Была только одна страсть, которой он не таил, — страсть к игре. За зелёным столом он забывал всё, и обыкновенно проигрывал; но постоянные неудачи только раздражали его упрямство. Рассказывали, что раз, во время экспедиции, ночью, он на подушке метал банк; ему ужасно везло. Вдруг раздались выстрелы, ударили тревогу, все вскочили и бросились к оружию. «Поставь ва-банк!» — кричал Вулич, не подымаясь, одному из самых горячих понтёров. — «Идёт семёрка», — отвечал тот, убегая. Несмотря на всеобщую суматоху, Вулич докинул талью; карта была дана.
   Когда он явился в цепь, там была уж сильная перестрелка. Вулич не заботился ни о пулях, ни о шашках чеченских: он отыскивал своего счастливого понтёра.
   — Семёрка дана! — закричал он, увидав его, наконец, в цепи застрельщиков, которые начинали вытеснять из лесу неприятеля, и, подойдя ближе, он вынул свой кошелёк и бумажник и отдал их счастливцу, несмотря на возражения о неуместности платежа. Исполнив этот неприятный долг, он бросился вперёд, увлёк за собою солдат и до самого конца дела прехладнокровно перестреливался с чеченцами.
   Когда поручик Вулич подошёл к столу, то все замолчали, ожидая от него какой-нибудь оригинальной выходки.
   — Господа! — сказал он (голос его был спокоен, хотя тоном ниже обыкновенного): — господа, к чему пустые споры? Вы хотите доказательств: я вам предлагаю испробовать на себе, может ли человек своевольно располагать своею жизнию, или каждому из нас заране назначена роковая минута… Кому угодно?
   — Не мне, не мне! — раздалось со всех сторон: — вот чудак! придёт же в голову!..
   — Предлагаю пари, — сказал я шутя.
   — Какое?
   — Утверждаю, что нет предопределения, — сказал я, высыпая на стол десятка два червонцев — всё, что было у меня в кармане.
   — Держу, — отвечал Вулич глухим голосом. — Майор, вы будете судьёю; вот пятнадцать червонцев; остальные пять вы мне должны, и сделаете мне дружбу, прибавите их к этим.
   — Хорошо, — сказал майор: — только не понимаю, право, в чём дело, — и как вы решите спор?..
   Вулич молча вышел в спальню майора; мы за ним последовали. Он подошёл к стене, на которой висело оружие, и наудачу снял с гвоздя один из разнокалиберных пистолетов. Мы ещё его не понимали; но когда он взвёл курок и насыпал на полку пороха, то многие, невольно вскрикнув, схватили его за руки.
   — Что ты хочешь делать? Послушай, это сумасшествие! — закричали ему.
   — Господа! — сказал он медленно, освобождая свои руки: — кому угодно заплатить за меня двадцать червонцев?
   Все замолчали и отошли.
   Вулич вышел в другую комнату и сел у стола; все последовали за ним. Он знаком пригласил нас сесть кругом. Молча повиновались ему: в эту минуту он приобрёл над нами какую-то таинственную власть. Я пристально посмотрел ему в глаза; но он спокойным и неподвижным взором встретил мой испытующий взгляд, и бледные губы его улыбнулись; но, несмотря на его хладнокровие, мне казалось, я читал печать смерти на бледном лице его. Я замечал, и многие старые воины подтверждали моё замечание, что часто на лице человека, который должен умереть через несколько часов, есть какой-то странный отпечаток неизбежной судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться.
   — Вы нынче умрёте! — сказал я ему. Он быстро ко мне обернулся, но отвечал медленно и спокойно:
   — Может быть да, может быть и нет…
   Потом, обратясь к майору, спросил: заряжён ли пистолет? Майор в замешательстве не помнил хорошенько.
   — Да полно, Вулич! — закричал кто-то: — уж верно заряжён, коли в головах висел; что за охота шутить!..
   — Глупая шутка! — подхватил другой.
   — Держу пятьдесят рублей против пяти, что пистолет не заряжён! — закричал третий.
   Составились новые пари.
   Мне надоела эта длинная церемония. «Послушайте, — сказал я: — или застрелитесь, или повесьте пистолет на прежнее место, и пойдёмте спать».
   — Разумеется, — воскликнули многие, — пойдёмте спать.
   — Господа, я вас прошу не трогаться с места! — сказал Вулич, приставив дуло пистолета ко лбу. Все будто окаменели.
   — Господин Печорин, — прибавил он: — возьмите карту и бросьте вверх.
