И только тогда Ландау нерешительно протянул ему через стол замызганный пакет и с запоздалым сожалением стал следить, как Палмер томно его разворачивает.
   – А почему бы вам просто не передать его мистеру Скотту Блейру? – спросил Палмер, прочитав фамилию на конверте.
   – Господи, да я же пытался! – взорвался Ландау. – Я ведь говорил вам. Я ему названивал по всем номерам. Звонил до посинения. Его нет дома, его нет в издательстве, его нет в клубе, его нигде нет! – в отчаянии кричал Ландау, от волнения забыв даже про английскую сдержанность. – Я пытался звонить даже из аэропорта. Ну ладно, допустим, это была суббота.
   – Но сегодня воскресенье, – возразил Палмер, снисходительно улыбнувшись.
   – Так вчера же была суббота, правильно? Я звонил ему в издательство. Никто трубку не берет. Я справился в телефонной книге. Номер в Хаммерсмите. Инициалы не его, но тоже Скотт Блейр. Попадаю на злобную дамочку, которая посылает меня к черту. Я знаю одного его агента по имени Арчи Парр, он у них занимается западными графствами. Я спрашиваю Арчи: «Бога ради, Арчи, как побыстрее найти Барли?» – «Ники, он слинял. Обычные его штучки. В лавочке он уже недели три не показывался». Пробую справочную. Лондон, южные графства. Не значится ни одного Бартоломью. Ну, конечно, вряд ли его номер значится у них, раз он…
   – Раз он – что? – спросил заинтригованный Палмер.
   – Он исчез, верно? Он и раньше исчезал. Значит, есть причины, почему он исчезает. Причины, о которых не знают, потому что знать о них не положено. Речь ведь может идти о жизни и смерти. И не только его собственных. Она сказала, что это очень срочно. И сверхсекретно. Так займитесь этим. Пожалуйста.
   В тот же вечер, поскольку в мире ничего особенного не происходило (если не считать нудного кризиса в Персидском заливе и телевизионной передачи о грязном скандале: какие-то солдаты, какие-то суммы в Вашингтоне), Палмер отправился на Монпелье-сквер, на довольно приятную вечеринку, которую устроила компания его кембриджских однокашников, таких же холостяков, как и он, но любителей повеселиться. Отчет об этой вечеринке дошел и до ушей нашей комиссии.
   – Кстати, никто из вас не знает Скотта Блейра? – поздно вечером спросил Уэллоу, когда, играя на рояле Шопена, вдруг вспомнил о Ландау. – Был ведь, кажется, какой-то Скотт Блейр, на курс старше нас? – снова спросил он, потому что первый его вопрос потонул в общем шуме.
   – Курса на два. Тринити-колледж, – заплетающимся языком ответил кто-то из угла. – Специализировался по истории, фанатик джаза. Собирался зарабатывать на жизнь саксофоном. Его старик встал стеной. Барли Блейр. Бухой, как сапожник, с самого утра.
   Палмер Уэллоу взял мощный аккорд, заставивший умолкнуть многоголосую компанию.
   – Я спрашиваю, он что, гнусный шпион? – раздельно произнес он.
   – Отец? Он давно умер.
   – Сын, олух. Барли.
   Собеседник Палмера вышел из толпы молодых и не очень молодых людей, словно актер из-за занавеса, и встал перед ним с бокалом в руке. К своему удовольствию, Палмер вспомнил, что сто лет назад в Тринити они были закадычными друзьями.
   – Право, не могу сказать, гнусный шпион Барли или нет, – заметил приятель Палмера с обычной своей раздражительностью, а гомон вокруг усилился. – Но он, бесспорно, неудачник, если это один из признаков.
   Палмер, чье любопытство подогрелось еще больше, вернулся в свои просторные комнаты в министерстве иностранных дел к конверту и тетрадям Ландау, которые отдал на сохранение вахтеру. В этот-то момент его действия, говоря языком нашего отчета, приняли нежелательный оборот. Или, выражаясь более жестким языком Неда и его коллег по Русскому Дому, вот тут-то в любой цивилизованной стране П.Уэллоу подвесили бы за большие пальцы в верхней точке города и оставили бы там размышлять на досуге о своих достижениях.
