В эту минуту я встретил её глаза: в них бегали слёзы; рука её, опираясь на мою, дрожала; щёки пылали, ей было жаль меня! Сострадание — чувство, которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в её неопытное сердце. Во всё время прогулки она была рассеянна, ни с кем не кокетничала, — а это великий признак!
   Мы пришли к провалу; дамы оставили своих кавалеров, но она не покидала руки моей. Остроты здешних денди её не смешили; крутизна обрыва, у которого она стояла, её не пугала, тогда как другие барышни пищали и закрывали глаза.
   На возвратном пути я не возобновлял нашего печального разговора; но на пустые мои вопросы и шутки она отвечала коротко и рассеянно.
   — Любили ли вы? — спросил я её наконец.
   Она посмотрела на меня пристально, покачала головой, — и опять впала в задумчивость: явно было, что ей хотелось что-то сказать, но она не знала, с чего начать; её грудь волновалась… Как быть! кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра пробежала из моей руки в её руку; все почти страсти начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас женщина любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они приготовляют, располагают её сердце к принятию священного огня, а всё-таки первое прикосновение решает дело.
   — Не правда ли, я была очень любезна сегодня? — сказала мне княжна с принуждённой улыбкой, когда мы возвратились с гулянья.
   Мы расстались.
   Она недовольна собой; она себя обвиняет в холодности… О, это первое, главное торжество! Завтра она захочет вознаградить меня. Я всё это знаю наизусть — вот что скучно!

 
   4-го июня.

 
   Нынче я видел Веру. Она замучила меня своею ревностью. Княжна вздумала, кажется, ей поверять свои сердечные тайны: надо признаться, удачный выбор!
   — Я отгадываю, к чему всё это клонится, — говорила мне Вера: — лучше скажи мне просто теперь, что ты её любишь.
   — Но если я её не люблю?
   — То зачем же её преследовать, тревожить, волновать её воображение?.. О, я тебя хорошо знаю! Послушай, если ты хочешь, чтоб я тебе верила, то приезжай через неделю в Кисловодск! послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня остаётся здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы будем жить в большом доме близ источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом есть дом того же хозяина, который ещё не занят… Приедешь?..
   Я обещал — и тот же день послал занять эту квартиру.
   Грушницкий пришёл ко мне в шесть часов вечера и объявил, что завтра будет готов его мундир, как раз к балу.
   — Наконец я буду с нею танцевать целый вечер… Вот наговорюсь! — прибавил он.
   — Когда же бал?
   — Да завтра! Разве не знаешь? Большой праздник, и здешнее начальство взялось его устроить…
   — Пойдём на бульвар…
   — Ни за что, в этой гадкой шинели…
   — Как, ты её разлюбил?..
   Я ушёл один и, встретив княжну Мери, позвал её на мазурку. Она казалась удивлена и обрадована.
   — Я думала, что вы танцуете только по необходимости, как прошлый раз, — сказала она, очень мило улыбаясь…
   Она, кажется, вовсе не замечает отсутствия Грушницкого.
   — Вы будете завтра приятно удивлены, — сказал я ей.
   — Чем?..
   — Это секрет… на бале вы сами догадаетесь.
   Я окончил вечер у княгини; гостей не было, кроме Веры и одного презабавного старичка. Я был в духе, импровизировал разные необыкновенные истории; княжна сидела против меня и слушала мой вздор с таким глубоким, напряжённым, даже нежным вниманием, что мне стало совестно. Куда девалась её живость, её кокетство, её капризы, её дерзкая мина, презрительная улыбка, рассеянный взгляд?..
   Вера всё это заметила: на её болезненном лице изображалась глубокая грусть; она сидела в тени у окна, погружась в широкие кресла… Мне стало жаль её…
   Тогда я рассказал всю драматическую историю нашего знакомства с нею, нашей любви, — разумеется, прикрыв всё это вымышленными именами.
   Я так живо изобразил мою нежность, мои беспокойства, восторги; я в таком выгодном свете выставил её поступки, характер, что она поневоле должна была простить мне моё кокетство с княжной.
   Она встала, подсела к нам, оживилась… и мы только в два часа ночи вспомнили, что доктора велят ложиться спать в одиннадцать.

 
   5-го июня.

