Владыка все слушал и все одобрял. Затем, усмотрев, что недалеко перед домом на лужайке убирают сено, он захотел пройтись на покос и был так прост, что взял из рук одной девушки грабли и сам прогреб ряд сухого сена. А на обратном пути с сенокоса к дому, повстречав возы с сеном, он до того увлёкся мирскими воспоминаниями, что проговорил из козловского “Чернеца”:
 
Вот воз, укладенный снопами,
И на возу, среди снопов,
Сидит в венке из васильков
Младенец с чудными глазами.
 
   И опять все простое, человеческое, а ничего ни о попах, ни о дьяконах и о просвирнях. К вечеру же владыка даже пожелал половить в местном пруду карасей, смотрел на эту ловлю с большим удовольствием и не раз её похваливал, приговаривая:
   — Старинная работка — апостольская! Надо быть ближе к природе — она успокоивает. Иисус Христос все моря да горки любил да при озёрцах сиживал. Хорошо над водою думать.
   И так он провёл весь день совсем без всяких разговоров о странниках и юродивых и, покушав чаю, отказался от ужина и попросил себе только “Христова кушанья”, то есть печёной рыбки. Затем он ушёл в отведённые ему комнаты, но от услуг N., который его сопровождал и просил позволения прочитать ему полунощницу, отказался, сказавши:
   — До полунощи ещё далеко; я тогда сам почитаю, а пока пришлите-ка мне какой-нибудь журнальчик.
   — Какой прикажете, владыка: “Странник” или “Православный собеседник”?
   — Ну, эти я дома прочту, а теперь нет ли — где господин Щедрин пишет?
   Старый N. этого не понял, но молодые поняли и послали владыке “Отечественные записки”, которые тот и читал до тех самых пор, пока ему приспел час становиться на полунощницу. Своего дела он, несмотря на всю усталость, не опустил — огонь в его окнах светился далеко за полночь, а рано утром на другой день епископ уже дал духовенству аудиенцию, но опять очень странную: он все говорил с духовенством на ходу — гуляя по саду, и потом немедленно стал собираться далее в путь, в город О.
   Бенефис, который готовил себе в архиерейском посещении N., совершенно не удался, и только “высокое почтение к сану” воздерживало хозяина от критики “не по поступкам поступающего” гостя. Зато младшее поколение было в восторге от милой простоты владыки, и владыка в свою очередь, по-видимому, чувствовал искренность сердечно возлюбившей его молодёжи.
   Это можно было видеть из всего его поведения, и особенно из того, что, не соглашаясь оставаться обедать по просьбе самого N., он не выдержал и сдался, когда к нему приступили с этою просьбою кавалерист, два студента и молодые девушки и дамы. Он их только спросил:
   — Но для какой же причины я должен ещё остаться?
   — Да нам, ваше преосвященство, хочется с вами побыть.
   — А по какой причине вам так хочется?
   — Так… с вами как-то очень приятно.
   — Вот тебе раз!
   Владыка улыбнулся и добавил:
   — Ну, если приятно, так резент: я остаюсь — только вы мне за это хорошенько попойте.
   И он остался, попросив хозяина не беспокоиться особенно о его обеде, потому что он все “предлагаемое” кушает[37]. Просидев почти все дообеденное время в зале, владыка опять слушал, как ему, под аккомпанемент фортепиано, пропели лучшие номера из “Жизни за царя”, “Руслана” и многих других опер.
   Откушав же, он тотчас стал собираться ехать, и карета его была подана во время кофе. Он как приехал один с своим слугою “Сэмэном”, так с ним же одним хотел и уезжать, но три молодые брата N. явились к нему с просьбою позволить им проводить его до г. О.
   — А по какой причине меня надо провожать? — спросил владыка.
   — Здесь глухая дорога, ваше преосвященство.
   — А я не боюсь глухой дороги: у меня денег только триста рублей, и те честным трудом заработаны.