   Ибо Палмер с интересом углубился в тетради. На две ночи и полтора дня. Потому что нашел их весьма забавными. Коричневый конверт он не вскрыл (на нем уже к этому времени было написано, рукой Ландау: «Сугубо лично мистеру Б. Скотту Блейру или офицеру разведки высокого ранга») – как и Ландау, он был воспитан в убеждении, что читать чужие письма непорядочно. Да и в любом случае конверт был надежно заклеен, а Палмер не был любителем преодолевать физические препятствия. Но верхняя тетрадь, та просто завораживала его сумасшедшими афоризмами и цитатами, всеобъемлющей ненавистью к политикам и солдафонам, неожиданными ссылками на Пушкина, как чистейшего представителя Возрождения, и Клейста, как чистейшего самоубийцу.
   У него не было ощущения срочности, а уж ответственности и подавно. Он был дипломат, а не Друг, как именовали шпионов. Друзья, согласно «зоологической» классификации Палмера, – это люди, которым недостало интеллектуальных лошадиных сил, чтобы стать тем, чем стал он, Палмер. Он даже открыто возмущался, что правоверное министерство иностранных дел, к которому он принадлежал, приобретает все большее сходство с ширмой, прикрывающей постыдную деятельность Друзей. Ведь Палмер тоже был человеком завидной эрудиции, хотя и довольно пестрой. Он изучал арабский, с блеском сдал экзамен по современной истории. В свободное время занимался русским и санскритом. Ему не хватало лишь знания математики и здравого смысла, поэтому-то он и пролистывал скучные страницы всяких формул, уравнений и графиков, которые заполнили две другие тетрадки и, в отличие от беспорядочных философствований автора, выглядели утомительно-упорядоченными. Что также объясняет (хотя комиссия с трудом приняла подобное объяснение), почему Палмер проигнорировал инструкцию дежурным секретарям касательно перебежчиков и предложений сотрудничества, как искомых, так и добровольных, и продолжал забавляться.
   – У него совершенно невероятная логика, Тиг, – сказал он во вторник старшему коллеге из исследовательского отдела, решив наконец поделиться своим приобретением. – Обязательно прочтите.
   – А почему вы думаете, что это он, а не она, Палмс?
   Палмер это чувствовал. Флюиды.
   Старший коллега Палмера заглянул в первую тетрадь, во вторую и наконец сел и уставился в третью. Затем вернулся к чертежам во второй тетради. А потом чутье профессионала подсказало ему, что надо действовать безотлагательно.
   – На вашем месте, Палмс, я отправил бы это им, и побыстрее, – заметил он. Но тут же передумал и отправил сам, действуя очень-очень быстро и предупредив сначала Неда по спецтелефону, чтобы тот был в состоянии боевой готовности.
   В результате два дня спустя весь ад с цепи сорвался. В среду, в четыре часа утра на верхнем этаже кубического кирпичного здания на Виктория-стрит, где помещался Русский отдел, в так называемом Русском Доме, все еще горел свет: подходило к концу первое совещание тех, кто затем вошел в состав «Группы Дрозда». А еще через пять часов, высидев еще два совещания во внушительном новом здании управления Службы, возвышавшемся на набережной, Нед вернулся к себе и принялся с такой головокружительной быстротой обрастать папками с документами, будто девочки из архива задались целью воздвигнуть там уличную баррикаду.
   – Пути господни, конечно, неисповедимы, – заметил Нед, обращаясь к Броку, своему рыжеволосому помощнику, в момент краткого затишья перед появлением очередной порции папок, – но своих «джо» он выбирает куда неисповедимее.
   «Джо» на профессиональном жаргоне – живой источник, а живой источник в переводе на общечеловеческий язык – это шпион. Имел ли Нед в виду Ландау, упомянув про джо? Или Катю? Или же никак еще не окрещенного автора тетрадей? А может, ему уже виделся неясный образ великого английского шпиона-джентльмена мистера Бартоломью Скотта Блейра? Этого Брок не знал, да и не хотел знать. Он переехал в Лондон из Глазго, но его родители были литовцами, и абстрактные понятия только вызывали у него раздражение.
   * * *
   Что до меня, то мне пришлось подождать еще недельку, прежде чем Нед решил, как всегда без особой охоты, что настало время привлечь старика Палфри. Стариком Палфри меня называли с незапамятных времен. До сих пор не могу понять, куда делись мои крещенные имена. «Где старик Палфри?» – говорят они. «Где наш ручной орел-законник? Давайте сюда этого старого крючкотвора. Свалите это дело на Палфри!»