 
   За полчаса до бала явился ко мне Грушницкий в полном сиянии армейского пехотного мундира. К третьей пуговице пристёгнута была бронзовая цепочка, на которой висел двойной лорнет; эполеты неимоверной величины были загнуты кверху, в виде крылышек амура; сапоги его скрипели, в левой руке держал он коричневые лайковые перчатки и фуражку, а правою взбивал ежеминутно в мелкие кудри завитой хохол. Самодовольствие и вместе некоторая неуверенность изображались на его лице; его праздничная наружность, его гордая походка заставили бы меня расхохотаться, если б это было согласно с моими намерениями.
   Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и поправляться перед зеркалом; чёрный огромный платок, навёрнутый на высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок, высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил его кверху до ушей; от этой трудной работы, — ибо воротник мундира был очень узок и беспокоен, — лицо его налилось кровью.
   — Ты, говорят, эти дни ужасно волочился за моей княжной? — сказал он довольно небрежно и не глядя на меня.
   — Где нам дуракам чай пить! — отвечал я ему, повторяя любимую поговорку одного из самых ловких повес прошлого времени, воспетого некогда Пушкиным.
   — Скажи-ка, хорошо на мне сидит мундир?.. Ох, проклятый жид!.. как под мышками режет!.. Нет ли у тебя духов?
   — Помилуй, чего тебе ещё? от тебя и так уж несёт розовой помадой…
   — Ничего. Дай-ка сюда…
   Он налил себе полстклянки за галстух, в носовой платок, на рукава.
   — Ты будешь танцевать? — спросил он.
   — Не думаю.
   — Я боюсь, что мне с княжной придётся начинать мазурку, — я не знаю почти ни одной фигуры…
   — А ты звал её на мазурку?
   — Нет ещё…
   — Смотри, чтоб тебя не предупредили…
   — В самом деле? — сказал он, ударив себя по лбу. — Прощай… пойду дожидаться её у подъезда. — Он схватил фуражку и побежал.
   Через полчаса и я отправился. На улице было темно и пусто; вокруг собрания или трактира, как угодно, теснился народ; окна его светились; звуки полковой музыки доносил ко мне вечерний ветер. Я шёл медленно; мне было грустно… Неужели, думал я, моё единственное назначение на земле — разрушать чужие надежды? С тех пор, как я живу и действую, судьба как-то всегда приводила меня к развязке чужих драм, как будто без меня никто не мог бы ни умереть, ни прийти в отчаяние! Я был необходимое лицо пятого акта; невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя. Какую цель имела на это судьба?.. Уж не назначен ли я ею в сочинители мещанских трагедий и семейных романов, — или в сотрудники поставщику повестей, например, для «Библиотеки для чтения»?.. Почему знать?.. Мало ли людей, начиная жизнь, думают кончить её как Александр Великий, или лорд Байрон, а между тем целый век остаются титулярными советниками?..
   Взойдя в залу, я спрятался в толпе мужчин и начал делать свои наблюдения. Грушницкий стоял возле княжны и что-то говорил с большим жаром; она его рассеянно слушала, смотрела по сторонам, приложив веер к губкам; на лице её изображалось нетерпение, глаза её искали кругом кого-то; я тихонько подошёл сзади, чтоб подслушать их разговор.
   — Вы меня мучите, княжна, — говорил Грушницкий: — вы ужасно переменились с тех пор, как я вас не видал…
   — Вы также переменились, — отвечала она, бросив на него быстрый взгляд, в котором он не умел разобрать тайной насмешки.