   — Да нам хочется вас провожать, владыка.
   — А если хочется… это резент, — сопровождайте.
   И поездка состоялась с провожатыми. Архиерей сел, как приехал, в свою карету, а впереди его курьерами снарядились в большом казанском тарантасе три рослые молодца: мировой посредник, офицер и университетский студент. Сам хозяин, видя, что его владыка не приглашает, остался дома. Он удовольствовался только тем, что проводил поезд за рубеж своих владений и, принимая здесь прощальное благословение от архиерея, выразил ему свою о нем заботливость.
   — В О. там ничего нельзя достать, владыка, так вы меня не осудите.
   — А по какой причине я вас могу осуждать?
   — Я велел кое-что сунуть вашему слуге под сиденье.
   — А что именно вы под моего Сэмэна подсунули?
   — Немножко закусочек и… шипучего.
   — А для чего шипучего?
   — Пусть будет.
   — Ну, резент; пусть будет. Сэмэн, сохрани, друг, под тебя подложенное.
   И с тем хозяин возвратился, а поезд тронулся далее.
   От “пустынки” до города О. на хороших разгонных конях ездят одною большою упряжкою, и владыка, выехавший после раннего обеда, должен был приехать в город к вечеру. Время стояло погожее, и грунтовые дороги были в порядке, а потому никаких “непредвиденностей” не предвиделось, и оба экипажа пронеслись доброе полпути совершенно благополучно и даже весело. Весёлости настроения, конечно, немало содействовало и то, что путники, скакавшие впереди в тарантасе, молодые люди, тоже выехали не без запаса и притом не закладывали его очень далеко. Но они не совсем верно разочли и раньше времени заметили, что оживлявшая их возбудительная влага исчезла прежде, чем путь пришёл к концу. Достать же восполнение оскудевшего дорогою негде было… кроме как у архиерея, которому хлебосольный старец предупредительно сунул что-то под его Сэмэна.
   И вот расшалившаяся молодёжь немножко позабылась и пришла к дерзкой мысли воспользоваться архиерейским запасом. Весь вопрос был только в том: как это сделать? Просто остановиться и попросить у архиерея вина из его запаса казалось неловко, обратиться же за этим к Сэмэну — ещё несообразнее. А между тем вина достать хотелось во что бы то ни стало, и желание это было исполнено.
   Ехавший впереди тарантас вдруг остановился, и три молодые человека в самых почтительных позах явились у дверец архиерейской кареты.
   Владыка выглянул и, увидев стоявшего перед ним с рукою у козырька кавалериста, вопросил:
   — По какой это причине мы стали?
   — Здесь, ваше преосвященство, в обычае: на этом месте все останавливаются.
   — А по какой причине такой обычай?
   — Тут, кто имеет с собою запас, всегда тосты пьют.
   — Вот те на! А по какой же это причине?
   — С этого места… были замечены первые месторождения руд, обогативших отечественную промышленность.
   — Это резент! — ответил владыка, — если сие справедливо, то я такому обычаю не противник. — И, открыв у себя за спиною в карете форточку, через которую он мог отдавать приказания помещавшемуся в заднем кабриолете Сэмэну, скомандовал:
   — Сэмэн, шипучего!
   Сэмэн открыл свои запасы, пробка хлопнула, и компания, распив бутылку шампанского, поехала далее.
   Но проехали ещё вёрст десять, и опять тарантас стал, а у окна архиерейской кареты опять три молодца, предводимые офицером с рукою у козырька.
   Владыка снова выглянул и спрашивает:
   — Теперь по какой причине стали?
   — Опять важное место, ваше преосвященство.
   — А по какой причине оно важно?
   — Здесь Пугачёв проходил, ваше преосвященство, и был разбит императорскими войсками.
   — Резент, и хотя факт сомнителен, чтобы это было здесь, но тем не менее, Сэмэн, шипучего!
