Борисоглебский переулок. Дом, где жила М. Цветаева
 
   Где останавливался, приезжая в Москву в 1916 году, Осип Мандельштам, остается неизвестным – может быть, в гостинице «Селект» на Большой Лубянке. Так предполагал булгаковед Б.С. Мягков, однако подтверждений этому не обнаружено. (Подробнее об этих и других упоминаемых адресах – в прилагаемом «Списке адресов и других памятных мест мандельштамовской Москвы».)
   В 1918 году поэт вновь оказывается в Москве – об этом времени его жизни речь пойдет в основном ниже. Здесь же нельзя не сказать о стихотворении, которое возникло под впечатлением от новой встречи с Москвой и Кремлем – «Все чуждо нам в столице непотребной…».
 
Все чуждо нам в столице непотребной —
Ее сухая черствая земля,
И буйный торг на Сухаревке хлебной,
И страшный вид разбойного Кремля.
 
 
Она, дремучая, всем миром правит.
Мильонами скрипучих арб она
Качнулась в путь – и полвселенной давит
Ее базаров бабья ширина.
 
 
Ее церквей благоуханных соты —
Как дикий мед, заброшенный в леса,
И птичьих стай густые перелеты
Угрюмые волнуют небеса.
 
 
Она в торговле хитрая лисица,
А перед князем – жалкая раба.
Удельной речки мутная водица
Течет, как встарь, в сухие желоба.
 
   1918[44]
 
   Мы узнаем здесь устойчивые детали, восходящие к стихам 1916 года, включая зловеще парящих в небе бесчисленных птиц, – сравним со стихотворением «На розвальнях, уложенных соломой…»: «Сырая даль от птичьих стай чернела…». Образы стихов 1916 года сплавляются воедино в лаконичном стихе:
 
И страшный вид разбойного Кремля.
 