   — Я? я переменился?.. О, никогда! Вы знаете, что это невозможно! Кто видел вас однажды, тот навеки унесёт с собою ваш божественный образ…
   — Перестаньте…
   — Отчего же вы теперь не хотите слушать того, чему ещё недавно, и так часто, внимали благосклонно?..
   — Потому что я не люблю повторений, — отвечала она, смеясь…
   — О, я горько ошибся!.. Я думал, безумный, что по крайней мере эти эполеты дадут мне право надеяться… Нет, лучше бы мне век остаться в этой презренной солдатской шинели, которой, может быть, я обязан вашим вниманием…
   — В самом деле, вам шинель гораздо более к лицу…
   В это время я подошёл и поклонился княжне; она немножко покраснела и быстро проговорила:
   — Не правда ли, мсьё Печорин, что серая шинель гораздо больше идёт к мсьё Грушницкому?..
   — Я с вами не согласен, — отвечал я: — в мундире он ещё моложавее.
   Грушницкий не вынес этого удара: как все мальчики, он имеет претензию быть стариком; он думает, что на его лице глубокие следы страстей заменяют отпечаток лет. Он на меня бросил бешеный взгляд, топнул ногою и отошёл прочь.
   — А признайтесь, — сказал я княжне, — что, хотя он всегда был очень смешон, но ещё недавно он вам казался интересен… в серой шинели?..
   Она потупила глаза и не отвечала.
   Грушницкий целый вечер преследовал княжну, танцевал или с нею, или vis-a-vis; он пожирал её глазами, вздыхал и надоедал ей мольбами и упрёками. После третьей кадрили она его уж ненавидела.
   — Я этого не ожидал от тебя, — сказал он, подойдя ко мне и взяв меня за руку.
   — Чего?
   — Ты с нею танцуешь мазурку? — спросил он торжественным голосом. — Она мне призналась…
   — Ну, так что ж? А разве это секрет?
   — Разумеется… Я должен был этого ожидать от девчонки… от кокетки… Уж я отомщу!
   — Пеняй на свою шинель или на свои эполеты, а зачем же обвинять её? Чем она виновата, что ты ей больше не нравишься?..
   — Зачем же подавать надежды?
   — Зачем же ты надеялся? Желать и добиваться чего-нибудь — понимаю, а кто ж надеется?
   — Ты выиграл пари, — только не совсем, — сказал он, злобно улыбаясь.
   Мазурка началась. Грушницкий выбирал одну только княжну, другие кавалеры поминутно её выбирали: это явно был заговор против меня; — тем лучше: ей хочется говорить со мною, ей мешают, — ей захочется вдвое более.
   Я раза два пожал её руку; во второй раз она её выдернула, не говоря ни слова.
   — Я дурно буду спать эту ночь, — сказала она мне, когда мазурка кончилась.
   — Этому виноват Грушницкий.
   — О, нет! — И лицо её стало так задумчиво, так грустно, что я дал себе слово в этот вечер непременно поцеловать её руку.
   Стали разъезжаться. Сажая княжну в карету, я быстро прижал её маленькую ручку к губам своим. Было темно, и никто не мог этого видеть.
   Я возвратился в залу очень доволен собой.
   За большим столом ужинала молодёжь, и между ними Грушницкий. Когда я вошёл, все замолчали: видно, говорили обо мне. Многие с прошедшего бала на меня дуются, особенно драгунский капитан, а теперь, кажется, решительно составляется против меня враждебная шайка под командой Грушницкого. У него такой гордый и храбрый вид…
   Очень рад; я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда на страже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерение, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть всё огромное и многотрудное здание из хитростей и замыслов, — вот что я называю жизнью.
   В продолжение ужина Грушницкий шептался и перемигивался с драгунским капитаном.