   Я взял со стола, как теперь помню, червонного туза и бросил кверху: дыхание у всех остановилось; все глаза, выражая страх и какое-то неопределённое любопытство, бегали от пистолета к роковому тузу, который, трепеща на воздухе, опускался медленно: в ту минуту, как он коснулся стола, Вулич спустил курок… осечка!
   — Слава богу, — вскрикнули многие: — не заряжён…
   — Посмотрим, однако ж, — сказал Вулич. Он взвёл опять курок, прицелился в фуражку, висевшую над окном; выстрел раздался — дым наполнил комнату; когда он рассеялся, сняли фуражку, она была пробита в самой середине, и пуля глубоко засела в стене.
   Минуты три никто не мог слова вымолвить; Вулич преспокойно пересыпал в свой кошелёк мои червонцы.
   Пошли толки о том, отчего пистолет в первый раз не выстрелил; иные утверждали, что вероятно полка была засорена, другие говорили шопотом, что прежде порох был сырой, и что после Вулич присыпал свежего; но я утверждал, что последнее предположение несправедливо, потому что я во всё время не спускал глаз с пистолета.
   — Вы счастливы в игре! — сказал я Вуличу…
   — В первый раз отроду, — отвечал он, самодовольно улыбаясь: — это лучше банка и штосса.
   — Зато немножко опаснее.
   — А что? вы начали верить предопределению?
   — Верю; только не понимаю теперь, отчего мне казалось, будто вы непременно должны нынче умереть…
   Этот же человек, который так недавно метил себе преспокойно в лоб, теперь вдруг вспыхнул и смутился.
   — Однако ж довольно! — сказал он, вставая: — пари наше кончилось, и теперь ваши замечания, мне кажется, неуместны… — Он взял шапку и ушёл. Это мне показалось странным, — и недаром.
   Скоро все разошлись по домам, различно толкуя о причудах Вулича и, вероятно, в один голос называя меня эгоистом, потому что я держал пари против человека, который хотел застрелиться; как будто он без меня не мог найти удобного случая!..
   Я возвращался домой пустыми переулками станицы; месяц, полный и красный, как зарево пожара, начал показываться из-за зубчатого горизонта домов; звёзды спокойно сияли на тёмно-голубом своде, и мне стало смешно, когда я вспомнил, что были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права. И что ж? эти лампады, зажжённые, по их мнению, только для того, чтоб освещать их битвы и торжества, горят с прежним блеском, а их страсти и надежды давно угасли вместе с ними, как огонёк, зажжённый на краю леса беспечным странником! Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо, с своими бесчисленными жителями, на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!.. А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы неспособны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому что знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределённого, хотя и сильного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми, или с судьбою…
   И много других подобных дум проходило в уме моём; я их не удерживал, потому что не люблю останавливаться на какой-нибудь отвлечённой мысли; и к чему это ведёт?.. В первой молодости моей я был мечтателем; я любил ласкать попеременно то мрачные, то радужные образы, которые рисовало мне беспокойное и жадное воображение. Но что от этого мне осталось? одна усталость, как после ночной битвы с привидением, и смутное воспоминание, исполненное сожалений. В этой напрасной борьбе я истощил и жар души и постоянство воли, необходимое для действительной жизни; я вступил в эту жизнь, пережив её уже мысленно, и мне стало скушно и гадко, как тому, кто читает дурное подражание давно ему известной книге.
   Происшествие этого вечера произвело на меня довольно глубокое впечатление и раздражило мои нервы. Не знаю наверное, верю ли я теперь предопределению или нет, но в этот вечер я ему твёрдо верил: доказательство было разительно, и я, несмотря на то, что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией, попал невольно в их колею; но я остановил себя вовремя на этом опасном пути, и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику в сторону и стал смотреть под ноги. Такая предосторожность была очень кстати: я чуть-чуть не упал, наткнувшись на что-то толстое и мягкое, но повидимому неживое. Наклоняюсь — месяц уж светил прямо на дорогу — и что же? предо мною лежала свинья, разрубленная пополам шашкой… Едва я успел её рассмотреть, как услыхал шум шагов: два казака бежали из переулка; один подошёл ко мне и спросил: не видал ли я пьяного казака, который гнался за свиньёй. Я объявил им, что не встречал казака, и указал на несчастную жертву его неистовой храбрости.
   — Экой разбойник! — сказал второй казак: — как напьётся чихиря, так и пошёл крошить всё, что ни попало. Пойдём за ним, Еремеич; надо его связать, а то…
   Они удалились, а я продолжал свой путь с большей осторожностью и наконец счастливо добрался до своей квартеры.