   Очарование, которым в 1916 году наделила Москву любимая женщина, в 1918-м отсутствовало, а новая жесткая власть заставила вспомнить о средневековых самодержцах.
   Определяющие черты городского образа в стихах 1918 года – «сухость» и «дикость»; последняя проявляется, в частности, как буйство. Заявление о сухости делается в очень значимых местах стихотворения – в начале и конце его (парадоксальным образом «желоба», в которые течет вода Москвы-реки, характеризуются как «сухие» – жизненной основой для данного образа послужила, видимо, Бабьегородская плотина). «Сухость» у Мандельштама нередко сопровождается представлением о бесплодии и смерти (об этом писала еще Л.Я. Гинзбург[45]). Так, в московском стихотворении 1916 года «На розвальнях, уложенных соломой…», в котором доминирует чувство неизбежной близящейся смерти (суда и казни), в первом и последнем стихах упомянута солома; в одном из вариантов стихотворения 1920 года, сочетающего тему потери возлюбленной и мотивы Троянской войны (произведение открывается ярко окрашенным стихом «Когда ты уходишь и тело лишится души…»; курсив мой. – Л.В.), – встречаем: «И мрак раздвигаю губами сухой и дремучий…» (здесь «сухость» и «дремучесть» – дикость, враждебность, угрожающая опасностью иррациональность – соседствуют, как в анализируемых стихах о Москве 1918 года); в другой версии на эту тему – «За то, что я руки твои не сумел удержать…» – несущие смерть стрелы «падают» «сухим деревянным дождем» (в этом же стихотворении находим не только парадоксальное «крови сухая возня» – речь идет о войне и смерти, и это «притягивает» связанную у Мандельштама со смертью сухость, – но и неизменную солому); сухие «от ревности» губы упомянуты в стихах, говорящих в той же мере о неспособности выразить свои чувства в слове (т. е. творческом бессилии), в какой они говорят о любви: «Не утоляет слово / Мне пересохших уст, / И без тебя мне снова / Дремучий воздух пуст» («Я наравне с другими…», 1920); в стихотворении, где поэт говорит о мучительном чувстве потери искомого слова («но я забыл, что я хочу сказать»), состояние утраты выражено, в частности, так: «В сухой реке пустой челнок плывет» («Я слово позабыл, что я хотел сказать…», 1920); в стихах 1916 года, обращенных к Саломее Андрониковой: «Соломка звонкая, соломинка сухая, / Всю смерть ты выпила и сделалась нежней…» («Когда, соломинка, не спишь в огромной спальне…»); в стихотворении 1922 года «Как растет хлебов опара…», повествующем о некоем исторически-культурном оскудении, читаем: «И свое находит место / Черствый пасынок веков – / Усыхающий довесок / Прежде вынутых хлебов».
   Вышеприведенных примеров вполне достаточно, чтобы признать сочетание «сухости», бесплодия в разных его проявлениях и смерти устойчивым элементом творческого мышления Мандельштама.
   Вторая доминантная черта образа Москвы в стихах о «столице непотребной» 1918 года – «дикость», «буйство», некое «варварство», причем с восточным оттенком; отсюда упоминание «арб» вместо телег, да и «базаров» (в реальности ведь существовали Сухаревский и Смоленский рынки, а не базары). В стихотворении названы прямо только два места в городе – Кремль, олицетворяющий разрушительное насилие («страшный вид разбойного Кремля»), и Сухаревка, воплощающая московскую торговую хитрость, – и в последнем случае городское название приобретает символический смысл, обозначает одну из важнейших черт духовного облика города: московская земля – «сухая», «черствая», бесплодная. В стихе «И буйный торг на Сухаревке хлебной…» дикость (буйство) и бесплодие сведены воедино.
   Поэт говорит не только от своего лица, он выражает мнение некой общности, к которой принадлежит: «Все чуждо нам в столице непотребной…» (курсив мой. – Л.В.) Позднее, в знаменитых антисталинских стихах 1933 года, он фактически повторит этот зачин: «Мы живем, под собою не чуя страны…», причем на противоположном полюсе в этом противостоянии находится, как и в 1918 году, Кремль – «кремлевский горец», разбойник («Там припомнят кремлевского горца, / Душегубца и мужикоборца…» – в одном из вариантов; курсив мой. – Л.В.).
   Представление о базарах, торговле – с одной стороны, и буйстве и разбое – с другой не может не сопровождаться мыслью о людской разноголосой толпе. Важную роль в звуковом выражении этого образа играют в мандельштамовских стихах звуки «у» и «а». Приведем текст московского стихотворения 1918 года, выделив на этот раз определенные звуковые точки в его фонетической ткани.
 
Все чУждо[46] нАм в столице непотребной:
Ее сУхАя черствая землЯ,
И бУйный торг на СУхаревке хлебной,
И стрАшный вид разбойного КремлЯ.
 
 
ОнА, дремУчая, всем миром прАвит.
Мильонами скрипУчих Арб онА
КачнУлась в пУть – и полвселенной дАвит
Ее базАров бАбья ширинА.
 
 
Ее церквей благоУхАнных соты —
КАк дикий мед, заброшенный в лесА,
И птичьих стАй гУстые перелеты
УгрЮмые волнУЮт небесА.
 
 
ОнА в торговле – хитрая лисица,
А перед кнЯзем – жАлкая рабА.
Удельной речки мУтная водица
Течет, как встАрь, в сУхие желобА[47].
 