 
   6-го июня.

 
   Нынче поутру Вера уехала с мужем в Кисловодск. Я встретил их карету, когда шёл к княгине Лиговской. Она мне кивнула головой: во взгляде её был упрёк.
   Кто ж виноват? зачем она не хочет дать мне случай видеться с нею наедине? Любовь, как огонь, — без пищи гаснет. Авось ревность сделает то, чего не могли мои просьбы.
   Я сидел у княгини битый час. Мери не вышла, — больна. Вечером на бульваре её не было. Вновь составившаяся шайка, вооружённая лорнетами, приняла, в самом деле, грозный вид. — Я рад, что княжна больна: они сделали бы ей какую-нибудь дерзость. У Грушницкого растрёпанная причёска и отчаянный вид; он, кажется, в самом деле огорчён, особенно самолюбие его оскорблено; но ведь есть же люди, в которых даже отчаяние забавно!..
   Возвратясь домой, я заметил, что мне чего-то недостаёт. Я не видал её! Она больна! Уж не влюбился ли я в самом деле?.. Какой вздор!

 
   7-го июня.

 
   В одиннадцать часов утра, — час, в который княгиня Лиговская обыкновенно потеет в Ермоловской ванне, — я шёл мимо её дома. Княжна сидела задумчиво у окна; увидев меня, вскочила.
   Я вошёл в переднюю; людей никого не было, и я без доклада, пользуясь свободой здешних нравов, пробрался в гостиную.
   Тусклая бледность покрывала милое лицо княжны. Она стояла у фортепьяно, опершись одной рукой на спинку кресел: эта рука чуть-чуть дрожала; я тихо подошёл к ней и сказал:
   — Вы на меня сердитесь?..
   Она подняла на меня томный, глубокий взор и покачала головой; её губы хотели проговорить что-то, и не могли; глаза наполнились слезами; она опустилась в кресла и закрыла лицо руками.
   — Что с вами? — сказал я, взяв её руку.
   — Вы меня не уважаете!.. О! оставьте меня!..
   Я сделал несколько шагов… Она выпрямилась в креслах, глаза её засверкали…
   Я остановился, взявшись за ручку двери, и сказал:
   — Простите меня, княжна! Я поступил как безумец… этого в другой раз не случится: я приму свои меры… Зачем вам знать то, что происходило до сих пор в душе моей? Вы этого никогда не узнаете, и тем лучше для вас. Прощайте.
   Уходя, мне кажется, я слышал, что она плакала.
   Я до вечера бродил пешком по окрестностям Машука, утомился ужасно и, пришедши домой, бросился на постель в совершенном изнеможении.
   Ко мне зашёл Вернер.
   — Правда ли, — спросил он, — что вы женитесь на княжне Лиговской?
   — А что?
   — Весь город говорит; все мои больные заняты этой важной новостью, а уж эти больные такой народ: всё знают!
   «Это шутки Грушницкого!» — подумал я.
   — Чтоб вам доказать, доктор, ложность этих слухов, объявляю вам по секрету, что завтра я переезжаю в Кисловодск…
   — И княжна также?..
   — Нет; она остаётся ещё на неделю здесь…
   — Так вы не женитесь?..
   — Доктор, доктор! посмотрите на меня: неужели я похож на жениха, или на что-нибудь подобное?
   — Я этого не говорю… Но вы знаете, есть случаи… — прибавил он, хитро улыбаясь, — в которых благородный человек обязан жениться, и есть маменьки, которые по крайней мере не предупреждают этих случаев… Итак, я вам советую, как приятель, быть осторожнее. Здесь на водах преопасный воздух: сколько я видел прекрасных молодых людей, достойных лучшей участи и уезжавших отсюда прямо под венец… Даже поверите ли, меня хотели женить! Именно одна уездная маменька, у которой дочь была очень бледна. Я имел несчастие сказать ей, что цвет лица возвратится после свадьбы; тогда она со слезами благодарности предложила мне руку своей дочери и всё своё состояние — пятьдесят душ, кажется. Но я отвечал, что я к этому неспособен…
   Вернер ушёл в полной уверенности, что он меня предостерёг.
   Из слов его я заметил, что про меня и княжну уж распущены в городе разные дурные слухи: это Грушницкому даром не пройдёт!

 
   10-го июня.

 
   Вот уж три дни, как я в Кисловодске. Каждый день вижу Веру у колодца и на гуляньи. Утром, просыпаясь, сажусь у окна и навожу лорнет на её балкон; она давно уж одета и ждёт условленного знака; мы встречаемся, будто нечаянно, в саду, который от наших домов спускается к колодцу. Живительный горный воздух возвратил ей цвет лица и силы. Недаром Нарзан называется богатырским ключом. Здешние жители утверждают, что воздух Кисловодска располагает к любви, что здесь бывают развязки всех романов, которые когда-либо начинались у подошвы Машука. И в самом деле, здесь всё дышит уединением; здесь всё таинственно — и густые сени липовых аллей, склоняющихся над потоком, который с шумом и пеною, падая с плиты на плиту, прорезывает себе путь между зеленеющими горами, и ущелья, полные мглою и молчанием, которых ветви разбегаются отсюда во все стороны, и свежесть ароматического воздуха, отягощённого испарениями высоких южных трав и белой акации, — и постоянный, сладостно-усыпительный шум студёных ручьёв, которые, встретясь в конце долины, бегут дружно взапуски и наконец кидаются в Подкумок. С этой стороны ущелье шире и превращается в зелёную лощину; по ней вьётся пыльная дорога. Всякий раз, как я на неё взгляну, мне всё кажется, что едет карета, а из окна кареты выглядывает розовое личико. Уж много карет проехало по этой дороге, — а той всё нет. Слободка, которая за крепостью, населилась; в ресторации, построенной на холме, в нескольких шагах от моей квартиры, начинают мелькать вечером огни сквозь двойной ряд тополей; шум и звон стаканов раздаются до поздней ночи.
   Нигде так много не пьют кахетинского вина и минеральной воды, как здесь.

