом с микрофоном.
И наконец вопрос Барли, после которого в разговор вступает Сай. Задним числом вопрос этот прямо-таки кричит о преступных намерениях. Но Сай этого не услышал. Как и Падди. И в Лондоне все оказались глухи, все, кроме Неда, чье бессилие стало гнетущим. Нед все больше превращался в парию оперативного кабинета.
– Ах, да… то есть… как насчет списка? – говорит Барли, уже готовясь уйти. Вопрос звучит не как сольная ария и укладывается в ряд мелких технических подробностей. – Когда вы всунете список в мою жадную лапку?
– А что? – спрашивает Сай из глубокой тени.
– Ну, не знаю. Мне надо что-нибудь подзубрить или как?
– Подзубривать нечего, – говорит Сай. – Вопросы в письменной форме, сформулированы для ответа «да» или «нет», и крайне важно, чтобы вы ничего о них не знали. Благодарю вас.
– Так когда же я его получу?
– Список мы откладываем на самую последнюю минуту, – говорит Сай.
Из личного мнения Сая о душевном состоянии Барли запечатлен один перл: «С этими британцами (так были переданы его слова) разбирай, не разбирай, все равно не понять, кой черт у них на уме».
Впрочем, в этот вечер Сай был отчасти прав.
* * *
– Никаких дурных известий, – повторил Нед, когда Брок проиграл фургонные записи не то в третий, не то в тридцать третий раз.
Мы вернулись в наш собственный Русский Дом. Укрылись там. Словно возвратились первые дни операции. Светало, но мы продолжали бодрствовать, забыв про сон.
– Никаких дурных известий не было, – не отступал Нед. – только хорошие. «Я здоров. Все в порядке. Я прочел великолепную лекцию. Тороплюсь на самолет. Увидимся в пятницу. Я люблю тебя». И поэтому она плачет.
– Ну-у, не знаю, – сказал я вопреки собственным ощущениям. – А вам никогда не доводилось плакать от счастья?
– Она так плачет, что он вынужден тащить ее по больничному коридору. Она так плачет, что не может вести машину. Когда они добираются до ее квартиры, она бежит к двери, словно Барли вообще не существует, до того она счастлива, что Дрозд прилетает в назначенное время. А он ее утешает. Потому что все новости такие хорошие. (Снова зазвучал записанный голос Барли.) А он спокоен. Абсолютно спокоен. Никаких тревог и забот. «Мы у цели, Падди. Все прекрасно. Вот почему она плачет навзрыд». Вполне естественно!
Он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, а правдивый голос Барли продолжал говорить с ним из проигрывателя.
– Он больше не наш, – сказал Нед. – Он ушел в сторону.
Как, в ином смысле, и сам Нед. Он начал важнейшую операцию. А теперь пришел к выводу, что вынужден сидеть сложа руки и наблюдать, как она полностью выходит из-под контроля. За всю свою жизнь мне не приходилось видеть человека в такой пустоте. Разве за исключением самого себя.
* * *
Шпионаж – это ожидание.
Шпионаж – это выматывающая тревога.
Шпионаж – это значит быть самим собой и сверх того.
Тайные наставления вымершего Уолтера и еще существующего Неда продолжали звучать в ушах Барли. Ученик унаследовал колдовскую силу своих наставников, но его магия превосходила могуществом самые сильные их заклинания.
Он поднялся на плоскогорье, до которого из них не добирался никто. У него была цель, были средства достичь ее, было то, что Клайв назвал бы мотивацией, а уста более достойные назвали бы целеустремленностью. Теперь, когда он хладнокровно ехал на бой, чтобы обвести их вокруг пальца, все, чему они его научили, давало урожай сторицей. Он был обманщиком, но не у них на поводу.
Их флаги ничего для него не значили. Они колышутся под любым ветром. Он был предателем, но не у них на поводу. И действовал не во имя себя. Он знал, какой бой должен выиграть и ради кого. Он знал, какую жертву готов принести. Он не был предателем у них на поводу. Он был целен и неделим.
Ему не требовались их потертые ярлыки и слабосильные системы. Он был один и одинок, но превосходил общую сумму тех, кто вознамерился манипулировать им. Он распознал в них оружие хуже любого самого скверного, ибо их цели служили для оправдания того, что они вообще существуют.
Через кротость, далеко не такую уж кроткую, он открыл для себя гнев. И уже ощущал первый его дымок, слышал треск разгорающегося хвороста.
Существовало одно только теперь. Гёте был прав. Завтра не было, потому что завтра – это извинение и предлог. Было настоящее или ничего. И даже в ничего Гёте оставался прав. Мы должны истребить серых людей внутри себя, мы должны сжечь нашу серую одежду и освободить наши добрые сердца, осуществляя мечту каждого порядочного человека, а также – хотите верьте, хотите нет – и некоторых серых людей. Но как? С помощью чего?
