Сделаем еще один скачок во времени. С конца 1928 года Мандельштам живет по большей части в Москве. Город, в который его герой-царевич некогда въезжал со страхом и тоской, не перестал пугать и грозить, но все же стал ближе и яснее. Поэт «притерпелся» к Москве, она уже была ему привычна. И появляются стихи, в которых Москва предстает не экзотическим для петербуржца древним церковным градом и не чуждой «столицей непотребной», а как город, свой для поэта и ему знакомый, город, о котором он, глядя на Кремль из-за Москвы-реки, и говорит «по-свойски». Мандельштам не отказывается от образов ранних стихов, но звучит в его голосе и несомненная теплота:
 
Сегодня можно снять декалькомани,
Мизинец окунув в Москву-реку,
С разбойника-Кремля. Какая прелесть
Фисташковые эти голубятни:
Хоть проса им насыпать, хоть овса…
А в недорослях кто? Иван Великий —
Великовозрастная колокольня.
Стоит себе еще болван болваном
Который век. Его бы за границу,
Чтоб доучился. Да куда там! стыдно!
 
 
Река Москва в четырехтрубном дыме,
И перед нами весь раскрытый город —
Купальщики-заводы и сады
Замоскворецкие. Не так ли,
Откинув палисандровую крышку
Огромного концертного рояля,
Мы проникаем в звучное нутро?
Белогвардейцы, вы его видали?
Рояль Москвы слыхали? Гули-гули!..
 
 
Мне кажется, как всякое другое,
Ты, время, незаконно! Как мальчишка
За взрослыми в морщинистую воду,
Я, кажется, в грядущее вхожу,
И, кажется, его я не увижу…
 
 
Уж я не выйду в ногу с молодежью
На разлинованные стадионы,
Разбуженный повесткой мотоцикла,
Я на рассвете не вскочу с постели,
В стеклянные дворцы на курьих ножках
Я даже тенью легкой не войду…
Мне с каждым днем дышать все тяжелее,
А между тем нельзя повременить…
И рождены для наслажденья бегом
Лишь сердце человека и коня.
 
 
И Фауста бес, сухой и моложавый,
Вновь старику кидается в ребро
И подбивает взять почасно ялик,
Или махнуть на Воробьевы горы,
Иль на трамвае охлестнуть Москву.
 
 
Ей некогда – она сегодня в няньках,
Все мечется – на сорок тысяч люлек
Она одна – и пряжа на руках…
 
 
Какое лето! Молодых рабочих
Татарские сверкающие спины
С девической полоской на хребтах,
Таинственные узкие лопатки
И детские ключицы…
Здравствуй, здравствуй,
Могучий некрещеный позвоночник,
С которым поживем не век, не два!..
 