   Я жил у одного старого урядника, которого любил за добрый его нрав, а особенно за хорошенькую дочку, Настю.
   Она, по обыкновению, дожидалась меня у калитки, завернувшись в шубку; луна освещала её милые губки, посиневшие от ночного холода. Узнав меня, она улыбнулась, но мне было не до неё. «Прощай, Настя!» сказал я, проходя мимо. Она хотела что-то отвечать, но только вздохнула.
   Я затворил за собою дверь моей комнаты, засветил свечу и бросился на постель; только сон на этот раз заставил себя ждать более обыкновенного. Уж восток начинал бледнеть, когда я заснул, но — видно было написано на небесах, что в эту ночь я не высплюсь. В четыре часа утра два кулака застучали ко мне в окно. Я вскочил: что такое?.. «Вставай, одевайся!» — кричало мне несколько голосов. Я наскоро оделся и вышел. «Знаешь, что случилось?» — сказали мне в один голос три офицера, пришедшие за мною; они были бледны, как смерть.
   — Что?
   — Вулич убит.
   Я остолбенел.
   — Да, убит! — продолжали они: — пойдём скорее.
   — Да куда же?
   — Дорогой узнаешь.
   Мы пошли. Они рассказали мне всё, что случилось, с примесью разных замечаний насчёт странного предопределения, которое спасло его от неминуемой смерти за полчаса до смерти. Вулич шёл один по тёмной улице; на него наскочил пьяный казак, изрубивший свинью, и, может быть, прошёл бы мимо, не заметив его, если б Вулич, вдруг остановясь, не сказал: «Кого ты, братец, ищешь?» — Тебя! — отвечал казак, ударив его шашкой, и разрубил его от плеча почти до сердца… Два казака, встретившие меня и следившие за убийцей, подоспели, подняли раненого, но он был уже при последнем издыхании и сказал только два слова: «он прав!» — Я один понимал тёмное значение этих слов: они относились ко мне; я предсказал невольно бедному его судьбу; мой инстинкт не обманул меня: я точно прочёл на его изменившемся лице печать близкой кончины.
   Убийца заперся в пустой хате, на конце станицы: мы шли туда. Множество женщин бежало с плачем в ту же сторону; по временам опоздавший казак выскакивал на улицу, второпях пристёгивая кинжал, и бегом опережал нас. Суматоха была страшная.
   Вот, наконец, мы пришли; смотрим: вокруг хаты, которой двери и ставни заперты изнутри, стоит толпа. Офицеры и казаки толкуют горячо между собою; женщины воют, приговаривая и причитывая. Среди их бросилось мне в глаза значительное лицо старухи, выражавшее безумное отчаяние. Она сидела на толстом бревне, облокотясь на свои колени и поддерживая голову руками: то была мать убийцы. Её губы по временам шевелились… молитву они шептали, или проклятие?
   Между тем, надо было на что-нибудь решиться и схватить преступника. Никто, однако, не отваживался броситься первый.
   Я подошёл к окну и посмотрел в щель ставня: бледный, он лежал на полу, держа в правой руке пистолет; окровавленная шашка лежала возле него. Выразительные глаза его страшно вращались кругом; порою он вздрагивал и хватал себя за голову, как будто неясно припоминая вчерашнее. Я не прочёл большой решимости в этом беспокойном взгляде и сказал майору, что напрасно он не велит выломать дверь и броситься туда казакам, потому что лучше это сделать теперь, нежели после, когда он совсем опомнится.
   В это время старый есаул подошёл к двери и назвал его по имени; тот откликнулся.
   — Согрешил, брат Ефимыч, — сказал есаул: — так уж нечего делать, покорись!
   — Не покорюсь! — отвечал казак.
   — Побойся бога! ведь ты не чеченец окаянный, а честный християнин. Ну, уж коли грех твой тебя попутал, нечего делать: своей судьбы не минуешь!
   — Не покорюсь! — закричал казак грозно, и слышно было, как щёлкнул взведённый курок.
   — Эй, тётка! — сказал есаул старухе: — поговори сыну; авось тебя послушает… Ведь это только бога гневить. Да посмотри, вот и господа уж два часа дожидаются.
   Старуха посмотрела на него пристально и покачала головой.
   — Василий Петрович, — сказал есаул, подойдя к майору: — он не сдастся — я его знаю; а если дверь разломать, то много наших перебьёт. Не прикажете ли лучше его пристрелить? в ставне щель широкая.