Гёте был прав, и не его вина и не вина Барли, что по воле случая оба они дали толчок друг другу. Разгоравшееся в нем теперь сияние духа тысячекратно усиливало ощущение родства с его невероятным другом. Барли испытывал всесокрушающее преклонение перед отчаянной мечтой Гёте спустить с цепи силы разума и распахнуть двери грязных комнатушек.
Но Барли недолго разделял агонию Гёте. Гёте был уже в аду, и, возможно, Барли вскоре предстояло последовать за ним. Буду оплакивать его, когда найдется время, подумал он. А до тех пор он отдавал себя живым, которых Гёте так постыдно поставил под удар и, собрав последнее мужество, жестом попытался спасти.
Для начала приходилось использовать уловки серых людей. Он должен быть самим собой даже больше, чем когда-либо прежде. Он должен ждать. Его должна снедать тревога. Он должен вывернуться наизнанку, стать примирившимся внутренне, неудовлетворенным внешне. Он должен жить тайно, на цыпочках, коварный в мыслях, как кошка, но в поведении – именно тот Барли Блейр, какой им требуется, – всецело им преданная тварь.
Одновременно шахматист в нем рассчитывает ходы. Дремлющий дипломат незаметно пробуждается. Издатель осуществляет то, чего раньше ему никогда не удавалось осуществить: он становится хладнокровным посредником между необходимостью и далеким видением.
Катя знает, рассуждает он. Она знает, что Гёте схвачен.
Но они не знают, что она знает, так как ей удалось совладать с собой, пока она говорила по телефону.
И они не знают, что я знаю, что Катя знает.
Во всем мире только я, кроме Кати и Гёте, знаю, что Катя знает.
Катя все еще на свободе.
Почему?
Они не забрали ее детей, не перевернули вверх дном ее квартиру, не швырнули Матвея в сумасшедший дом и воздержались от любых проявлений той деликатности, с какой по традиции обходятся с русскими женщинами – связными советских физиков, работающих в области обороны и решивших доверить государственные секреты своей страны опустившемуся западному издателю.
Почему?
И я тоже пока свободен. Меня не приковали за шею к кирпичной стене.
Почему?
Потому что они не знают, что мы знаем, что они знают.
Значит, они рассчитывают на большее.
Им нужны мы, но не только мы.
Они могут выжидать, потому что рассчитывают на большее.
Но что это за большее?
Где ключ к их терпению?
Любой человек начинает говорить. Так сказал Нед, констатируя неопровержимый факт. При современных методах начинает говорить любой. Он объяснил Барли, что нет смысла молчать, если его схватят. Но Барли теперь думал не о себе. Он думал о Кате.
Каждую следующую ночь, каждый следующий день Барли передвигал фигуры своей мысленной партии, оттачивая план в ожидании (как и мы все) обещанной встречи с Дроздом в пятницу.
За завтраком Барли всегда на месте – образцовый издатель и шпион. И каждый день, весь день напролет, он душа ярмарки.
Гёте. Для тебя я ничего сделать не могу. На земле нет силы, способной вырвать тебя из их хватки.
Катя – ее еще возможно спасти. Ее детей еще возможно спасти. Пусть даже любой человек начинает говорить, и Гёте исключения не составит.
Сам я неспасаем, как и всегда.
Гёте подарил мне мужество, думал он, и его тайное намерение все более крепло, а Катя подарила любовь.
Нет, и то и другое мне подарила Катя. И продолжает дарить.
И наступает тот день, такой же тихий, как предыдущие: экраны почти не вспыхивают – Барли методично готовится к наступлению вечера, а с ним и к приему в честь рождения фирмы «Потомак и Блейр» в Духе Доброжелательности и Гласности, как говорится в нашем цветистом приглашении, отпечатанном в виде триптиха на бумаге с резными краями в собственной типографии Службы менее двух недель назад.
И время от времени Барли удостоверяется, словно бы случайно, что с Катей ничего не произошло. Он звонит ей при всякой возможности и болтает с ней, пока не услышит слово «удобно» – сигнал, что все в порядке, а в ответ ввертывает в свою веселую болтовню «откровенно говоря». Ничего тяжеловесного, ничего о любви, смерти или великих немецких поэтах. Но только:
Ну, как дела?
Откровенно говоря, ярмарка совсем вас замучила?
Как близнецы?
А трубка Матвею еще не надоела?
Что означает: я люблю тебя, и я люблю тебя, я люблю тебя, и я люблю тебя, откровенно говоря.