   Прокатили ещё, и опять тарантас стоит, а молодые люди снова у окна кареты.
   — Ещё по какой причине стали? — осведомляется владыка.
   — Надо тост выпить, ваше преосвященство.
   — А по какой причине?
   — Здесь, ваше преосвященство, самая высокая сосна во всем уезде.
   — Резент, и хотя факт совершенно не достоверен, но, Сэмэн, шипучего!
   Но “Сэмэн” не ответил, а звавший его владыка, глянув в форточку, всплеснул руками и воскликнул:
   — Ахти мне! мой Сэмэн отвалился!
   Происшествие случилось удивительное: за каретою действительно не было не только Сэмэна, но не было и всего заднего кабриолета, в котором помещалась эта особа со всем, что под оную было подсунуто.
   Молодые люди были просто поражены этим происшествием, но владыка, определив значение факта, сам их успокоил и указал им, что надо делать.
   — Ничего, — сказал он, — это событие естественно. Сэмэн отвалился по той причине, что карета и вся скоро развалится. Поищите его поскорее по дороге, не зашибся ли!
   Тарантас поскакал назад искать отвалившегося Сэмэна, которого и нашли всего версты за две, совершенно целого, но весь бывший под ним запас шипучего исчез, потому что бутылки разбились при падении кабриолета.
   Насилу кое-как прицепили этот кабриолет на задние долгие дроги тарантаса, а Сэмэна усадили на козлы и привезли обратно к владыке, который тоже не мог не улыбаться по поводу всей этой истории и, тихо снося довольно грубое ворчание отвалившегося Сэмэна, уговаривал его:
   — Ну, по какой причине так гневаться? Кто виноват, что карета напъянилась.
   По таком финале поезд достиг города, где сопровождавшие владыку молодые люди озаботились тщательно укрепить кабриолет Сэмэна к карете и здесь, прощаясь с преосвященным Н—м, испросили у него прощения за свою вчерашнюю шалость.
   — Бог простит, Бог простит, — отвечал владыка. — Ребята добрые, я вас полюбил и угощал за то, что согласно живёте.
   — Но, владыка… вы сами так снисходительны и добры… Мы вас никогда не забудем.
   — Ну вот! петушки хвалят кукука за то, что хвалит он петушков. Меня помнить нечего: умру — одним монахом поменеет, и только. А вы помните того, кто велел, чтобы все мы любили друг друга.
   И с этим молодёжь рассталась с добрым старцем навсегда.
   Кажется, по осени того же года старший из этих трех братьев, необыкновенно хорошо передававший maniere de parler[20] епископа Н—та, войдя с приезда в свой кабинет, где были в сборе короткие люди дома, воскликнул:
   — Грустная новость, господа!
   — Что такое?
   — Сэмэн больше уже не даст петушкам шипучего! — сказал он, подражая интонации преосвященного Н—та.
   — А по какой причине? — вопросили его в тот же голос.
   — Милый старичок наш умер — вот нумер газеты, читайте.
   В газете действительно стояло, что преосвященный Н—т скончался, и скончался в дороге. Вероятно, при нем был его “Сэмэн”, но как о малых людях, состоящих при таких особах, не говорится, то о нем не упоминалось. Впрочем, хотя все это было сказано по-казённому, но, однако, не обошлось без теплоты, вероятно совсем не зависевшей от хроникёра. Сказано было о каком-то сопровождавшем владыку протоиерее, которому добрый старец, умирая, устно завещал употребить на доброе дело всё те же пресловутые триста рублей, “нажитые им честным трудом” и составлявшие все оставленное этим архиепископом наследство. Деньги эти он всегда носил при себе, и они оказались в его подряснике.
   Как он их “нажил честным трудом”, это остаётся не выяснено, но некто, знавший покойника, полагает, что, вероятно, он получил их за сделанный им когда-то перевод какой-то учёной греческой книги.