   На моей персоне я не буду долго задерживать ваше внимание. Мое полное имя – Горацио Бенедикт де Палфри, но два моих имени вы можете забыть сразу, а частица «де» и вовсе изгладилась у всех из памяти. На службе я – Гарри, и поэтому часто, будучи покладистым по натуре, сам я тоже называю себя Гарри. И когда по вечерам я жарю в своей тесной холостяцкой квартирке отбивную на ужин, я охотно называю себя Гарри. Я – юрисконсульт, толкователь законов для незаконников, а некогда – младший партнер почившей в бозе фирмы «Мэки, Мэки и де Палфри, Чансери-Лейн». Но это было двадцать лет назад. И все эти двадцать лет я был вашим самым покорным секретным слугой, в любое время готовым украсть весы у той самой слепой богини, перед которой в юности меня учили благоговеть.
   Палфри – французское слово, так в Средние века называли коней, объезженных для торжественных выездов или под дамское седло. Что ж, на этом коне смогла удержаться в седле лишь одна женщина – и то недолго, но зато загнала его почти насмерть. Ее имя – Ханна. Именно из-за Ханны я сбежал в тайную цитадель, где нет места страсти, где стены такие толстые, что мне не слышно, как она колотит по ним кулаками или как молит со слезами в голосе, чтобы я впустил ее к себе, невзирая на неизбежный скандал, которого так боялся молодой нотариус на пороге респектабельной карьеры.
   На лице надежда, а в сердце безнадежность, говорила она. Мне всегда казалось, что женщина помудрее держала бы подобные наблюдения при себе. Нередко говорить правду в глаза – значит потакать собственным слабостям. «В таком случае на что ты надеешься, – возражал я. – Если больной умер, то какой смысл пытаться оживить его?»
   Ответ напрашивался сам: потому что она женщина. Потому что верила в спасение мужских душ. Потому что я еще не расплатился за то, что не оправдал надежд.
   Но поверьте, теперь я уже расплатился сполна.
   Именно из-за Ханны я по сей день хожу по секретным коридорам, свою трусость называю долгом, а слабость – самопожертвованием.
   Именно из-за Ханны я задерживаюсь допоздна в своем сером кабинете-коробке, на двери которого написано: «Юридический отдел», заваленном папками, кассетами и пленками, словно я веду дело Джарндиса против Джарндиса[2], но только без излишней волокиты. Именно из-за нее я сижу и готовлю официальную побелку для операции, которую мы назвали «Дрозд» и главным действующим лицом в которой должен быть Бартоломью, он же Барли Скотт Блейр.
   Именно из-за Ханны старик Палфри, трудясь над своим оправдательным документом, иногда откладывает в сторону ручку, поднимает голову и начинает мечтать.
   * * *
   Возвращение Ники Ландау под английское знамя, если он вообще его покидал, произошло ровно через двое суток после того, как тетради попали на стол к Неду. Со времени злополучного посещения Уайтхолла Ландау изнемогал от унижения и злости. Он не ходил на работу, он не убирал свою квартирку в Голдерз-Грин, которую обычно холил и лелеял, как светоч своей жизни. Даже Лидии не удалось подбодрить его. Я лично в срочном порядке получил ордер министерства внутренних дел на подключение к его телефону. Когда Лидия позвонила, мы долго слушали, как он отшивал ее. А когда она, трагически заломив руки, ворвалась к нему, наши наружные наблюдатели доложили, что он напоил ее чаем и отправил восвояси.
   – Не знаю, в чем я провинилась, но все равно прости меня, – с грустью сказала она, уходя (насколько им удалось расслышать).
   Не успела она выйти на улицу, как позвонил Нед. Потом Ландау догадливо поинтересовался у меня, не было ли это совпадением.
   – Ники Ландау? – спросил Нед голосом, не располагавшим к шуткам.
   – Предположим, – ответил Ландау, расправляя плечи.
   – Меня зовут Нед. По-моему, у нас есть общий друг. Обойдемся без имен. На днях вы любезно доставили письмо для него. При довольно-таки трудных обстоятельствах, насколько я понял. И пакет.
   Ландау сразу же подпал под обаяние этого голоса. Уверенного и властного. (Голос хорошего офицера, Гарри, а не циника.)