   25 июня 1931
 
   Соборы-«голубятни» вызывают восхищенное восклицание; «недоросль» Иван Великий, простоватый в сравнении с готикой, и «татарские» спины «молодых рабочих» свидетельствуют о молодости страны, ее потенциале, о «языческой» наивности и силе, о возможностях развития. Антибелогвардейский выпад сочетается при этом с иронией по отношению к «хрустальным дворцам» будущего. «Дворцы» отсылают, несомненно, к снам Веры Павловны из романа Чернышевского «Что делать?», но также указывают на возводившийся на Мясницкой дом Ле Корбюзье (дом Центросоюза строился в 1929–1936 годах, первоначально его опоры были открытыми, дом стоял на сваях, «на курьих ножках»). Не случайно в этих стихах появляется вид на Кремль из Замоскворечья: Мандельштамы недолгое время жили в период «созревания» стихотворения за Москвой-рекой, в квартире юриста Цезаря Рысса (см. «Список адресов…»), в двух шагах от Водоотводного канала и неподалеку от дома, где проживал друг поэта Борис Кузин – о нем будет сказано ниже.
   «Декалькомани» – вышедшее из употребления слово; так называли переводную картинку. В 1920-х годах в одном из переулков Зарядья (в Максимовском) работала производственная артель «Декалькомания». В Зарядье Мандельштам бывал – хотя бы потому, что там, во Псковском переулке, находилось некоторое время в те же 1920-е издательство «Земля и фабрика» (ЗИФ), с которым он сотрудничал в качестве переводчика. О Воробьевых горах, с которых в стихотворении 1916 года начинается роковой спуск пленного царевича в поглощающую низину Москвы, говорится теперь с разговорной, беззаботной (конечно, нарочито-беззаботной) интонацией, которая контрастирует со сделанным как бы вскользь, но звучащим весомо замечанием, что дышать становится с каждым днем «все тяжелее». И в этом стихотворении просвечивает «годуновский» подтекст. Термин «недоросль» применительно к Ивану Великому (с его, напомним, годуновской надписью под куполом) указывает не столько на век XVIII, сколько на рубеж XVI–XVII веков – ведь именно царь Борис Федорович первым стал посылать юношей учиться на Запад, о чем Мандельштам писал в уже цитировавшейся статье «Петр Чаадаев»: «Когда Борис Годунов, предвосхищая мысль Петра, отправил за границу русских молодых людей, ни один из них не вернулся. Они не вернулись по той простой причине, что нет пути обратно от бытия к небытию, что в душной Москве задохнулись бы вкусившие бессмертной весны неумирающего Рима». (Один из восемнадцати посланных, согласно преданию, все же возвратился.) Как видится, «недоросль» Иван Великий находится в едином смысловом узле с кремлевскими образами 1916–1918 годов.
   Дышалось все тяжелее, сгущалась ночь 1930-х годов. Уже в конце 1920-х Мандельштаму померещился Вий у стен Кремля: «Вий читает телефонную книгу на Красной площади. Поднимите мне веки. Дайте Цека…» («Четвертая проза»). Разбойничья власть не ушла из Кремля, она сидела там, как встарь. По свидетельству Надежды Мандельштам, в раннем варианте знаменитого стихотворения о Сталине это было прямо заявлено:
 
Только слышно кремлевского горца —
Душегубца и мужикоборца[51].
 
   Душегубец – так и называют разбойников, бандитов. И если потом были минуты слабости, сомнения, отчаяния, если потом делались попытки заставить себя поверить в правду неправды и оправдать то, что невозможно оправдать, это ничего не меняет: дело было сделано – слово сказано.
   И в Воронеже, в ссылке, Мандельштам заявлял о своей неотъемлемой свободе – и эти слова нацелены на Москву:
 
Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего расчета —
Губ шевелящихся отнять вы не могли.
 
   1935
 
   Обращаясь в стихах 1931 года к русскому языку, а следовательно, и к стране, Мандельштам написал:
 