   Наступник этого ласкового и снисходительного епископа, ездившего в ветхой карете и читавшего на сон грядущий сатиры Щедрина, кажется, не имел никаких поводов жаловаться, что предместник его сдал ему епархию в беспорядке. Она, подобно многим частям русского управления, умела прекрасно управляться сама собою, к чему русские люди, как известно, отменно способны, если только тот, кто ими правит, способен убедить их, что он им верит и не хочет докучать им на всякий шаг беспокойною подозрительностью.
   За сим, сказав мир праху и добрую память доброму старцу, перейдём к лицам тоже добрым, но гораздо более тонким и политичным.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

   Есть очень распространённое, но совершенно ложное мнение, будто наши архиереи все зауряд люди крутые и неподатливые, будто они совсем безжалостны к скорбям и нуждам мирских человеков. Такое давно сложившееся, но, как я смею думать, неосновательное или по крайней мере слишком одностороннее мнение особенно раздражительно выразилось в последнее время, то есть именно в то время, когда представительство церкви, по-видимому, как будто начало сознавать необходимость не раздражать более против себя русское общество и без того раздражённое до весьма искренней неприязни к духовенству.
   Новый повод к самым сильным раздражениям был дан в 1878 году, и причиною к нему было так называемое в газетах неожиданное “фиаско брачного вопроса в св. синоде”.
   Синодальные суждения по этому ноющему вопросу русской жизни далеко не вполне известны всему обществу, которое должно было довольствоваться только краткими “резюме”, а в них для него не было ничего утешительного. Люди, несчастливые в браке, опять остались в безотрадном и безвыходном положении — тянуть целую жизнь тяжкое и неудобоносимое бремя несносного сожительства при взаимных неладах и ненависти. Выходы остались прежние: или смерть, или клятвопреступническая процедура нынешнего развода, или преступление вроде того, какое нам являет судебная хроника в харьковском деле об убийстве доктора Ковальчукова. Желать смерти даже ненавистного человека отвратительно; искать союза с клятвопреступниками, содействие которых необходимо при нынешних законах о разводе, не менее отвратительно и притом ст??т очень дорого. Это возможно только людям богатым, а семейное счастье желательно и потребно каждому, — бедному оно даже нужнее, чем богатому. Третий способ разделаться с ненавистным союзом есть преступление, на которое, к счастью человечества, способны очень немногие относительно всего числа несчастливых супругов. Далее, выходя из всякого терпения, люди, при какой-нибудь доле благоразумия, предпочитают то, что, по господствующим понятиям, хотя и составляет позор, но при всем том даёт людям какой-нибудь призрак семейного счастья: у нас все более и более распространяется безбрачное сожительство поневоле. Люди эти несут некоторое тяжкое отчуждение и, страдая от него, конечно не благословляют и никогда не благословят тех, кого они считают виновниками своих несчастий, то есть защитников тягостнейших и невыносимых условий нерасторжимого брака при несходстве нрава и характеров.
   Понятно, что когда, при таких обстоятельствах, обществу стало известно, что брачный вопрос, поднятый в синоде по почину бывшего об.-прок. гр. Толстого, лица светского чина, “потерпел полнейшее фиаско” по неподатливости лиц чина духовного, то это не содействовало притуплению чувства раздражения, питаемого многими против епископов, но, напротив, рожон, против которого решились прать представители церкви, ещё более обострился. Послышались речи памятные и страшные, которые можно извинить только тем состоянием ужасной намученности, от которой впадали в отчаяние люди, потерявшие в этом “фиаско” всякую надежду поправить свою несчастную жизнь. Говорили: “Наши епископы, верно, сами хотят доводить нас до клятвопреступничества и даже до преступлений ещё более тяжких! Пусть же будет так, но тогда мы знать не хотим этой церкви, у которой такие жестокие предстоятели”.