   В эту минуту у меня в голове промелькнула странная мысль: подобно Вуличу, я вздумал испытать судьбу.
   — Погодите, — сказал я майору: — я его возьму живого.
   Велев есаулу завести с ним разговор и поставив у дверей трёх казаков, готовых её выбить и броситься мне на помощь при данном знаке, я обошёл хату и приблизился к роковому окну: сердце моё сильно билось.
   — Ах, ты, окаянный! — кричал есаул: — что ты над нами смеёшься, что ли? али думаешь, что мы с тобой не совладаем? — Он стал стучать в дверь изо всей силы: я, приложив глаз к щели, следил за движениями казака, не ожидавшего с этой стороны нападения, — и вдруг оторвал ставень и бросился в окно головой вниз. Выстрел раздался у меня над самым ухом, пуля сорвала эполет. Но дым, наполнивший комнату, помешал моему противнику найти шашку, лежавшую возле него. Я схватил его за руки; казаки ворвались, и не прошло трёх минут, как преступник был уж связан и отведён под конвоем. Народ разошёлся, офицеры меня поздравляли — и точно, было с чем.
   После всего этого как бы, кажется, не сделаться фаталистом? Но кто знает наверное, убеждён ли он в чём, или нет?.. И как часто мы принимаем за убеждение обман чувств или промах рассудка!..
   Я люблю сомневаться во всём: это расположение не мешает решительности характера; напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперёд, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится — а смерти не минуешь!
   Возвратясь в крепость, я рассказал Максиму Максимычу всё, что случилось со мною и чему был я свидетель, и пожелал узнать его мнение насчёт предопределения. Он сначала не понимал этого слова, но я объяснил его как мог, и тогда он сказал, значительно покачав головою:
   — Да-с, конечно-с! Это штука довольно мудрёная!.. Впрочем, эти азиятские курки часто осекаются, если дурно смазаны, или недовольно крепко прижмёшь пальцем. Признаюсь, не люблю я также винтовок черкесских; они как-то нашему брату неприличны: приклад маленький, — того и гляди, нос обожжёт… Зато уж шашки у них — просто моё почтение!
   Потом он примолвил, несколько подумав:
   — Да, жаль беднягу… Чёрт же его дёрнул ночью с пьяным разговаривать!.. Впрочем, видно, уж так у него на роду было написано!..
   Больше я от него ничего не мог добиться: он вообще не любит метафизических прений.



Коментарии



Комментарии



Герой нашего времени
   Печатается по изданию: «Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Ч. I и II. Издание второе. СПб. 1841» с исправлением ошибок и погрешностей по журнальным текстам, по первому изданию (1840 г.) и по автографам.
   Три повести — «Бэла», «Фаталист» и «Тамань» — были напечатаны отдельно в «Отечественных записках»: «Бэла» — в 1839 г., № 3, стр. 167-212 (под заглавием «Из записок офицера о Кавказе»); «Фаталист» — в 1839 г., т. VI, № 11, стр. 146-158; «Тамань» — в 1840 г., т. VIII, № 2, стр. 144-154. К «Фаталисту» было сделано примечание от редакции: «С особенным удовольствием пользуемся случаем известить, что М. Ю. Лермонтов в непродолжительном времени издаёт собрание своих повестей и напечатанных и ненапечатанных. Это будет новый, прекрасный подарок русской литературе». После заглавия следовало особое предисловие автора: «Предлагаемый здесь рассказ находится в записках Печорина, переданных мне Максимом Максимовичем. Не смею надеяться, чтоб все читатели „От. записок“ помнили оба эти незабвенные для меня имени, и потому считаю нужным напомнить, что Максим Максимыч есть тот добрый штабс-капитан, который рассказывал мне историю Бэлы, напечатанную в 3-й книжке «От. записок», а Печорин — тот самый молодой человек, который похитил Бэлу. — Передаю этот отрывок из записок Печорина в том виде, в каком он мне достался». «Тамань» была напечатана со следующим примечанием: «Ещё отрывок из записок Печорина, главного лица в повести „Бэла“, напечатанной в 3 книжке „От. записок“ 1839 года».