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда…
 
   Действительно, его речь стала неотъемлемой и драгоценной частью российской словесности. Навсегда останется в русской поэзии и мандельштамовский Кремль.
Исторический и городской фон
1917 год
   27 декабря. В Новочеркасске объявлено о создании Добровольческой армии для борьбы с большевиками.
1918 год
   В ночь с 6 на 7 января ВЦИК (Всероссийский центральный исполнительный комитет, избирался Всероссийским съездом Советов) постановил распустить Учредительное собрание.
   Середина января. В Москве отмечено падение цен на различные товары. Причина – в очень низкой платежеспособности населения.
   24 января. В России вводится западноевропейский календарь. Следующий после 31 января день объявлен 14-м февраля.
   Последующие даты – по новому стилю.
   25 февраля. Германские войска взяли Псков.
   25 февраля. Добровольческая армия начала наступление на Кубань.
   3 марта. Подписан Брестский мир. Территориальные потери России составили около миллиона кв. км.
   4 марта. Вход в Кремль и выход из него возможен только при наличии пропуска.
   12 марта. Москва провозглашена столицей Советской России.
   14 марта. Анархисты в принудительном порядке заняли часть дома 10 на углу Малой Дмитровки и Настасьинского переулка. «Черная гвардия» разместилась на четвертом и пятом этажах. Жильцов перевели в другие квартиры.
   14–15 марта. Четвертый Чрезвычайный съезд Советов рабочих, солдатских, крестьянских и казачьих депутатов большинством голосов ратифицирует Брестский мирный договор. Левые эсеры в знак протеста выходят из состава революционного правительства.
   1 апреля. Моссовет принимает решение об уплотнении жилой площади, занимаемой нетрудовыми слоями населения.
   2 апреля. Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем (ВЧК) запрещает ношение оружия и хранение взрывчатых веществ без соответствующего разрешения. Объявляется, что взятые на месте преступления грабители и убийцы будут расстреливаться в течение 24 часов.
   13 апреля. Совет народных комиссаров (СНК) предписал убрать в столице памятники царям и их слугам. Будут установлены новые памятники, в честь революции и революционеров.
   24 апреля. Подведены итоги переписи лошадей в Москве. «Большинство животных очень тощие».
   6 мая. В Марфо-Мариинской обители на Большой Ордынке арестована настоятельница великая княгиня Елизавета Федоровна.
   13 мая. Подсчет населения Москвы определил число жителей в городе – 1 699 000 человек (без учета военного гарнизона). Это примерно на 8 % меньше, чем проживало в Москве в 1917 году.
   13 мая. Нарком по продовольствию получает чрезвычайные полномочия. Организуются продотряды для изъятия «излишков» у «укрывающих хлебные запасы».
   29 мая. Постановление ВЦИК о всеобщей мобилизации. В Москве вводится военное положение.
   13 июня. ВЧК арестовывает участников конференции меньшевиков и правых эсеров. Конференция выступила за разрыв Брестского мира; Россия, по мнению участников собрания, созрела только для буржуазно-демократической революции, но не социалистической.
   Не позднее середины июня. В связи с тем, что на Сухаревке процветает спекуляция, принято решение Сухаревку «перестроить». В частности, туда будет воспрещен вход «мешочникам» и «детям-папиросникам».
   Не позднее 4 июля. Карманный вор, пойманный у Никольских ворот, был убит разъяренной толпой. Двое прохожих, сказавшие, что задержанного надо отвести в милицию (об этом молил и сам пойманный), были избиты до полусмерти, поскольку толпа посчитала их сообщниками схваченного.
   4–10 июля. Пятый Всероссийский съезд Советов рабочих, солдатских, крестьянских и казачьих депутатов. Съезд поддерживает заключение Брестского мира. Принимается Конституция РСФСР, в которой провозглашается «диктатура пролетариата и беднейшего крестьянства» в целях «водворения социализма».
   6–7 июля. Восстание левых эсеров, противников Брестского мира.
   Лето. Во всех садах и палисадниках в Москве вскопаны грядки. Вместо цветов высажены морковь, репа и т. п.
   Ночь на 17 июля. Расстрел царской семьи в Екатеринбурге.
   31 июля. Снос памятника Александру III у храма Христа Спасителя.
   3 августа. Кофейня Филиппова на Тверской закрыта по причине дороговизны: телячья котлета стоила 30 рублей, котлета «демократическая» – 20. Вдобавок, по мнению властей, кофейня превратилась в притон проституции.
   4 августа. Совнарком постановил закрыть все «буржуазные» газеты.
   30 августа. Покушение на Ленина на заводе Михельсона в Москве. В Петрограде в этот же день поэт Л. Каннегисер убил председателя петроградской ЧК М. Урицкого.
   5 сентября. В ответ на покушения на лидеров большевиков провозглашается политика «красного террора».
   13 октября. Публикуется Декрет о введении нового правописания.
   14 октября. Президиум Моссовета запрещает предприятиям торговли продавать обувь. Вся обувь передается в распоряжение Продовольственного отдела. Предполагается открыть советские магазины, в которых обувь будут продавать «только трудящимся».
   3 ноября. Открыт памятник Робеспьеру в Александровском саду у Кремля. Не позднее 8 ноября он был уничтожен в ночное время неизвестными.
   13 ноября. После революции в Германии и отречения Вильгельма II ВЦИК аннулирует Брестский мирный договор.
   24 ноября. Патриарх Тихон подвергнут домашнему аресту (освобожден из-под ареста 6 января 1919 года).
   25 декабря. Вследствие сильного снегопада и метелей в Москве на три дня прекращено движение трамваев.
1919 год
   1 января. В Москве начали продавать новый «кофе» – смесь цикория и свеклы.