   (Схожую роль звук «у» исполняет в первом четверостишии пушкинского стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»: «Брожу ли я вдоль улиц шумных, / Вхожу ль во многолюдный храм, / Сижу ль меж юношей безумных, / Я предаюсь моим мечтам…». «Гудение» людского говора сходит на нет, когда Пушкин переходит от характеристики окружения к душевному состоянию лирического героя.)
   Надо также отметить, что в мандельштамовских стихах о Москве 1918 года «у» нередко содержится именно в словах, выражающих определенную «дикость», «отсталость», «нецивилизованность»: «буйный», «дремучая», «скрипучих», «угрюмые»; сюда же, пожалуй, можно в данном случае отнести «удельной» и «мутная» – все это, как прямо сказано, автору «чуждо».
   Относительно значения звука «а» в этих мандельштамовских стихах достаточно будет обратить внимание хотя бы на то, что на этот звук приходится последнее ударение в произведении, что «а» очевидно господствует в рифмовке (в каждом четверостишии одну из двух рифмующихся пар представляют слова с ударением на «а» – за исключением второго катрена, где во всех рифмующихся словах ударение падает на «а») и что серединная строка (восьмая из шестнадцати) представляет собой, в сущности, раскатившийся по обширному пространству непрерывный возглас – «Базаров бабья ширина…»: редуцированный звук – А ударное – редуцированный звук – А ударное – редуцированный звук – Ы – редуцированный звук – А ударное.
   Только церкви не получают отрицательной характеристики в этой сплошь негативной картине, напротив, о них сказано с определенной теплотой, их мед – «дикий мед, заброшенный в леса». «Дикий мед» – образ неоднозначный: это мед «подлинный», в нем есть изначальная, природная свежесть.
   Отношение Мандельштама к Октябрьской революции было двойственным. Первоначальная его реакция на большевистский переворот была резко отрицательной. К середине 1918 года он скорее (со всеми оговорками) принимал, чем отвергал Октябрь. Но стихотворение «Все чуждо нам в столице непотребной…» говорит о парадоксальном возврате допетровского средневековья, и эту особенность новой России Мандельштам почувствовал очень остро.
   Кремлевская власть наводит страх на страну, но и ее действия, в свою очередь, определяются страхом, подобно тому как страхом порожден террор Бориса Годунова в пушкинской трагедии. «Все чуждо нам в столице непотребной…» написано, видимо, в мае – июне 1918 года, а в ночь на 17 июля этого года была уничтожена царская семья, в том числе и царевич Алексей, еще один царевич-жертва в русской истории. Все повторилось.
   Отметив бесспорную связь московских стихов Мандельштама 1916–1918 годов с «Борисом Годуновым», рискнем высказать еще одно предположение: не исключено, что стихи этого времени соотносятся и с образом Кремля из книги А. де Кюстина «Россия в 1839 году». Как известно, книга маркиза де Кюстина, побывавшего в России в период правления Николая I, вызвала в свое время горячие споры, произвела эффект разорвавшейся бомбы – о ней писали Герцен и Хомяков, Тютчев и Чаадаев (все упомянутые были очень значимы для Мандельштама; под влиянием их сочинений формировались его представления о России). В 1910 году был издан русский перевод запретного в течение долгого времени сочинения. Очевидно, внимание Мандельштама могла привлечь эта книга (это, конечно, не значит, что Мандельштам не мог обратиться когда-либо и к французскому оригиналу). Заметим, что де Кюстин был убежденным католиком, сторонником независимой от светской власти сильной церкви – а Мандельштам испытал в недавнем прошлом достаточно сильное увлечение католичеством.
   Так или иначе, совпадения могут быть отмечены. Памятники Кремля, пишет Кюстин, выражают «одну мысль, всюду господствующую здесь: война, поддерживаемая страхом»; «слава в рабстве – вот аллегория, изображаемая этим сатанинским монументом»; «жизнь в Кремле – не жизнь, а оборона; гнет создает возмущение, возмущение вызывает меры предосторожности, меры предосторожности усиливают опасность… и из этого рождается чудовище, абсолютизм, построивший себе в Москве дом – Кремль; вот и все»[48]. Конечно, многословная поверхностность де Кюстина несравнима с лаконизмом и емкостью Мандельштама, и все же сходство с настойчиво звучащим в мандельштамовских стихах мотивом «разбойного Кремля» может быть, думается, отмечено.