Чтобы надежнее удостовериться, что с ней ничего не случилось, Барли командирует Уиклоу в Социалистический павильон взглянуть на нее мимоходом. «Она чудесно выглядит, – сообщает Уиклоу, снисходя с улыбкой к беспокойству Барли. – И твердо держится на ногах».
«Спасибо, старина, – говорит Барли. – Очень мило с вашей стороны».
Второй раз, снова по настоянию Барли, туда идет сам Хензигер. Быть может, Барли приберегает себя для вечера. А может быть, он не доверяет своим эмоциям. Но она все еще там, все еще жива, все еще дышит, и она уже переоделась для вечера.
И все это время, даже уйдя с ярмарки пораньше, чтобы опередить своих гостей, Барли продолжает смотр своей личной армии фактов, поддающихся изменению и не поддающихся, с четкостью, которой гордился бы самый опытный и самый скомпрометированный юрист.
* * *
Глава 16
– Георгий! Чудесно! Даже фантастично! А где Варенька?
– Барли, друг мой, во имя Христа, спасите нас! Нам двадцатый век нравится не больше, чем вам, англичанам. Давайте вместе сбежим от него. Сегодня же вечером, договорились? Вы купите билеты?
– Юрий! Господи, это ваша новая жена? Бросьте его. Он чудовище.
– Барли! Послушайте! Все замечательно! У нас больше нет никаких проблем! В прежние времена нам лишь гадать приходилось, насколько все разваливается. А теперь мы можем черпать подтверждения в собственных газетах.
– Миша! Как идет работа? Сверх всякого!
– Барли, это же война, черт побери, открытая война! Сперва вешаем старую гвардию, затем ведем вторую Сталинградскую битву!
– Лео! Рад вас видеть! Как Соня?
– Барли, зарубите себе на носу! Коммунизм – это не угроза! Это паразитирующая индустрия, которая питается ошибками всех вас, всех ваших безмозглых говнюков на Западе!
Прием был устроен в зеркальном верхнем зале старомодной гостиницы в центре Москвы. Снаружи на тротуаре стояли стражи в штатском. Они же мельтешили в вестибюле, на лестнице и у входа в зал.
«Потомак и Блейр» пригласило сто человек. Восемь приняли приглашение, никто не отказался, и к этому времени прибыло сто пятьдесят гостей. Но пока в их число не вошла Катя, Барли предпочитал приветствовать их у дверей.
Впорхнула стайка западных девиц под эскортом обычных сомнительных официальных переводчиков – исключительно мужчин. Вплыл дородный поигрывающий на кларнете философ в сопровождении своего новейшего дружка.
– Александр! Невероятно! Просто чудесно!
Одинокий сибиряк по имени Андрей, уже сильно на взводе, пристал к Барли по вопросу живейшей важности.
– Однопартийный социализм – это катастрофа, Барли. Он разбил наши сердца. Сохраняйте свой британский вариант! А ты опубликуешь мой роман?
– Ну, не знаю, Андрей, – ответил Барли осторожно, посматривая на дверь. – Наш русский редактор от него в восторге, но не уверен, найдет ли он сбыт на английском рынке. Мы пока взвешиваем.
– А знаешь, почему я сегодня пришел?
– Почему?
Ввалилась еще одна оживленная группа гостей, но Кати не оказалось и среди них.
– А чтобы нарядиться для тебя в свой лучший костюм. Мы, русские, слишком хорошо изучили штучки друг друга. Мы нуждаемся в вашем западном зеркале. Вы приезжаете, вы уезжаете, увозя отраженные в вас наши лучшие образы, и мы надуваемся благородством. Раз ты опубликовал мой первый роман, то только логично опубликовать и второй.
– Не так уж логично, если первый не принес ничего, кроме убытков, Андрей, – ответил Барли с необычной твердостью и, к большому своему облегчению, увидел, что к ним направляется Уиклоу.
– А ты слышал, что в декабре Анатолий умер в тюрьме, держа голодовку? После двух лет нашего блаженства в этой самой Великой Новой России? – не отставал Андрей, подкрепившись еще одним гигантским глотком виски, любезно предоставленного американским посольством ввиду борьбы за трезвость, ведущейся в России.
– Ну, разумеется, мы слышали, – без запинки вмешался Уиклоу. – Ужасно!
– Так почему же вы не публикуете мой роман?
Предоставив Уиклоу выпутываться, Барли, с распростертыми объятиями и цветя улыбками, устремился к двери, в которую вошла великолепная Наталья, мудрая шестидесятилетняя красавица из Всесоюзной библиотеки иностранной литературы. Они бросились на шею друг другу.
– Так о ком же мы поспорим сегодня, Барли? О Джеймсе Джойсе? Адриане Моуле? И почему вы вдруг обрели такой интеллигентный вид? Потому что стали капиталистом?