   И было это раздражённое, но неосновательное слово так внятно и так жестоко, что оно, кажется, должно бы проникнуть и за те высокие стены, которыми ограждали себя неподатливые устроители этого фиаско. И было бы непонятно и ужасно, как этот стон не тревожил их сна и не вредил их аппетиту, если бы… если бы они могли поступить иначе. Но дело именно таково, что при данном ему направлении они, как люди духовного чина, не могли поступить иначе: они не могли руководиться ни чувствами, ни логикою явлений, которые решительно становят нас на сторону лиц, считающих пересмотр и реформу брачного вопроса в России настоятельно необходимыми. Их действиями правила и должна была править логика иных начал, от которых они не могли и не могут отступить своею властью. Но общество наше, или вовсе не знающее церковной истории, или знающее её только по учебникам, одобренным св. синодом, никаких подобных вопросов не может здраво обсуждать, а умеет только раздражаться. Оно так воспитано.
   Но здесь не место разбирать интереснейший и самый животрепещущий брачный вопрос, с непостижимым и, можно сказать, предосудительным равнодушием оставляемый нынче без внимания нашей печатью[21]. Тронув его, надо тронуть очень большую и важную материю, для чего потребовалось бы не только много времени и места, но и много знания и обстоятельности, а моя задача иная, более лёгкая и более общая. Я не пишу исследования причин фиаско брачного вопроса в св. синоде в 1878 году и не обязан представлять критике воззрений, руководивших устроителями этого фиаско. Я хочу только показать живыми очерками архиерейских отношений к людям, страдавшим от пут этого рокового вопроса, что об архиереях несправедливо заключать по этому “фиаско”. Многие (если не все) епископы в душе совсем не так жёстки и бессердечны, как это думают озлобленные мученики семейного ада, и я приведу тому небезынтересные и характерные примеры в наступающих рассказах. Они, как я надеюсь, могут показать, что нашим архиереям вовсе не чужды доходящие до них скорби мирских человеков, нуждающихся в милосердном снисхождении к их брачным затруднениям. Мы увидим, что архиереи иногда делают для облегчения этих затруднений не только все, что могут, но даже порою идут в своём соболезновании гораздо далее.
   Первый случай такого рода я знаю в моем собственном родстве.
   Некто А. Т<иньков>, довольно родовитый и крупный помещик О<рлов>ской губернии, был женат на своей кузине. Несмотря на их непозволительный по степени родства брак, они были обвенчаны и жили так благополучно, как будто на союз их самым законным образом низошло самое полнейшее божеское благословение, которого, казалось бы, ничто не в состоянии нарушить. И муж и жена были известны за очень хороших людей, каковыми, вероятно, считал их и местный преосвященный Поликарп, очень строгий монах и чудак, но очень добрый человек, неоднократно посещавший супругов Т—вых в их родовом селе Х<омут>ах на берегу реки Оки. У Т—вых было уже несколько детей, и вдруг над ними грянул гром, и притом, что называется, грянул не из тучи, а из навозной кучи. Божие благословение, благоуспешно призванное на это семейство церковью и, видимо, на нем опочившее, захотел снять и снял пьяный дьячок. Это был изрядный забулдыга, который повадился ходить к А. Т. “кучиться”, то есть просить у него то дровец, то соломы. Он страшно надоедал этим попрошайством, которое вдобавок обратил в промысел: что выпрашивал, то не довозил до дому, а переводил в кабаке на вино.
   Узнав об этом, Т. прекратил отпуск дьячку яровой соломы, и когда тот опять стал докучать и попал под руку во время крайней досады, причинённой прорвою мельничной плотины, то Т. прогнал его не совсем вежливо и, по былой дворянской распущенности, не придал этому особенного значения. Велика ли важность велеть людям вытолкать пьяного дьячка из дому? Но дьячок был на сей раз с амбициею: он почёл причинённую ему обиду за важное и отметил за себя знатно и чисто по-дьячковски.