   В революционную эпоху все менялось с неслыханной быстротой. С 1922 года Мандельштам снова живет в Москве (о московской жизни начала 1920-х – в соответствующей главе). Гражданская война закончилась. Слово «Кремль» уже привычно воспринималось как обозначение власти победивших в России революционеров и символ мировой революции.
   Отношение поэта к революции не было, как сказано выше, однозначным. Отвращение к крови, ненависть к насилию сочетались у него с пониманием, что социальный взрыв 1917 года никак не был случайностью, что старый мир рухнул потому, что он готов был рухнуть, что Ленин пришел, по великолепному определению из позднего стихотворения («Если б меня наши враги взяли…», 1937), «спелой грозой». Гроза созрела и разразилась. Ему ли, увлеченному с юности эсеровскими идеями и читавшему марксистов, было не понимать этого? Против идеи социализма как таковой у него не было возражений. «Ничего, ничего я там не оставил», – сказал однажды Мандельштам о мире, навсегда ушедшем в 1917-м (Эмме Герштейн).
   Подобно Есенину, Клюеву, Блоку, Маяковскому, Хлебникову, Мандельштам почувствовал в революции волю народа, захотевшего изменить опостылевшую жизнь. Были не только кровь и грязь, но и «величавая явь Революции» («Холодное лето»), и стремление к всемирному братству. Мандельштам видел и чувствовал это. О том свидетельствует его отношение к крестьянской конференции, описание которой он оставил.
   Шагнем на несколько лет вперед. Первая Международная крестьянская конференция проходила в Москве с 10 по 15 октября 1923 года. Местом работы конференции был Андреевский зал Большого Кремлевского дворца; 15 октября состоялось завершающее заседание конференции в Большом театре.
   Попробуем, основываясь на двух вариантах мандельштамовского очерка о крестьянской конференции («Первая Международная крестьянская конференция. Набросок» и «Международная крестьянская конференция», оба – 1923), проследить путь поэта к Большому Кремлевскому дворцу, войти в Кремль, подняться в Андреевский зал и увидеть делегатов.
   В «Международной крестьянской конференции» Мандельштам начинает рассказ со слов «Здание Коминтерна на Воздвиженке…». Адрес бывшего здания Коминтерна – улица Воздвиженка, д. 1; дом находится в непосредственной близости от Кутафьей башни и Троицких ворот в Кремль. Здесь жили участники крестьянского съезда, и здесь, вероятно, Мандельштам мог взять интервью у вьетнамского делегата, позднее ставшего известным всему миру под революционным псевдонимом Хо Ши Мин – «просветитель» («Нюэн Ай-Как. В гостях у коминтернщика», 1923). Современная принятая русская транскрипция вьетнамского имени, которым озаглавлен очерк Мандельштама, – Нгуен Ай Куок. Это также один из псевдонимов, Нгуен-патриот. Настоящие имена революционера – Нгуен Синь Кунг и Нгуен Тать Тхань.
   Затем – вход в Кремль и проход по Кремлю.
   «Огибаем кавалерский корпус…» («Международная крестьянская конференция»). Кавалерские корпуса были выстроены в Кремле архитектором В.П. Стасовым в 1817 году. Располагались направо от Троицких ворот и вместе с Потешным дворцом образовывали Дворцовую улицу. Сохранились лишь частично: при строительстве хрущевского Дворца съездов были снесены Офицерский, Гренадерский и Кухонный корпуса, старое здание Оружейной палаты, здание Синодального управления и один из Кавалерских корпусов.
   Таким образом, автор очерка идет от здания Коминтерна к ближайшему входу в Кремль – Троицким воротам, а затем по Дворцовой улице направляется к Большому Кремлевскому дворцу.
   «Горой пухнет лестница, ведущая в Андреевский зал, и упирается в лубочную живопись: Александр III принимает волостных старшин. Огромное полотно, царь, похожий на лихача, окруженный старшими дворниками в поддевках и коронационными бурятами.