   Первое издание «Героя нашего времени» появилось в мае 1840 г. (объявление в «Северной пчеле» 1840 г., № 98, от 3 мая), когда Лермонтов уже отправлялся в ссылку на Кавказ. Цензурная дата этого издания — 19 февраля 1840 г. Итак, книга печаталась в то время, когда Лермонтов находился под арестом и следствием по делу о дуэли с де-Барантом, состоявшейся 18 февраля 1840 г. Несомненно, значит, что корректур своей книги Лермонтов не видал, — они правились, очевидно, посторонними лицами. Корректур второго издания «Героя нашего времени» Лермонтов тоже не мог видеть, потому что оно печаталось уже после его обратного отъезда на Кавказ в апреле 1841 г. Сохранилась собственноручная расписка Лермонтова в получении от А. Д. Киреева 1500 р. за право второго издания «Героя нашего времени», датированная 6 марта 1841 г. (архив ИЛИ). Второе издание отличается от первого только тем, что в нём впервые появилось предисловие автора ко всему роману. Это предисловие было написано, по-видимому, весной 1841 г., во время пребывания Лермонтова в Петербурге. Оно напечатано не в начале книги, а перед второй частью (перед «Княжной Мери»). Надо полагать, что это произошло по техническим причинам: на это указывают разные цензурные даты частей, особая пагинация предисловия, отсутствие его в оглавлении.
   При такой истории печатания «Героя нашего времени» сохранившиеся рукописи романа приобретают особое значение не только для установления вариантов, но и для проверки основного текста — для очищения его от всякого рода погрешностей и искажений. В Гос. публичной библиотеке (Ленинград) сохранилась тетрадь, на обложке которой рукой Лермонтова написано: «Один из героев начала века». В этой тетради имеются беловые автографы: «Максим Максимыч» (лл. 1-7), «Фаталист» (лл. 8-14) и «Княжна Мери» (лл. 15-57). Кроме того в тетрадь вклеен (в начале) беловой автограф предисловия к «Журналу Печорина». В той же библиотеке хранится копия «Тамани», написанная рукой А. П. Шан-Гирея, но с поправками Лермонтова. При сверке этих рукописей с печатным текстом оказывается, что была ещё промежуточная стадия (очевидно — наборная копия, сделанная с этих рукописей), где были сделаны некоторые изменения. В этой последней копии были, повидимому, ошибки переписчика, не замеченные Лермонтовым и перешедшие в печать. Так, например, в печатном тексте повести «Максим Максимыч» читаем (стр. 222): «босые мальчики осетины, неся за плечами котомки с сотовым мёдом, вертелись вокруг меня; я их проклинал: мне было не до них, я начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана». Слово «проклинал» производит в этом контексте странное впечатление. В автографе — описка: «протнал». Всякого рода описок в этом автографе очень много: «Печоринин» вместо «Печорин», «дорого» вместо «доброго», «слами» вместо «слезами», «замит» вместо «заменит» и т. д. Слово «протнал» было, очевидно, прочитано переписчиком как «проклинал», между тем как его, по всей вероятности, надо читать «прогнал». Другой пример — в «Тамани». В печатном тексте читаем (стр. 234): «Прислушиваюсь — напев стройный, то протяжный и печальный, то быстрый и живой». В авторизованной копии иначе: «напев странный». Надо полагать, что «стройный» — не поправка, а ошибка переписчика или наборщика. В этих и подобных случаях мы следуем рукописи.
   Кроме указанной тетради «Один из героев начала века», содержащей в себе автографы трёх повестей («Максим Максимыч», «Фаталист» и «Княжна Мери»), и авторизованной копии «Тамани», в рукописном отделении Гос. публичной библиотеки имеется ещё черновой автограф (карандашом) предисловия к роману (альбом Лермонтова № 3523). В архиве ИЛИ (Лермонтовское собрание) имеется копия этого предисловия, написанная рукой А. П. Шан-Гирея, но с поправками Лермонтова. Рукопись повести «Бэла» не найдена.

 
   Лермонтов начал работу над «Героем нашего времени» в 1838 г., а закончил в 1839 г. «Бэла», «Фаталист» и «Тамань» были предварительно напечатаны в «Отечественных записках» в виде отдельных повестей. Редакция «Отечественных записок», печатая «Фаталиста», извещала читателей: «С особенным удовольствием пользуемся случаем известить, что М. Ю. Лермонтов в непродолжительном времени издаёт собрание своих повестей и напечатанных и ненапечатанных. Это будет новый, прекрасный подарок русской литературе». Итак, читатели ожидали выхода в свет не романа, а сборника повестей. Однако собранные вместе и известным образом расположенные повести Лермонтова вышли в свет под особым заглавием — не как сборник, а как единое, цельное «сочинение» (так стояло на обложке), разделённое на две части: «Бэла», «Максим Максимыч» и «Тамань» образовали первую часть, а «Княжна Мери» и «Фаталист» — вторую. Только первые две вещи рассказаны от лица автора; остальные три представляют собой «отрывки из журнала», который вёл Печорин. Тем самым «собрание повестей» превратилось в роман, описывающий судьбу Печорина.