   Неделю или две спустя после этого домашнего события в селе X—х Т. получил от домашнего секретаря покойного еп. Поликарпа приглашение немедленно пожаловать в город к владыке по самому важному делу.
   Таинственное дело это был донос, присланный обиженным дьячком, на незаконность брака Т—ых, повенчанных в недозволенной степени родства.
   Еп. Поликарп вызвал Т—ва только для того, чтобы сообщить ему об этом неприятном событии, которого архиерей никак не мог оставить без последствий, и рекомендовал Т—ву по дружбе спешить в Петербург, где назвал дельца, способного уложить все дело о расторжении брака “под сукно, до умертвия”.
   Т. запасся знатною и, по его соображениям, достаточною для удовлетворения дельца суммою, простился с детьми и с опечаленною женою и прикатил в Петербург.
   Я его постоянно видел у себя в эту пору и знаю все перипетии дела до мельчайших подробностей. Оно началось, как говорят, “с удавки”. Хорошо аттестованный преосвященным Поликарпом делец даже и состоятельному Т—ву приходился не под силу. Не за то, чтобы опровергнуть донос и утвердить брак двоюродного брата с сестрою, а только за то, “чтобы уложить дело до умертвия”, он, не обинуясь, запросил русскую сказочную цену “до полцарства” и ни о чем меньше не хотел и разговаривать. “Полцарства” — это был его прификс.
   Дело это происходило лет двадцать пять — двадцать шесть тому назад, и учреждение, от которого оно зависело, было не в нынешнем составе; но, однако, уже и тогда в нем появлялись новые отважные люди, заменившие старинных подьячих, бравших “помельче да почаще”. Преосвященный Поликарп, конечно, и не знал этого нового типа облагороженных взяточников, перед которыми прежние “хапунцы аки бы кроткие агнцы”. Притом же делец стоял на почве законности и, стало быть, мог никого не бояться. Что было делать? “Отдать до полцарства”, как он просил с остроумною шутливостью, конечно было жалко, да и жирно. Это составляло тысяч около тридцати. Но остановиться на одних переговорах и не дать этих денег значило явно погубить дело самым решительным и притом безотлагательным способом. Делец слыл за человека сколько смелого и ловкого, столько же корыстолюбивого, злого и мстительного.
   Все это Т—в соображал и обсуждал, бродя целых три месяца в Петербурге, между тем как в О<рле> дело его было уже решено как нельзя для него хуже.
   Думал, думал бедный Т—в и, наконец, истерзанный мучениями жены и раздражённый тоскою и огромными упущениями по хозяйству, решился дать алчному чиновнику “до полцарства”. Но как такой наличной суммы у помещика в руках не было и реализовать её тогда было ещё труднее, чем нынче, делец же был, разумеется, человек осторожный и не шёл ни на какие сделки, а требовал наличность, то ввиду всего этого Т. послал жене распоряжение немедленно запродать все своё имение приценившемуся к нему богачу М—ву, а деньги доставить как можно скорее в Петербург для вручения их дорогому благодетелю.
   Молодая дама, конечно, не прочь была исполнить требование мужа, но, по свойственной большинству дам бережливости, не могла расстаться с своим добром, по крайней мере хоть не оплакав его. Ей хотелось спасти свой брак, но нестерпимо жаль было сразу лишиться “до полуцарства”.
   И вот, по непростительному, но опять весьма свойственному некоторым дамам радикализму, расстроенной молодой женщине вдруг стало представляться, что вся эта игра не стоит такой дорогой свечки.
   “Бросить все, да и конец сразу со всеми дьячками и попами и теми, кто ещё их повыше”, — вот что внезапно пришло ей в её расчётливую головку.
   Она с большим трудом удержалась отписать в этом тоне мужу и ещё с б?льшим усилием заставила себя ехать в г. О. с тем, чтобы начать там переговоры о желании продать родовое имение, которое злополучные супруги надеялись передать детям.