«В разрушенной Москве». 1918–1919

   В 1917 году произошло то, что предчувствовали все, кто могли что-либо чувствовать, чего ждали, боялись, что призывали и проклинали с почти религиозным восторгом и страхом, – в феврале в России разразилась революция. Она расколола людей на сказавших ей «да» и сказавших «нет» – несмотря на сложность и мучительность выбора, приходилось выбирать. Для Мандельштама, с его разночинской закваской, с его почти физическим ощущением косности и пошлости эпохи до 1905 года, с юношеским увлечением системностью и логической стройностью марксизма – «Разве Каутский – Тютчев? Разве дано ему вызывать космические ощущения (“и паутинки тонкий волос дрожит на праздной борозде”)? А представьте, что для известного возраста и мгновенья Каутский (я называю его, конечно, к примеру; не он, так Маркс, Плеханов с гораздо большим правом) – тот же Тютчев, то есть источник космической радости, податель сильного и стройного мироощущения, мыслящий тростник и покров, накинутый над бездной» («Шум времени»), – для Мандельштама, который видел эсеровских боевиков, готовых умереть за то, что им представлялось Правдой, и хотел быть с ними (в «бомбисты» он не попал – а вполне могло быть такое), – для Мандельштама невозможно было предать Революцию, хотя к 1917 году он был уже далеко не тем юношей, который зачитывался когда-то Эрфуртской программой социал-демократии и брошюрами эсеров.
   Октябрьский переворот и последующие события вызвали у поэта сначала определенно негативную реакцию.
 
Когда октябрьский нам готовил временщик
Ярмо насилия и злобы,
И ощетинился убийца-броневик,
И пулеметчик низколобый —
 
 
Керенского распять потребовал солдат,
И злая чернь рукоплескала, —
Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,
Чтоб сердце биться перестало!
 
   «Когда октябрьский нам готовил временщик…», 1917
 
   И в стихотворении, обращенном к Анне Ахматовой:
 
И в декабре семнадцатого года
Все потеряли мы, любя:
Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя…
 
   «Кассандре», 1917
 
   Позднее, отвечая на вопрос следователя после первого ареста, в мае 1934 года («Как складывались и как развивались ваши политические воззрения?»), Мандельштам вспоминал о своем тогдашнем отношении к происходившему: «Октябрьский переворот воспринимаю резко отрицательно. На советское правительство смотрю как на правительство захватчиков, и это находит свое выражение в моем опубликованном в “Воле народа” стихотворении “Керенский”. В этом стихотворении обнаруживается рецидив эсеровщины: я идеализирую Керенского, называя его птенцом Петра, а Ленина называю временщиком»[52]. Характерная оговорка Мандельштама: в процитированном выше стихотворении «Когда октябрьский нам готовил временщик…» упомянут не птенец, а щенок: «Вязать его, щенка Петрова!». Стихотворная строка указывает на «Бориса Годунова» («вязать Борисова щенка»), но содержит и отсылку к известной пушкинской формуле из «Полтавы»: «сии птенцы гнезда Петрова». Керенский – из петровского «гнезда»: сторонник европейски-ориентированной России.
   Осип Мандельштам. 1919
 