   Мимо этого музейного сокровища, туда, где непомерно высокий зал с бальным светом приютил отважных разноязычных друзей, собравшихся к нам в гости для крепкой беседы» («Первая Международная крестьянская конференция. Набросок»).
   Парадная лестница Большого Кремлевского дворца вела в аванзалу, где входящих встречала картина И.Е. Репина (в настоящее время в Третьяковской галерее). Картина изображает прием Александром III волостных старшин во внутреннем дворе московского Петровского дворца в 1883 году. Мандельштамовское восприятие эпохи Александра III как политически застойной и культурно затхлой отразилось в ироническом описании репинского полотна. Андреевский зал «с бальным светом» был двусветный, имел два ряда окон. В 1933–1934 годах Александровский и Андреевский залы Большого Кремлевского дворца были объединены и, после переоформления, стали Залом заседаний Верховного Совета СССР. Во второй половине 1990-х Андреевский и Александровский залы были восстановлены.
   «…Гляжу на китайских делегатов. Ясно мне представляется огромный жизненный путь этих маленьких людей со спичечным худым телом и матовыми бледными лицами изможденных студентов» («Первая Международная крестьянская конференция. Набросок»). Одним из делегатов, представлявших на конференции народы Восточной и Юго-Восточной Азии, был, как сказано выше, вьетнамец Нгуен Ай Куок. Он был из числа упомянутых «студентов», учился в Москве в Коммунистическом университете трудящихся Востока и принимал активное участие в работе конференции. «Правда» от 12 октября 1923 года (№ 231, с. 3) сообщала (речь идет о работе конференции 11 октября, имя вьетнамского представителя курьезным образом несколько испанизировано): от «крестьян колоний» выступил «Мигуэль-Аи-Квак». «Известия», № 233 (1970) от 12 октября 1923 года (с. 3), об этом же выступлении: «Представитель индо-китайского крестьянства Нэгуен-Аи-Квак говорит о тяжелом положении индо-китайского крестьянства, находящегося под игом французского капитала».
   «Этим людям есть что друг другу сказать, – заключает Мандельштам. – Вот китаец положил руку на плечо молодого мексиканца. Оба удивленные и обрадованные» («Первая Международная крестьянская конференция. Набросок»).
   «На трибуне я заметил голову, которая показалась мне центральной по крупной выразительности и значительности своей. То был председатель Вуазей, из французской делегации… Настоящий “большеголовый”, широкое лицо с лопатой бороды – словно с галереи Парижской коммуны сошел этот философ действия, серьезный и спокойный» («Международная крестьянская конференция»).
   Видимо, имеется в виду один из ведущих деятелей крестьянского форума, которого в газетах, освещавших работу конференции, именовали также «Вуазье» и «Вазей». В день открытия конференции, 10 октября, «Правда» опубликовала статью Мариуса Вуазье «Крестьяне организуются» (№ 229, с. 1); 11 октября «Известия», № 232 (1969), помещают на первой странице рисунок, где изображены «тов. Вуазье – представитель Франции, тов. Домбаль – представитель Польши и тов. Гальван – президент штата Веракруз и президент лиги крестьян Мексики». 11 октября «т. Вазей» выступил на конференции с докладом «Обеспечение мира и борьба против войны».
   Имя упомянутого в «Известиях» наряду с «тов. Вуазье» польского делегата Домбаля встречается в прозе Мандельштама, в очерке «Генеральская» (1923): в кинотеатре показывают польские достопримечательности – костел и «любимые местечки какого-то польского короля»; кто-то из зрителей, не выдержав, кричит: «Даешь Домбаля!». Томаш Домбаль – деятель польского крестьянского движения, революционер, эмигрант. Работал в Белоруссии и Москве. Расстрелян в 1937 году.
   Что значит эта характеристика Мандельштама, которую он дает «Вуазею»: «настоящий “большеголовый”»?
   Это прежде всего автоцитирование. Несомненна связь очерка о крестьянской конференции со стихотворением о Париже «Язык булыжника мне голубя понятней…» (опубликовано в журнале «Огонек» в апреле того же, 1923 года):
 