 
Но смешивать два эти ремесла
Есть тьма охотников — я не из их числа.

 
   Грушницкий с своей шайкой бушует каждый день в трактире и со мной почти не кланяется.
   Он только вчера приехал, а успел уже поссориться с тремя стариками, которые хотели прежде его сесть в ванну: решительно — несчастия развивают в нём воинственный дух.

 
   11-го июня.

 
   Наконец они приехали. Я сидел у окна, когда услышал стук их кареты: у меня сердце вздрогнуло… Что же это такое? Неужто я влюблён?.. Я так глупо создан, что этого можно от меня ожидать.
   Я у них обедал. Княгиня на меня смотрела очень нежно и не отходит от дочери… плохо! — Зато Вера ревнует меня к княжне: добился же я этого благополучия! Чего женщина не сделает, чтоб огорчить соперницу? Я помню, одна меня полюбила за то, что я любил другую. Нет ничего парадоксальнее женского ума: женщин трудно убедить в чем-нибудь, надо их довести до того, чтобы они убедили себя сами; порядок доказательств, которыми они уничтожают свои предубеждения, очень оригинален; чтоб выучиться их диалектике, надо опрокинуть в уме своём все школьные правила логики. Например, способ обыкновенный:
   Этот человек любит меня; но я замужем: следовательно, не должна его любить.
   Способ женский:
   Я не должна его любить, ибо я замужем; но он меня любит, — следовательно…
   Тут несколько точек, ибо рассудок уж ничего не говорит, а говорят большею частью: язык, глаза и, вслед за ними, сердце, если оное имеется.
   Что, если когда-нибудь эти записки попадутся на глаза женщине? — «Клевета!» — закричит она с негодованием.
   С тех пор, как поэты пишут и женщины их читают (за что им глубочайшая благодарность), их столько раз называли ангелами, что они в самом деле, в простоте душевной, поверили этому комплименту, забывая, что те же поэты за деньги величали Нерона полубогом…
   Не кстати было бы мне говорить о них с такой злостью, — мне, который, кроме их, на свете ничего не любил, — мне, который всегда готов был им жертвовать спокойствием, честолюбием, жизнию… Но ведь я не в припадке досады и оскорблённого самолюбия стараюсь сдёрнуть с них то волшебное покрывало, сквозь которое лишь привычный взор проникает. Нет, всё, что я говорю о них, есть только следствие —

 
Ума холодных наблюдений
И сердца горестных замёт.

 
   Женщины должны бы желать, чтоб все мужчины их так же хорошо знали, как я, потому что я люблю их во сто раз больше с тех пор, как их не боюсь и постиг их мелкие слабости.
   Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс в своём «Освобождённом Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие, общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо; — мало-по-малу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветёт зелёный мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет, и обернёшься назад!»

 
   12-го июня.