   Для читателей «Героя нашего времени» Печорин был новой фигурой, впервые перед ними появляющейся; но для самого Лермонтова он был уже подготовлен начатым в 1836 г. романом «Княгиня Лиговская», а отчасти и драмой «Два брата», написанной в том же году. В «Княгине Лиговской» уже имеется Григорий Александрович Печорин — молодой гвардейский офицер, живущий в Петербурге. Печорин «Героя нашего времени» — тот же самый персонаж, но перенесённый в другое место и в другое время.
   Повести, из которых составлен «Герой нашего времени», расположены в особой последовательности, связанной не с героем, а с автором: от его встречи с Максимом Максимычем — к рассказу о Печорине, от рассказа — к случайной встрече с ним, от встречи — к его «журналу», отрывки из которого публикует автор. Движение романа идёт не по основной последовательности фактов (жизнь героя), а по второстепенной (история знакомства автора с героем). Это построение — результат обычных для русской литературы 30-х годов сюжетных принципов, среди которых важную роль играли отношения между автором и героем (см. у Марлинского, Одоевского и др.). На этих отношениях и на постоянном вмешательстве автора в повествование построен и «Евгений Онегин» Пушкина. В «Герое нашего времени», несомненно, учтён этот опыт, но не только учтён, а и продолжен: вместо эпизодического вмешательства автора в виде лирических или философских отступлений — перед нами стройная и мотивированная система. Автор, выступающий сначала как герой (первые страницы «Бэлы»), постепенно уступает своё место действительному своему герою. Герой появляется как бы в глубине сцены, а затем приближается к читателю. Получается нечто аналогичное тому, что бывает на экране: движение от общего плана к крупному. В «Бэле» читатель, вместе с автором, узнает о Печорине со слов Максима Максимыча — человека постороннего и плохо разбирающегося в психологии своего бывшего приятеля. В повести «Максим Максимыч» автор сам встречается с Печориным и сообщает читателю свои наблюдения: тем самым герой становится ближе и понятнее. Наконец, читателю предлагается «Журнал Печорина», благодаря которому между читателем и героем устанавливаются уже непосредственные отношения. Повести, образующие этот «журнал», расположены тоже не случайно, а по принципу постепенного углубления: «Тамань» — новелла, показывающая поведение героя, но не дающая представления об его внутренней душевной жизни; «Княжна Мери» — дневник, раскрывающий эту душевную жизнь и впервые сообщающий некоторые факты и переживания из прошлого; «Фаталист» — своеобразный финал, подготовляющий гибель героя на примере чужой гибели. Вулич — своего рода двойник Печорина. Размышления Печорина о своей жизни («В первой молодости моей я был мечтателем» и т. д.) звучат как предсмертная исповедь разочаровавшегося и готового к самоубийству человека («В этой напрасной борьбе я истощил и жар души и постоянство воли» и т. д.).
   При таком построении хронологическая последовательность жизни героя как бы игнорируется автором. О смерти героя читатель узнаёт уже из предисловия к «Журналу» — ещё до ближайшего ознакомления с ним. Если заняться установлением этой хронологической последовательности, то она получится при условии полной перестановки повестей: 1) по пути из Петербурга на Кавказ Печорин останавливается в Тамани («Тамань»); 2) после участия в военной экспедиции Печорин едет на воды и живёт в Пятигорске и Кисловодске, где убивает на дуэли Грушницкого («Княжна Мери»); 3) за это Печорина высылают в глухую крепость, под начальство Максима Максимыча («Бэла»); 4) из крепости Печорин на две недели отлучается в казачью станицу, где встречается с Вуличем («Фаталист»); 5) через пять лет после этого Печорин, опять поживший в Петербурге и вышедший в отставку, появляется, проездом в Персию, во Владикавказе, где встречается с автором и с Максимом Максимычем («Максим Максимыч»); 6) на возвратном пути из Персии Печорин умирает («Предисловие» к «Журналу Печорина»). (См. в книге С. Дурылина «Как работал Лермонтов», М. 1934.) Однако такая расстановка повестей, дающая последовательность жизни Печорина на Кавказе, должна считаться предположительной: в тексте романа нет прямых указаний на связь этих отдельных моментов между собой именно в такой последовательности.