Половина общества рванула в глубь зала с таким топотом, что стражи с тревогой всунули головы в дверь. Шум разговоров на мгновение стих, потом опять начал набирать силу – вниманию гостей были предложены столы с закусками.
А Кати нет и нет.
– Нынче благодаря перестройке все стало много проще, – говорила Наталья в сиянии неотразимой улыбки. – Поездки за границу неимоверно упростились. Например, в Болгарию. Нам достаточно описать нашим бюрократам, что мы, по-нашему, за люди, и только. Естественно, болгар необходимо оповестить заранее. Предупредить, чего им ждать. Каков наш умственный уровень – высокий, средний или нормальный. Болгарам ведь надо подготовиться, может, даже чуть-чуть потренироваться. Флегматичны мы или импульсивны, простоваты или с буйным воображением? Покончив с этими незамысловатыми вопросами и еще тысячей таких же, мы можем перейти к проблемам поважнее, как то: адрес, имя, отчество и фамилия нашей бабушки с материнской стороны, дата ее смерти, номер свидетельства о ее смерти и, если у них пробудится аппетит, то и фамилия врача, это свидетельство подписавшего. Как видите, наши бюрократы прилагают максимум усилий, чтобы поскорее ввести новые упрощенные правила и отправить нас всех отдыхать за границу вместе с детьми. Барли, а кого это вы все время ищете взглядом? Разве я так подурнела? Или уже успела вам надоесть?
– Ну, а что же вы ответили? – осведомился Барли со смехом, заставляя себя смотреть на нее.
– О, я указала, что умственный уровень у меня высокий, что я флегматична, остроумна и болгары придут от меня в восторг. Бюрократы просто испытывают наше терпение, только и всего. Они надеются, что, обходя бесчисленные отделы, мы утратим мужество и предпочтем остаться дома. Но положение улучшается. Все понемногу улучшается. Может быть, вы не верите, однако перестройка ведется не ради иностранцев. Она ведется ради нас.
– Как поживает ваша собака, Барли? – осведомился мрачный мужской голос. К ним подошел Аркадий, скульптор-неформал в сопровождении красотки, с которой он состоял в неформальных отношениях.
– У меня нет собаки, Аркадий. А почему вас это заинтересовало?
– Потому что с этой секунды безопаснее обсуждать любимых собак, а не наших ближних, так мне кажется.
Барли проследил взгляд Аркадия и увидел Алика Западнего, который у противоположной стены о чем-то с серьезным видом разговаривал с Катей.
– Мы, москвичи, последнее время что-то слишком опасно распускаем языки, – продолжал Аркадий, все еще смотря на Западнего. – Мы в эйфории утрачиваем осторожность. Кто-кто, а стукачи этой осенью соберут хороший урожай, какой бы ни собрали все прочие. Спросите хоть его. Ей-богу, он истинное украшение своей профессии.
– Алик, старый черт, ну, что вы допекаете бедную девочку? – спросил Барли, обнимая сначала Катю, потом Западнего. – Я даже вон из того угла увидел, как она краснеет. Катя, вы с ним поосторожнее. По-английски он говорит почти не хуже вас и к тому же заметно быстрее. Ну, как поживаете?
– Благодарю, – ответила она негромко. – Очень, очень хорошо.
На ней было то же платье, что и тогда в «Одессе». Держалась она отчужденно, но спокойно. Ее лицо несло печать оживления, маскирующего горькую потерю. Рядом стояли Дэн Зеппелин и Мэри-Лу.
– Видите ли, Барли, у нас завязалась довольно интересная дискуссия о правах человека, – объяснил Западний и рукой, держащей бокал, обвел своих собеседников, точно собирая пожертвования. – Верно, мистер Зеппелин? Мы всегда так благодарны, когда представители Запада наставляют нас, как нам следует обходиться с нашими уголовными преступниками. Но, с другой стороны, спрашиваю я себя, в чем разница между страной, сажающей под замок лишнюю горстку людей, и страной, оставляющей всех своих гангстеров на свободе? Послушайте, это же для наших лидеров отличный козырь в переговорах. Завтра утром мы заявим так называемой комиссии по наблюдению за исполнением Хельсинкских соглашений, что сможем иметь с ними дело только тогда, когда они упрячут американскую мафию за решетку. Что скажете, мистер Зеппелин? Мы своих отпускаем, вы своих отправляете в тюрьму. По-моему, честная сделка.
– Какой ответ вы предпочтете – вежливый или правдивый? – свирепо сказал Дэн через плечо Мэри-Лу.
Мимо прошла еще одна многоязычная компания, за которой после эффектной паузы прошествовал не кто иной, как сам великий сэр Питер Олифант в окружении свиты из русских и английских прислужников. Шум возрастал, зал наполнялся. Трое английских корреспондентов нездорового вида оглядели заметно опустошенные столы и удалились. Кто-то сел за рояль и заиграл украинскую песню. Какая-то женщина красиво запела, другие подхватили.