   Народ, по мнению поэта, ограбил сам себя. Он отверг непонятные ему западнические идеалы гражданской свободы, законности, парламентарной демократии и пошел своим катастрофическим путем. Тонкая пленка европейской культуры была прорвана таившейся под ней и разбушевавшейся народной стихией. Наступил хаос, выход из которого – это было очевидно – мог быть только в диктатуре, левой или правой. Реальная власть была у большевиков, и народ очень быстро почувствовал привычную и понятную тяжесть их власти. Что должен был делать поэт, который не хотел погибнуть от голода и для которого, при всей его внешней богемности, слова «гражданский долг» и «воля народа» никак не были пустым звуком? Речь шла о великой мечте нового мира, о более близкой и насущной задаче цивилизовать стихию, о культурной работе. «Примерно через месяц я делаю резкий поворот к советским делам и людям, – продолжает в том же ответе следователю Мандельштам, – что находит выражение в моем включении в работу Наркомпроса по созданию новой школы»[53]. Позднее в статье об Александре Блоке – «А. Блок (7 августа 1921 г. – 7 августа 1922 г.)», 1922 – Мандельштам писал: «Душевный строй поэта располагает к катастрофе. Культ же и культура предполагают скрытый и защищенный источник энергии, равномерное и целесообразное движение: “любовь, которая движет солнцем и остальными светилами”. Поэтическая культура возникает из стремления предотвратить катастрофу, поставить ее в зависимость от центрального солнца всей системы, будь то любовь, о которой сказал Дант, или музыка, к которой в конце концов пришел Блок».
   Поступив на советскую службу, Мандельштам работает в Наркомпросе, где становится заведующим сектором эстетического развития отдела реформы школы. Наркомпрос в 1918 году перебирается в новую столицу. «Совслужащий» Осип Мандельштам переезжает в Москву вместе со своим учреждением. Он поселяется сначала в Кремле, «у Горбунова», как пишет в своих воспоминаниях Н.Я. Мандельштам (Н.П. Горбунов был тогда секретарем Совнаркома РСФСР), но жил там очень недолго, несколько дней, а затем поселился в номере 253 гостиницы «Метрополь»[54] на Театральной тогда еще площади (площадью Свердлова она станет называться со следующего, 1919 года) – в то время в гостинице жили многие советские работники разных рангов. Представить живущего в Кремле Мандельштама трудно – «он всегда как-то по-мальчишески удирал от всякого соприкосновения с властью», по словам Н.Я. Мандельштам. «Однажды утром в общей столовой, куда он вышел завтракать, лакей, прежде дворцовый, а потом обслуживавший революционное правительство и не утративший почтительно лакейских манер, сообщил О.М., что сейчас сам Троцкий “выйдут кушать кофий”. О.М. схватил в охапку пальто и убежал, пожертвовав единственной возможностью поесть в голодном городе. Объяснить этот импульс к бегству он не мог никак: “Да ну его… Чтоб не завтракать с ним…”»[55] Дело, как представляется, не в самой личности Троцкого (в том же описании эволюции своих политических взглядов Мандельштам отметил и присущие ему в 1927 году не особенно глубокие, но достаточно горячие симпатии к троцкизму), а в свойственном поэту нежелании быть слишком близко к власти. Убежал, насколько известно, Мандельштам и от Г. Чичерина, хотя мог бы получить работу в Наркомате иностранных дел.
   Гостиница «Метрополь». 1917
 
   Итак, Мандельштам живет в еще отмеченном следами от пуль и снарядов «Метрополе» (в 1917 году красногвардейцы выбивали отсюда юнкеров) – Втором доме Советов, как его тогда называли. Позднее он вспомнит об этом времени, соединив прошлые впечатления с настоящими, так: «Когда из пыльного урочища “Метрополя” – мировой гостиницы, где под стеклянным шатром я блуждал в коридорах улиц внутреннего города, изредка останавливаясь перед зеркальной засадой или отдыхая на спокойной лужайке с плетеной бамбуковой мебелью, я выхожу на площадь, еще слепой, глотая солнечный свет, мне ударяет в глаза величавая явь Революции и большая ария для сильного голоса покрывает гудки автомобильных сирен» («Холодное лето»).
   Живя в «Метрополе», Мандельштам мог видеть, как ночью, после разыгранного представления, выходят зрители из театра и идут по темной, несытой, бестранспортной (только редкие извозчики) Москве, мимо лавок Охотного ряда – и Москва, погруженная в безмолвную ночь, предстает в его стихах пустынно-торжественной и архаически далекой, подобной отрытым из лавы Везувия языческим городам Древнего Рима:
 
Когда в теплой ночи замирает
Лихорадочный Форум Москвы
И театров широкие зевы
Возвращают толпу площадям —
 
 
Протекает по улицам пышным
Оживленье ночных похорон:
Льются мрачно-веселые толпы
Из каких-то божественных недр.
 
 
Это солнце ночное хоронит
Возбужденная играми чернь,
Возвращаясь с полночного пира
Под глухие удары копыт.
 
 
И как новый встает Геркуланум
Спящий город в сиянье луны:
И убогого рынка лачуги,
И могучий дорический ствол.
 