   – Ну, да… – подтвердил он, но Нед уже продолжал:
   – Не стоит пускаться в подробности по телефону, нам с вами нужно бы побеседовать подольше. И нам хотелось бы от души пожать вам руку. Не откладывая в долгий ящик. Когда мы сможем это сделать?
   – Когда скажете, – ответил Ландау. Он чуть было не добавил «сэр».
   – Я не люблю ничего откладывать. А как вы?
   – А я тем более, Нед, – сказал Ландау. В голосе его чувствовалась счастливая улыбка.
   – Я пришлю за вами машину. Так что никуда не уходите. Вам позвонят в дверь. Зеленый «Ровер», номер начинается с «Б». Шофера зовут Сэм. Если у вас возникнут сомнения, попросите, чтобы он показал свое удостоверение. Если этого будет недостаточно, позвоните по телефону, указанному на удостоверении. Справитесь?
   – А наш друг жив-здоров? – не удержался Ландау, но Нед уже повесил трубку.
   Звонок в дверь раздался через несколько минут. «Значит, машина ждала за углом, – подумал Ландау, спускаясь по лестнице будто во сне. – Вот оно! Я в руках профессионалов». Дом находился в самой фешенебельной части Белгрейвии – старинный, недавно реставрированный; свежевыкрашенный фасад поблескивал в лучах заходящего солнца. Дивный дворец, святилище тайных сил, которые управляют нашими жизнями. Отполированная медная табличка на колонне у входа гласила: «Отдел по зарубежным связям». Ландау еще поднимался по ступенькам, а дверь уже открывалась. И как только швейцар закрыл ее за ним, Ландау увидел, что навстречу ему сквозь завесу солнечных лучей идет подтянутый худощавый человек на вид чуть более сорока лет. Сначала стройный абрис, потом волевое, мужественно-красивое лицо, затем – рукопожатие: сдержанное, но доверительное, точно обмен приветствиями между военными кораблями.
   – Вы молодчина, Ники. Идемте же.
   Обаятельным голосам не всегда сопутствует обаятельная внешность, но Нед принадлежал к избранным. Пока Ландау шел за ним в овальный кабинет, он понял, что сможет сказать ему все на свете, и Нед все равно будет на его стороне. Собственно говоря, Ландау узрел в Неде много такого, что ему сразу понравилось. В этом и заключался волшебный дар Неда, дар Крысолова из Гаммельна: неброская привлекательность, благородный облик, скрытая сила прирожденного руководителя, это дружеское «идемте же». А еще Ландау учуял в нем полиглота, поскольку и сам был такой. Стоило ему ввернуть русское имя или фразу, и Нед понимающе улыбался и отвечал по-русски. «Он свой парень, Гарри. Если у тебя есть секрет, с ним надо идти к такому человеку, а не к тому засранцу из министерства иностранных дел».
   До того, как Ландау начал говорить, он даже и не представлял себе, как отчаянно ему хотелось выговориться. Едва он открыл рот, как понесся очертя голову. И слушал себя с удивлением, потому что рассказывал не только о Кате и тетрадях, не только о том, почему он взял их и как спрятал, но и обо всей своей жизни до нынешнего дня, о душевной смуте из-за славянского происхождения, о любви к России, несмотря ни на что, и об ощущении, будто он подвешен между двумя культурами. Нед не задавал ему никаких наводящих вопросов и не сбивал его. Он был прирожденным слушателем. И почти не шевелился, лишь изредка что-то аккуратно записывал на небольших карточках, а если и задавал вопросы, то лишь для того, чтобы прояснить какую-нибудь важную деталь, в частности тот момент, когда в Шереметьеве таможенники пропустили Ландау, даже не взглянув на его багаж.
   – Так пропустили только вас или всю вашу группу?
   – Всех. Кивок – и мы прошли.
   – Вы не почувствовали, что вас так или иначе выделили?
   – В каком смысле?
   – У вас не создалось впечатления, что с вами в чем-то обошлись не так, как со всеми? Например, лучше?
   – Мы прошли, как одна компашка овец. Как стадо овец, – поправился Ландау. – Показали паспорта, и все.
   – Вы не заметили, другие группы проходили так же, как и ваша?
   – Русским словно все было до лампочки. Может, из-за того, что лето да еще суббота. Может, дело в гласности. Двух-трех они проверили, а остальных пропустили. Честно говоря, я себя почувствовал дураком. Совершенно ни к чему оказались все меры предосторожности.