– Нет, Барли, я не понимаю, почему вы так испуганы, – с удивлением услышал Барли ответ Кати на вопрос, который, видимо, он ей задал. – Я убеждена, что вы бесстрашны, как все англичане.
От жаркой духоты и калейдоскопического праздничного кружения в зале волнение Барли внезапно обернулось против него. Он вдруг почувствовал, что пьян – но не от алкоголя: весь вечер он грел в пальцах один-единственный стаканчик с виски.
– Может быть, там ничего и нет, – рискнул он сказать, обращаясь не только к Кате, но и к кольцу незнакомых лиц вокруг. – В ходах под корой. Никаких талантов.
Все выжидающе молчали. Как и сам Барли. Он старательно смотрел на них на всех, но видел только Катю. Что он такое говорил? Что они расслышали? Их лица все еще были обращены к нему, но без единого проблеска. Даже Катино. Ничего, кроме сочувственной озабоченности. Он бессвязно продолжал:
– Мы все лелеяли эти грезы, много лет все мы грезили о великих русских художниках, которые ждут, чтобы их открыли… – Он сбился. – Ведь лелеяли же? Эпические романы, пьесы? Великие художники под запретом и творят втайне? Чердаки, забитые замечательными подпольными шедеврами? Ну, и музыканты, конечно. Мы говорили об этом. Мечтали. Незримое продолжение девятнадцатого века. «И когда настанет оттепель, они все выберутся из-подо льда и ослепят нас», – говорили мы друг другу. Так где же они, черт подери, все эти гении? Что, если подо льдом они замерзли до смерти? Может быть, репрессии сделали свое дело? Вот и все, о чем я говорю.
Прежде чем Катя пришла к нему на помощь, зачарованная тишина успела затянуться.
– Русский гений существует, Барли, он существовал всегда, даже в самые худшие времена. Уничтожить его невозможно, – сказала она с оттенком прежней своей суровости. – Возможно, ему требуется время, чтобы освоиться с новыми обстоятельствами, но скоро он блистательно себя выразит. Вы ведь это имели в виду?
Хензигер произносит свой тост – шедевр бессознательного лицемерия.
– Да внесет новаторская попытка издательства «Потомак и Блейр» свою скромную лепту в великую новую эру взаимопонимания Востока и Запада! – возглашает он, кипя убедительностью, и поднимает голос вместе с бокалом. Он – честный коммерсант, он – любой порядочный американец, исполненный похвальнейших намерений. И, пожалуй, он именно тот, кем себя считает, ибо жаждущий лицедей прячется в нем у самой поверхности. – Давайте же обогащать друг друга! – восклицает он, поднимая свой бокал еще выше. – Давайте освободим друг друга! Давайте торговать, давайте дискутировать, давайте пить и делать мир более приятным для человека местом! Уважаемые дамы и господа! За ваше здоровье, за здоровье «Потомак и Блейр», за наши взаимные прибыли и за перестройку! Аминь!
Они требуют Барли. Начинает Спайки Морган, Юрий и Алик Западний подхватывают, и все те, кто умудрен опытом в этих играх, вопят: «Бар-ли! Бар-ли!» И вскоре весь зал призывает его, хотя далеко не все знают зачем, но какое-то время никто его не видит. Затем он внезапно возникает на одном из столов с заимствованным саксофоном в руках и играет «Моя смешная Валентина», как играл на всех Московских книжных ярмарках, начиная с первой, а Джек Хензигер аккомпанирует ему на рояле в неповторимой манере Фэтса Уоллера.
Стражи у дверей просачиваются в зал послушать, стражи у лестницы устраиваются у дверей, а стражи в вестибюле подтягиваются к лестнице, по мере того как первые ноты лебединой песни Барли обретают прозрачность и набирают великолепную силу.
* * *
– Так мы же едем в новый индийский ресторан, черт дери! – возмущается Хензигер, когда они останавливаются на тротуаре под тяжелым взглядом топтуна. – И Катю прихватите. Столик уже заказан.
– Очень жаль, Джек. Только мы уже обещали. Давным-давно.
Но Хензигер просто разыгрывает спектакль. «Ее нужно поддержать, – доверительно объяснил ему Барли, улучив удобную минуту. – Я заберу ее и покормлю ужином где-нибудь в спокойной обстановке».