   1918
   «Когда в теплой ночи замирает…» Автограф
 
   «Дорический ствол» – так откликнулась у поэта колоннада Большого театра, «убогого рынка лачуги» – рынок в Охотном ряду. Стихи звучат торжественно-размеренно, протяжные «о» («Это сОлнце ночнОе хорОнит…») падают подобно ударам погребального колокола и вызывают в сознании звуковой образ приглушенных ночью и в то же время отчетливо слышных шагов и копыт – Мандельштам ведет речь о похоронах прежней культуры, о конце эпохи. В пришедшем новом, однако, проглядывает дохристианская древность: революция поднимала древние пласты времени. В Москве 1918 года можно неожиданно увидеть как бы возвращение языческой античности: «И как новый встает Геркуланум…» (курсив мой. – Л.В.). В статье «Скрябин и христианство» (вероятно, конец 1916 – начало 1917 года) Мандельштам использует аналогичный образ похорон солнца: «Я вспомнил картину пушкинских похорон, чтобы вызвать в вашей памяти образ ночного Солнца, образ поздней греческой трагедии, созданный Еврипидом, видение несчастной Федры». В стихотворении 1915 года «Как этих покрывал и этого убора…» у Мандельштама появился образ черного солнца Федры, героини Еврипида и Расина, – солнца «страсти дикой»: «Любовью черною я солнце запятнала…» «Черное солнце» в этом стихотворении – пылающее солнце греха, вины и позора. Россия, на долю которой неслучайно выпали испытания и страдания Первой мировой войны и революции, видится Мандельштамом в образе Федры – в той же статье «Скрябин и христианство» это заявлено прямо: «Федра – Россия». Но в сознании и переживании греха есть залог спасения. Образ ночного солнца, контрастный и противоположный по значению «черному солнцу», олицетворяющий непреходящие и способные к возрождению ценности культуры и жизни, «золотой запас» ее, находится в тесной связи с «черным солнцем»: черное солнце вины способно превратиться, преобразоваться в ночное солнце искупления и надежды. В свою очередь, эти образы отсылают в творчестве Мандельштама этого периода к образу Анны Ахматовой. В стихотворении «Ахматова» (1914) Мандельштам увидел в ее облике нечто общее с Федрой:
 
Вполоборота – о печаль! —
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
 
 
Зловещий голос – горький хмель —
Души расковывает недра:
Так – негодующая Федра —
Стояла некогда Рашель.
 
   А в статье «О современной поэзии (К выходу “Альманаха Муз”)» (написана не позднее февраля 1917 года) об Ахматовой сказано: «Голос отречения крепнет все более и более в стихах Ахматовой, и в настоящее время ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России». Ахматова, таким образом, олицетворяет Россию. Голос отречения – голос строгости и покаяния. Как представляется, образы черного солнца и ночного солнца, выражающие мандельштамовское представление о современной России, и образ Ахматовой – «Кассандры»-пророчицы и «Федры» – находятся в одном смысловом узле.
   Полночные похороны и тьма на Театральной площади упомянуты и в другом московском стихотворении, загадочном стихотворении «Телефон», в котором возникает тема самоубийства.
 
На этом диком, страшном свете
Ты, друг полночных похорон,
В высоком строгом кабинете
Самоубийцы – телефон!
 
 
Асфальта черные озера
Изрыты яростью копыт,
И скоро будет солнце – скоро
Безумный петел прокричит.
 
 
А там дубовая Валгалла
И старый пиршественный сон;
Судьба велела, ночь решала,
Когда проснулся телефон.
 
 
Весь воздух выпили тяжелые портьеры,
На театральной площади темно.
Звонок – и закружились сферы:
Самоубийство решено.
 
 
Куда бежать от жизни гулкой,
От этой каменной уйти?
Молчи, проклятая шкатулка!
На дне морском цветет: прости!
 
 
И только голос, голос-птица
Летит на пиршественный сон.
Ты – избавленье и зарница
Самоубийства, телефон!
 
   Июнь 1918
 
   Ахматова назвала это стихотворение «таинственным». Действительно, реалии, отразившиеся в этих стихах, пока не известны. О.А. Лекманов предполагает, что прототипом «самоубийцы» мог быть комиссар, о котором сообщала газета «Раннее утро», где Мандельштам – видимо, не случайно – хотел напечатать это стихотворение. «Единственным сообщением о самоубийстве государственного чиновника, опубликованным в “Раннем утре” в мае – июне 1918 года, является следующая краткая заметка под заголовком “Самоубийство комиссара”,напечатанная в номере от 28 мая», – пишет О. Лекманов и приводит газетный текст: «В доме № 8, по Ермолаевскому переулку, выстрелом из револьвера в висок покончил с собой на своей квартире комиссар по перевозке войск Р.Л. Чиркунов. Мотивы самоубийства не выяснены»[56]. Но в каких отношениях находился Мандельштам с этим человеком (если прототипом героя «Телефона» был он) и были ли они вообще знакомы, встречались ли они в «Метрополе» (Втором Доме Советов), где мог быть служебный кабинет комиссара, или были связаны как-то иначе – все это остается непроясненным.