 
   Сегодняшний вечер был обилен происшествиями. Верстах в трёх от Кисловодска, в ущельи, где протекает Подкумок, есть скала, называемая Кольцом; это — ворота, образованные природой; они подымаются на высоком холме, и заходящее солнце сквозь них бросает на мир свой последний, пламенный взгляд. Многочисленная кавалькада отправилась туда посмотреть на закат солнца сквозь каменное окошко. Никто из них, по правде сказать, не думал о солнце. Я ехал возле княжны; возвращаясь домой, надо было переезжать Подкумок в брод. Горные речки самые мелкие опасны, особенно тем, что дно их — совершенный калейдоскоп: каждый день от напора волн оно изменяется; где был вчера камень, там нынче яма. Я взял под уздцы лошадь княжны и свёл её в воду, которая не была выше колен; мы тихонько стали подвигаться наискось против течения. Известно, что, переезжая быстрые речки, не должно смотреть на воду, ибо тотчас голова закружится. Я забыл об этом предварить княжну Мери.
   Мы были уже на средине, в самой быстроте, когда она вдруг на седле покачнулось. «Мне дурно!» — проговорила она слабым голосом… Я быстро наклонился к ней, обвил рукою её гибкую талию. «Смотрите наверх! — шепнул я ей: — это ничего, только не бойтесь; я с вами».
   Ей стало лучше; она хотела освободиться от моей руки, но я ещё крепче обвил её нежный, мягкий стан: моя щека почти касалась её щеки; от неё веяло пламенем.
   — Что вы со мною делаете?.. боже мой!..
   Я не обращал внимания на её трепет и смущение, и губы мои коснулись её нежной щёчки; она вздрогнула, но ничего не сказала; мы ехали сзади: никто не видал. Когда мы выбрались на берег, то все пустились рысью. Княжна удержала свою лошадь; я остался возле неё; видно было, что её беспокоило моё молчание, но я поклялся не говорить ни слова — из любопытства. Мне хотелось видеть, как она выпутается из этого затруднительного положения.
   — Или вы меня презираете, или очень любите! — сказала она наконец голосом, в котором были слёзы. — Может быть, вы хотите посмеяться надо мной, возмутить мою душу, и потом оставить… Это было бы так подло, так низко, что одно предположение… О, нет! не правда ли, — прибавила она голосом нежной доверенности: — не правда ли, во мне нет ничего такого, что бы исключало уважение? Ваш дерзкий поступок… я должна, я должна вам его простить, потому что позволила… Отвечайте, говорите же, я хочу слышать ваш голос!.. — В последних словах было такое женское нетерпение, что я невольно улыбнулся; к счастию, начинало смеркаться… Я ничего не отвечал.
   — Вы молчите? — продолжала она: — вы, может быть, хотите, чтоб я первая вам сказала, что я вас люблю?..
   Я молчал…
   — Хотите ли этого? — продолжала она, быстро обратясь ко мне… В решительности её взора и голоса было что-то страшное …
   — Зачем? — отвечал я, пожав плечами.
   Она ударила хлыстом свою лошадь и пустилась во весь дух по узкой, опасной дороге; это произошло так скоро, что я едва мог её догнать, и то, когда уж она присоединилась к остальному обществу. До самого дома она говорила и смеялась поминутно. В её движениях было что-то лихорадочное; на меня не взглянула ни разу. — Все заметили эту необыкновенную весёлость. И княгиня внутренно радовалась, глядя на свою дочку; а у дочки просто нервический припадок: она проведёт ночь без сна и будет плакать. Эта мысль мне доставляет необъятное наслаждение: есть минуты, когда я понимаю Вампира… А ещё слыву добрым малым, и добиваюсь этого названия!
   Слезши с лошадей, дамы взошли к княгине; я был взволнован и поскакал в горы развеять мысли, толпившиеся в голове моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за тёмных вершин. Каждый шаг моей некованной лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно вдохнул в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный путь. Я ехал через слободку. Огни начинали угасать в окнах; часовые на валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…
   В одном из домов слободки, построенном на краю оврага, заметил я чрезвычайное освещение; по временам раздавался нестройный говор и крики, изобличавшие военную пирушку. Я слез и подкрался к окну; неплотно притворённый ставень позволил мне видеть пирующих и расслушать их слова. Говорили обо мне.
   Драгунский капитан, разгорячённый вином, ударил по столу кулаком, требуя внимания.
   — Господа! — сказал он, — это ни на что не похоже. Печорина надо проучить! Эти петербургские слётки всегда зазнаются, пока их не ударишь по носу! Он думает, что он только один и жил в свете, оттого что носит всегда чистые перчатки и вычищенные сапоги.
   — И что за надменная улыбка! А я уверен между тем, что он трус, — да, трус!
   — Я думаю то же, — сказал Грушницкий. — Он любит отшучиваться. Я раз ему таких вещей наговорил, что другой бы меня изрубил на месте, а Печорин всё обратил в смешную сторону. Я, разумеется, его не вызвал, потому что это было его дело; да не хотел и связываться…
   — Грушницкий на него зол за то, что он отбил у него княжну, — сказал кто-то.
   — Вот ещё что вздумали! Я, правда, немножко волочился за княжной, да и тотчас отстал, потому что не хочу жениться, а компрометировать девушку не в моих правилах.