Но Барли не забрал Катю поужинать в их прощальный вечер, как подтвердили внештатники, прежде чем их обвели вокруг пальца. На этот раз забрала его она. Забрала в укромный приют, известный всем русским городским мальчикам и девочкам еще со школьной скамьи – в приют на верхнем этаже каждого блочного дома в любом большом городе. Среди русских Катиных сверстниц не найти ни одной, в чьих воспоминаниях о первой любви не фигурировал бы этот приют. Вход в него был и на верхней площадке Катиной лестницы в том месте, где ее последний марш упирался в чердак, хотя парочки укрывались там преимущественно зимой, прельщаясь расширителем в гнойных потеках горячей воды и дышащими теплом трубами в черной обмотке.
– Барли, друг мой, во имя Христа, спасите нас! Нам двадцатый век нравится не больше, чем вам, англичанам. Давайте вместе сбежим от него. Сегодня же вечером, договорились? Вы купите билеты?
– Юрий! Господи, это ваша новая жена? Бросьте его. Он чудовище.
– Барли! Послушайте! Все замечательно! У нас больше нет никаких проблем! В прежние времена нам лишь гадать приходилось, насколько все разваливается. А теперь мы можем черпать подтверждения в собственных газетах.
– Миша! Как идет работа? Сверх всякого!
– Барли, это же война, черт побери, открытая война! Сперва вешаем старую гвардию, затем ведем вторую Сталинградскую битву!
– Лео! Рад вас видеть! Как Соня?
– Барли, зарубите себе на носу! Коммунизм – это не угроза! Это паразитирующая индустрия, которая питается ошибками всех вас, всех ваших безмозглых говнюков на Западе!
Прием был устроен в зеркальном верхнем зале старомодной гостиницы в центре Москвы. Снаружи на тротуаре стояли стражи в штатском. Они же мельтешили в вестибюле, на лестнице и у входа в зал.
«Потомак и Блейр» пригласило сто человек. Восемь приняли приглашение, никто не отказался, и к этому времени прибыло сто пятьдесят гостей. Но пока в их число не вошла Катя, Барли предпочитал приветствовать их у дверей.
Впорхнула стайка западных девиц под эскортом обычных сомнительных официальных переводчиков – исключительно мужчин. Вплыл дородный поигрывающий на кларнете философ в сопровождении своего новейшего дружка.
– Александр! Невероятно! Просто чудесно!
Одинокий сибиряк по имени Андрей, уже сильно на взводе, пристал к Барли по вопросу живейшей важности.
– Однопартийный социализм – это катастрофа, Барли. Он разбил наши сердца. Сохраняйте свой британский вариант! А ты опубликуешь мой роман?
– Ну, не знаю, Андрей, – ответил Барли осторожно, посматривая на дверь. – Наш русский редактор от него в восторге, но не уверен, найдет ли он сбыт на английском рынке. Мы пока взвешиваем.
– А знаешь, почему я сегодня пришел?
– Почему?
Ввалилась еще одна оживленная группа гостей, но Кати не оказалось и среди них.
– А чтобы нарядиться для тебя в свой лучший костюм. Мы, русские, слишком хорошо изучили штучки друг друга. Мы нуждаемся в вашем западном зеркале. Вы приезжаете, вы уезжаете, увозя отраженные в вас наши лучшие образы, и мы надуваемся благородством. Раз ты опубликовал мой первый роман, то только логично опубликовать и второй.
– Не так уж логично, если первый не принес ничего, кроме убытков, Андрей, – ответил Барли с необычной твердостью и, к большому своему облегчению, увидел, что к ним направляется Уиклоу.
– А ты слышал, что в декабре Анатолий умер в тюрьме, держа голодовку? После двух лет нашего блаженства в этой самой Великой Новой России? – не отставал Андрей, подкрепившись еще одним гигантским глотком виски, любезно предоставленного американским посольством ввиду борьбы за трезвость, ведущейся в России.
– Ну, разумеется, мы слышали, – без запинки вмешался Уиклоу. – Ужасно!
– Так почему же вы не публикуете мой роман?
Предоставив Уиклоу выпутываться, Барли, с распростертыми объятиями и цветя улыбками, устремился к двери, в которую вошла великолепная Наталья, мудрая шестидесятилетняя красавица из Всесоюзной библиотеки иностранной литературы. Они бросились на шею друг другу.
– Так о ком же мы поспорим сегодня, Барли? О Джеймсе Джойсе? Адриане Моуле? И почему вы вдруг обрели такой интеллигентный вид? Потому что стали капиталистом?
Половина общества рванула в глубь зала с таким топотом, что стражи с тревогой всунули головы в дверь. Шум разговоров на мгновение стих, потом опять начал набирать силу – вниманию гостей были предложены столы с закусками.
А Кати нет и нет.