Язык булыжника мне голубя понятней,
Здесь камни – голуби, дома – как голубятни,
И светлым ручейком течет рассказ подков
По звучным мостовым прабабки городов.
Здесь толпы детские – событий попрошайки,
Парижских воробьев испуганные стайки —
Клевали наскоро крупу свинцовых крох,
Фригийской бабушкой рассыпанный горох…
И в воздухе плывет забытая коринка,
И в памяти живет плетеная корзинка,
И тесные дома – зубов молочных ряд
На деснах старческих – как близнецы стоят.
 
 
Здесь клички месяцам давали, как котятам,
А молоко и кровь давали нежным львятам,
А подрастут они – то разве года два
Держалась на плечах большая голова!
Большеголовые – там руки поднимали
И клятвой на песке как яблоком играли.
Мне трудно говорить: не видел ничего,
Но все-таки скажу: я помню одного;
Он лапу поднимал, как огненную розу,
И как ребенок, всем показывал занозу.
Его не слушали: смеялись кучера,
И грызла яблоки, с шарманкой, детвора,
Афиши клеили, и ставили капканы,
И пели песенки, и жарили каштаны,
И светлой улицей, как просекой прямой,
Летели лошади из зелени густой!
 
   Париж, веселый, легкомысленный, загорающийся от газетных строк (клюющий «крупу свинцовых крох»), эгоистичный, обаятельный, прекрасный…
   В стихотворении, в свою очередь, откликнулась работа Мандельштама над переводами из Огюста Барбье. «Льва» мы встречаем в строке из перевода стихотворения Барбье «Лев»: «Три дня метался лев народного терпенья…» В другом переводе, «Это зыбь», волнение на море описывается так – с применением эпитета «большеголовый»: «Раздутым теменем большеголовой качки / Колотит крышу низких туч». В стихотворении «Язык булыжника мне голубя понятней…» речь идет, однако, не о деятелях Парижской коммуны (помянутых в очерке о крестьянской конференции) или Июльской революции 1830 года, поэтом которой был Барбье, а о неистовых трибунах Великой Французской революции. Их «большеголовость» выступает как одно из проявлений их «львиной» природы. Из комментария М.Л. Гаспарова к процитированному стихотворению: «Клички месяцам – революционный календарь 1793 года, клятва как яблоко (руки поднимали) – клятва верности общему делу “в зале для игры в мяч” в 1789 году (Jeu de paume созвучно со словом pomme, “яблоко”); львиная голова – обычно говорилось про внешность Мирабо и Дантона…»[49]
   Крупные черты лица Мирабо и Дантона многократно упоминаются мемуаристами и воспроизведены портретистами. Мирабо сам называл свою голову «кабаньей». Известны и слова Дантона, сказанные, по преданию, палачу перед казнью: «Не забудь показать мою голову народу; такие головы не каждый день удается видеть».
   «Председатель Вуазей», который «словно с галереи Парижской коммуны сошел», напоминает автору очерка, таким образом, не только деятелей Коммуны, но видится в перспективе всей богатой революционной традиции Франции.
   Продолжим наше знакомство с работой крестьянского съезда. «На трибуне Наркомзем Теодорович. Он говорит с жаром молодого ученого перед мировым университетом. Чудесная, ясная лекция по крестьянскому вопросу в России, от Болотникова и Пугачева до наших дней, выпуклая, насыщенная исторической правдой» («Международная крестьянская конференция»). Теодорович И.А. (1875–1937) – большевик, партийный деятель. В октябре 1917 года – нарком по делам продовольствия. В 1920–1928 годах – член коллегии Наркомзема, заместитель наркома земледелия (наркомом земледелия был в период проведения крестьянской конференции А.П. Смирнов). В 1928–1930 годах И. Теодорович – генеральный секретарь Международного крестьянского совета (Крестинтерн). В 1930-е годы – редактор журнала «Каторга и ссылка». В 1937-м репрессирован и расстрелян.
   На крестьянской конференции Теодорович выступил 12 октября с докладом «Результаты аграрной революции в России». Сравним впечатление Мандельштама от речи Теодоровича с отчетом в «Правде» (№ 232 от 13 октября 1923 года, с. 3): «В обстоятельном красочном докладе оратор развертывает картину крестьянских движений в России, начиная с пугачевского, и иллюстрируя свои положения целым рядом данных, разъясняет механизм эксплоатации крестьянства самодержавием»[50].
   «Известия», № 234 (1971) от 13 октября 1923 года, с. 3, о докладе Теодоровича: «Оратор дает крайне содержательный исторический очерк положения русского крестьянства».
   Есть все основания полагать, что Мандельштам был на заседании Международной крестьянской конференции 12 октября 1923 года: именно в этот день выступил со своей речью И.А. Теодорович и проходили также упоминаемые Мандельштамом прения по сделанному накануне докладу Е. Варги.