   – Вы поступили отнюдь не как дурак. Вы все сделали отлично, – сказал Нед без малейшего оттенка превосходства, все еще продолжая что-то писать. – А не помните, с кем вы сидели рядом в самолете?
   – Со Спайки Морганом.
   – А еще?
   – Я сидел у окна.
   – Номер места?
   Ландау без запинки назвал номер. Он всегда бронировал для себя это место, когда оно оказывалось свободным.
   – Много разговаривали во время полета?
   – Очень даже много.
   – О чем?
   – В основном о женщинах. Спайки поселился в Ноттинг-Хилле с двумя девками.
   Нед хохотнул.
   – А о тетрадях вы Спайки не рассказывали? Обрадовавшись, что все позади? В подобных обстоятельствах, Ники, это было бы вполне естественно. Довериться приятелю.
   – Мне и в голову не пришло бы, Нед. Да никогда. Молчал и буду молчать. Я и с вами говорю только потому, что он исчез, а вы – лицо официальное.
   – Ну, а с Лидией?
   Оскорбленное достоинство заставило Ландау на миг забыть свое восхищение Недом и даже удивление от того, что Нед – в курсе его личных дел.
   – Мои дамы, Нед, знают обо мне очень мало. Может, им и кажется, будто знают больше, – сказал он. – Но секреты мои их не касаются.
   Нед продолжал писать. И мерное движение ручки, а также намек на то, что он мог проболтаться, побудили Ландау снова попытать счастья: он уже заметил, что каждый раз, когда он заговаривал о Барли, от спокойного, доброжелательного лица Неда вдруг начинало веять холодком.
   – Но у Барли все хорошо? С ним ничего не случилось? Ну, там, может, под машину попал или еще что-нибудь такое?
   Нед, казалось, не расслышал. Он взял чистую карточку и продолжал писать.
   – Я думаю, Барли послал бы все через посольство, правда? – сказал Ландау. – Он же профессионал, Барли. Если хотите знать, его выдают шахматы. Ему не следовало бы играть. Уж во всяком случае, не при посторонних.
   Только теперь Нед медленно поднял голову. Ландау увидел на его лице каменное выражение, более страшное, чем его слова.
   – Мы никогда не упоминаем имен просто так, Ники, – тихо произнес Нед. – Даже между собой. Вы об этом знать не могли, поэтому к вам претензий нет. Но больше, пожалуйста, никогда так не делайте.
   Затем, вероятно, увидев, как это подействовало на Ландау, он встал, подошел к серванту из атласного дерева, взял графин с хересом, налил две рюмки и одну протянул Ландау.
   – Так вот, с ним ничего не случилось, – сказал он.
   Они молча выпили за Барли, чье имя Ландау раз десять сам себе поклялся никогда больше не произносить.
   – Нам не хотелось бы, чтобы вы на следующей неделе ехали в Гданьск, – сказал Нед. – Мы подготовили медицинскую справку, вы получите компенсацию. Вы больны. У вас подозревают язву. И пока не работайте, хорошо?
   – Как скажете, так и сделаю, – ответил Ландау.
   Но прежде чем уйти, он под отеческим взглядом Неда дал подписку о неразглашении государственной тайны. Этот хитрый документ написан юридическим языком в расчете на то, чтобы произвести нужное впечатление только на подписывающего, и никого другого. Да и сам закон о неразглашении едва ли делает честь его составителям.
   Затем Нед выключил микрофоны и скрытые видеокамеры (на них настоял двенадцатый этаж, потому что операция уже принимала такой характер).
   До сих пор Нед все делал один – и был в своем праве, как глава Русского Дома. Оперативники воюют в одиночку. Он даже еще не призвал на помощь старика Палфри. Пока.
   * * *
   Если до этого дня Ландау чувствовал, что никому не нужен, то всю оставшуюся неделю он был окружен самым заботливым вниманием. На следующее утро очень рано позвонил Нед и с привычной любезностью попросил его отправиться по такому-то адресу в Пимлико. Это оказался многоквартирный жилой дом, построенный в тридцатых годах, с полукруглыми окнами в стальных рамах, выкрашенных в зеленый цвет, и подъездом, который больше напоминал вход в кинотеатр. В присутствии двух мужчин (которых он не представил) Нед попросил Ландау во второй раз рассказать все, что произошло, а потом бросил его на съедение волкам.