– Нынче благодаря перестройке все стало много проще, – говорила Наталья в сиянии неотразимой улыбки. – Поездки за границу неимоверно упростились. Например, в Болгарию. Нам достаточно описать нашим бюрократам, что мы, по-нашему, за люди, и только. Естественно, болгар необходимо оповестить заранее. Предупредить, чего им ждать. Каков наш умственный уровень – высокий, средний или нормальный. Болгарам ведь надо подготовиться, может, даже чуть-чуть потренироваться. Флегматичны мы или импульсивны, простоваты или с буйным воображением? Покончив с этими незамысловатыми вопросами и еще тысячей таких же, мы можем перейти к проблемам поважнее, как то: адрес, имя, отчество и фамилия нашей бабушки с материнской стороны, дата ее смерти, номер свидетельства о ее смерти и, если у них пробудится аппетит, то и фамилия врача, это свидетельство подписавшего. Как видите, наши бюрократы прилагают максимум усилий, чтобы поскорее ввести новые упрощенные правила и отправить нас всех отдыхать за границу вместе с детьми. Барли, а кого это вы все время ищете взглядом? Разве я так подурнела? Или уже успела вам надоесть?
– Ну, а что же вы ответили? – осведомился Барли со смехом, заставляя себя смотреть на нее.
– О, я указала, что умственный уровень у меня высокий, что я флегматична, остроумна и болгары придут от меня в восторг. Бюрократы просто испытывают наше терпение, только и всего. Они надеются, что, обходя бесчисленные отделы, мы утратим мужество и предпочтем остаться дома. Но положение улучшается. Все понемногу улучшается. Может быть, вы не верите, однако перестройка ведется не ради иностранцев. Она ведется ради нас.
– Как поживает ваша собака, Барли? – осведомился мрачный мужской голос. К ним подошел Аркадий, скульптор-неформал в сопровождении красотки, с которой он состоял в неформальных отношениях.
– У меня нет собаки, Аркадий. А почему вас это заинтересовало?
– Потому что с этой секунды безопаснее обсуждать любимых собак, а не наших ближних, так мне кажется.
Барли проследил взгляд Аркадия и увидел Алика Западнего, который у противоположной стены о чем-то с серьезным видом разговаривал с Катей.
– Мы, москвичи, последнее время что-то слишком опасно распускаем языки, – продолжал Аркадий, все еще смотря на Западнего. – Мы в эйфории утрачиваем осторожность. Кто-кто, а стукачи этой осенью соберут хороший урожай, какой бы ни собрали все прочие. Спросите хоть его. Ей-богу, он истинное украшение своей профессии.
– Алик, старый черт, ну, что вы допекаете бедную девочку? – спросил Барли, обнимая сначала Катю, потом Западнего. – Я даже вон из того угла увидел, как она краснеет. Катя, вы с ним поосторожнее. По-английски он говорит почти не хуже вас и к тому же заметно быстрее. Ну, как поживаете?
– Благодарю, – ответила она негромко. – Очень, очень хорошо.
На ней было то же платье, что и тогда в «Одессе». Держалась она отчужденно, но спокойно. Ее лицо несло печать оживления, маскирующего горькую потерю. Рядом стояли Дэн Зеппелин и Мэри-Лу.
– Видите ли, Барли, у нас завязалась довольно интересная дискуссия о правах человека, – объяснил Западний и рукой, держащей бокал, обвел своих собеседников, точно собирая пожертвования. – Верно, мистер Зеппелин? Мы всегда так благодарны, когда представители Запада наставляют нас, как нам следует обходиться с нашими уголовными преступниками. Но, с другой стороны, спрашиваю я себя, в чем разница между страной, сажающей под замок лишнюю горстку людей, и страной, оставляющей всех своих гангстеров на свободе? Послушайте, это же для наших лидеров отличный козырь в переговорах. Завтра утром мы заявим так называемой комиссии по наблюдению за исполнением Хельсинкских соглашений, что сможем иметь с ними дело только тогда, когда они упрячут американскую мафию за решетку. Что скажете, мистер Зеппелин? Мы своих отпускаем, вы своих отправляете в тюрьму. По-моему, честная сделка.
– Какой ответ вы предпочтете – вежливый или правдивый? – свирепо сказал Дэн через плечо Мэри-Лу.
Мимо прошла еще одна многоязычная компания, за которой после эффектной паузы прошествовал не кто иной, как сам великий сэр Питер Олифант в окружении свиты из русских и английских прислужников. Шум возрастал, зал наполнялся. Трое английских корреспондентов нездорового вида оглядели заметно опустошенные столы и удалились. Кто-то сел за рояль и заиграл украинскую песню. Какая-то женщина красиво запела, другие подхватили.
– Нет, Барли, я не понимаю, почему вы так испуганы, – с удивлением услышал Барли ответ Кати на вопрос, который, видимо, он ей задал. – Я убеждена, что вы бесстрашны, как все англичане.
От жаркой духоты и калейдоскопического праздничного кружения в зале волнение Барли внезапно обернулось против него. Он вдруг почувствовал, что пьян – но не от алкоголя: весь вечер он грел в пальцах один-единственный стаканчик с виски.
– Может быть, там ничего и нет, – рискнул он сказать, обращаясь не только к Кате, но и к кольцу незнакомых лиц вокруг. – В ходах под корой. Никаких талантов.
Все выжидающе молчали. Как и сам Барли. Он старательно смотрел на них на всех, но видел только Катю. Что он такое говорил? Что они расслышали? Их лица все еще были обращены к нему, но без единого проблеска. Даже Катино. Ничего, кроме сочувственной озабоченности. Он бессвязно продолжал:
– Мы все лелеяли эти грезы, много лет все мы грезили о великих русских художниках, которые ждут, чтобы их открыли… – Он сбился. – Ведь лелеяли же? Эпические романы, пьесы? Великие художники под запретом и творят втайне? Чердаки, забитые замечательными подпольными шедеврами? Ну, и музыканты, конечно. Мы говорили об этом. Мечтали. Незримое продолжение девятнадцатого века. «И когда настанет оттепель, они все выберутся из-подо льда и ослепят нас», – говорили мы друг другу. Так где же они, черт подери, все эти гении? Что, если подо льдом они замерзли до смерти? Может быть, репрессии сделали свое дело? Вот и все, о чем я говорю.
Прежде чем Катя пришла к нему на помощь, зачарованная тишина успела затянуться.
– Русский гений существует, Барли, он существовал всегда, даже в самые худшие времена. Уничтожить его невозможно, – сказала она с оттенком прежней своей суровости. – Возможно, ему требуется время, чтобы освоиться с новыми обстоятельствами, но скоро он блистательно себя выразит. Вы ведь это имели в виду?
Хензигер произносит свой тост – шедевр бессознательного лицемерия.
– Да внесет новаторская попытка издательства «Потомак и Блейр» свою скромную лепту в великую новую эру взаимопонимания Востока и Запада! – возглашает он, кипя убедительностью, и поднимает голос вместе с бокалом. Он – честный коммерсант, он – любой порядочный американец, исполненный похвальнейших намерений. И, пожалуй, он именно тот, кем себя считает, ибо жаждущий лицедей прячется в нем у самой поверхности. – Давайте же обогащать друг друга! – восклицает он, поднимая свой бокал еще выше. – Давайте освободим друг друга! Давайте торговать, давайте дискутировать, давайте пить и делать мир более приятным для человека местом! Уважаемые дамы и господа! За ваше здоровье, за здоровье «Потомак и Блейр», за наши взаимные прибыли и за перестройку! Аминь!
Они требуют Барли. Начинает Спайки Морган, Юрий и Алик Западний подхватывают, и все те, кто умудрен опытом в этих играх, вопят: «Бар-ли! Бар-ли!» И вскоре весь зал призывает его, хотя далеко не все знают зачем, но какое-то время никто его не видит. Затем он внезапно возникает на одном из столов с заимствованным саксофоном в руках и играет «Моя смешная Валентина», как играл на всех Московских книжных ярмарках, начиная с первой, а Джек Хензигер аккомпанирует ему на рояле в неповторимой манере Фэтса Уоллера.
Стражи у дверей просачиваются в зал послушать, стражи у лестницы устраиваются у дверей, а стражи в вестибюле подтягиваются к лестнице, по мере того как первые ноты лебединой песни Барли обретают прозрачность и набирают великолепную силу.
* * *
– Так мы же едем в новый индийский ресторан, черт дери! – возмущается Хензигер, когда они останавливаются на тротуаре под тяжелым взглядом топтуна. – И Катю прихватите. Столик уже заказан.
– Очень жаль, Джек. Только мы уже обещали. Давным-давно.
Но Хензигер просто разыгрывает спектакль. «Ее нужно поддержать, – доверительно объяснил ему Барли, улучив удобную минуту. – Я заберу ее и покормлю ужином где-нибудь в спокойной обстановке».
Но Барли не забрал Катю поужинать в их прощальный вечер, как подтвердили внештатники, прежде чем их обвели вокруг пальца. На этот раз забрала его она. Забрала в укромный приют, известный всем русским городским мальчикам и девочкам еще со школьной скамьи – в приют на верхнем этаже каждого блочного дома в любом большом городе. Среди русских Катиных сверстниц не найти ни одной, в чьих воспоминаниях о первой любви не фигурировал бы этот приют. Вход в него был и на верхней площадке Катиной лестницы в том месте, где ее последний марш упирался в чердак, хотя парочки укрывались там преимущественно зимой, прельщаясь расширителем в гнойных потеках горячей воды и дышащими теплом трубами в черной обмотке.