   Первым заговорил дерганый рассеянный человек с младенчески розовыми щеками и младенчески ясными глазами, в льняной куртке под цвет льняных взлохмаченных волос. Голос у него тоже был рассеянный.
   – Голубое платье, вы сказали? Меня зовут Уолтер, – добавил он, будто сам был ошеломлен этим открытием.
   – Да, сэр.
   – Вы уверены? – пропищал он, вертя головой и искоса поглядывая на Ландау из-под белесых бровей.
   – Абсолютно, сэр. Голубое платье и коричневая авоська. Только, в общем-то, авоськи веревочные, а у нее была коричневая пластиковая. «Вот что, Ники, – сказал я себе, – сейчас, конечно, не время, но если ты в один прекрасный день захочешь пообщаться с этой дамочкой, что не исключено, то привези-ка ей из Лондона красивую голубую сумочку под цвет ее платья». Потому-то я и запомнил, сэр. По ассоциации.
   Когда я снова прокручиваю запись, меня всякий раз поражает, что Ландау называл Уолтера «сэр», а Неда просто Недом. Но это вовсе не было знаком уважения, а скорее объяснялось некоторой брезгливостью, которую вызывал Уолтер. В конце концов, Ландау был женолюб, а Уолтер – наоборот.
   – Вы говорите, волосы черные? – пропел Уолтер, будто в черные волосы было трудно поверить.
   – Черные, сэр. Черные и шелковистые. Почти цвета воронова крыла. Да, точно.
   – А не крашеные, как вам кажется?
   – Мне ли не знать разницы, сэр, – ответил Ландау, дотронувшись до головы: теперь он был уже готов открыть им все, даже секрет своей вечной молодости.
   – Вы упомянули, что она ленинградка. Почему вы так считаете?
   – Манера держаться. Я увидел породу, я увидел русскую патрицианку. Вот какой она мне видится, Петербург.
   – А армянки вы в ней не увидели или грузинки? Или еврейки, например?
   Ландау задумался на секунду над последним предположением и отмел его:
   – Видите ли, я сам еврей. Я вовсе не утверждаю, что лишь евреи способны узнавать евреев, но только ничего такого я не почувствовал.
   Молчание, которое могло быть рождено замешательством, подтолкнуло его добавить:
   – По-моему, с еврейством слишком уж перегибают палку. Хочешь быть евреем, так на здоровье. Но если не хочешь, никто тебя не заставит. Я вот, во-первых, британец, во-вторых, поляк, а потом уже все остальное. И неважно, что многие отсчитывают с другого конца. Это их дело.
   – Отлично сказано! – воскликнул Уолтер, хлопнув в ладоши и хихикнув. – Коротко и ясно. Да, и вы упомянули, что она хорошо говорит по-английски?
   – Не то слово, сэр. Классический английский. Нам бы всем так.
   – Вы сказали: как учительница.
   – Такое у меня было впечатление, – ответил Ландау. – Учительница в школе, преподавательница в институте. Я почувствовал в ней культуру. Ум. Волю.
   – А не может ли она быть устной переводчицей?
   – По-моему, сэр, хорошие устные переводчики стараются стушеваться. А эта дама себя не прятала.
   – Очень и очень неплохой ответ, – сказал Уолтер, высвободив из рукавов розовые манжеты. – И на пальце у нее было обручальное кольцо. Превосходно.
   – Да, сэр. Обручальное. Обычно это первое, на что я смотрю, только Россия – не Англия, и смотреть приходится на другую руку: они там носят обручальные кольца не на левой, а на правой. Одинокие женщины в России – просто бич, и развод – не проблема. Нет уж, мне подавай муженька да пару детишек, чтобы было зачем торопиться домой. Вот тогда уж – так и быть.
   – Да, кстати. Как вы думаете, у нее есть дети?
   – Уверен, что есть, сэр.
   – Ну как же вы можете быть в этом уверены? – плаксиво скривив губы, спросил Уолтер. – Вы же не ясновидец.
   – Бедра, сэр. Бедра и потом – достоинство, с которым она держалась, хотя и была очень испугана. Она не Юнона, сэр, и не сильфида. Это – мать.
   – Рост? – дискантом взвизгнул Уолтер, тревожно вздернув почти невидимые брови. – Можете определить ее рост? Сравните с собственным. Вы смотрели вниз или вверх?