Страница:
Люди тихо говорят: "Не отвечайте ему, - это петриот механику строит".
Но один лавочник его признал и пояснил:
"Никакой он, - говорит, - не петриот, а просто мошенник, и которую он несчастную женщину при себе за жену возит - она ему вовсе не - жена, а с постоялого двора дурочка".
И точно, только что мы приехали и стали вылезать, к нему сейчас два городовых подошли и повели его в участок, потому что эту женщину родные разыскивают.
Повздыхали все: ах, ах, ах! какая низость! какой обман! И подивились, как он ничего этого не прозрел! А потом испугались. Да и где можно все это проникать в такой сутолоке! И рассыпались все по своим домам.
Приезжаю и я прямо к Маргарите Михайловне и говорю ей: "Креститесь и радуйтесь, бог милость послал. Послезавтра на нашей улице праздник будет, и вас счастье осенит: я согласие получила, и утром мне надо ехать встречать его на ажидации".
Все тут обрадовались, и Маргарита Михайловна и Ефросинья Михайловна, и начали меня расспрашивать: узнала ли я, чем его принимать и просить. Я говорю: "я все узнала, но не надо ничего особенно выдающегося, кроме чаю с простой булкой и винограду; а если откушать согласится, то надо суп с потрохами".
"А может быть, какого-нибудь вина превосходного?"
"Вина, - говорю, - можно подать только превосходной мадеры, но, самое главное, вы сейчас разрешите, кто поедет его встречать на ажидацию: вы ли сами, или я, или Николай Иваныч, если он в своей памяти. По-моему, всех лучше Николай Иваныч, так как он мужчина и член в доме выдающийся. Только если он теперь опять не "с буланцем".
Решили, что Николай Иваныч и я вдвоем поедем. Как-нибудь уж его на этот час уберечь можно. Оттуда Николай Иваныч пусть с ним вместе в карету усядется, а я назад на пролетках приеду.
На счастие наше, Николай Иваныч ввечеру явился в раскаянии и в забытьи: идет и сам впереди себя руками водит и бармутит:
"Дорогу, дорогу... идет глас выпивающий... уготовьте путь ему в пустыне... о господи!"
Да и застрял в углу и начал искать чего-то у себя по карманам.
Я подошла и говорю:
"Чего, опять вчерашнего дня небось ищете? Удаляйтесь скорей на покой",
А он отвечает:
"Подожди... тут у меня в кармане очень важный сужект был, и теперь нет его".
"Какой же сужект?"
"Да вот Твердамасков мне с Крутильды пробный портрет безбилье сделал, и я его хотел сберечь, чтоб никому не показать, да вот и потерял. Это мне неприятно, что его могут рассматривать. Я поеду его разыскивать".
"Ну уж, - говорю, - это нет. Попал домой - теперь типун, больше не уедешь, - и мы его на все два дня заперли, чтоб опомнился".
И спала я после этого у себя ночь, как в раю, и все вокруг меня летали бесплотные ангелы - ликов не видно, а этак все машут, все машут!
- Какие же они сами? - полюбопытствовала Аичка.
- А вот похожи как певчие в форме, и в таких же халатиках. А как сон прошел и начался другой день, то начались опять и новые мучения. С самого раннего утра стали мы хлопотать, чтобы все к завтрему приготовить. И все уже они без меня и ступить боятся: мы с Ефросиньюшкой вдвоем и в курятную потроха выбирать ходили, чтобы самые выдающиеся, и Николая Иваныча наблюдали, а на послезавтра, когда встрече быть, я сама до света встала и побежала к Мирону-кучеру, чтобы он закладывал карету как можно лучше.
А он у них престрашный грубиян и искусный ответчик и ни за что не любит женщин слушаться. Что ему ни скажи, на все у него колкий ответ готов:
"Я сам все формально знаю",
Я ему говорю:
"Теперь же нынче ты не груби, а хорошенько закладывай, нынче случай выдающийся",
А он отвечает:
"Ничего не выдающее. Мне все равно: заложу как следно по форме, и кончено!"
Но еще больше я беспокоилась, чтобы без меня Клавдинька из дома не ушла или какую-нибудь другую свою трилюзию не исполнила, потому что все мы знали, что она безверная. Твержу Маргарите Михайловне:
"Смотри, мать, чтобы она не выкинула чего-нибудь выдающегося".
Маргарита Михайловна сказала ей:
"Ты же, Клавдюша, пожалуйста, нынче куда-нибудь не уйди".
Она отвечает:
"Полноте, мама, зачем же я буду уходить, если это вам неприятно",
"Да ведь ты ни во что не веришь?"
"Кто это вам, мамочка, такие нелепости наговорил, и зачем вы им верите!"
А та обрадовалась:
"Нет, в самом деле ты во что-нибудь веруешь?"
"Конечно, мама, верую".
"Во что же ты веруешь?"
"Что есть бог, и что на земле жил Иисус Христос, и что должно жить так, как учит его евангелие",
"Ты это истинно веришь - не лжешь?"
"Я никогда - не лгу, - мама",
"А побожись!"
"Я, мама, не божусь; евангелие ведь не позволяет божиться".
Я вмешалась и говорю:
"Отчего же не побожиться для спокойствия матери?"
Они мне ни слова; а та ее уже целует с радости и твердит:
"Она никогда не лжет, я ей и так верю, а это вот вы все хотите, чтобы я ей не верила".
"Что вы, что вы! - говорю я, - во что вы хотите, я во все верю!"
А сама думаю: вот при нем вся ее вера на поверке окажется. А теперь с ней разводов разводить нечего, и я бросилась опять к Мирону "посмотреть, как он запрягает, а он уже запрег и подает, но сам в простом армяке.
Я зашумела:
"Что же ты не надел армяк с выпухолью?"
А он отвечает:
"Садись, садись, не твое дело: выпухоль только зимой полагается".
Вижу его, что он злой-презлой.
Николай Иваныч сел смирно со мною в карету, а две дамы дома остались, чтобы нас встретить, а между тем с нами начались такие выдающиеся приключения, что превзошли все, что было у Исава с Яковом.
- Что же это случилось? - воскликнула Аичка.
- Отхватили у нас самое выдающееся первое благословение.
- Каким же это манером?
- А вот это и есть Моисей Картоныч!
VIII
Приехали мы с Николаем Иванычем в карете - он со всеми принадлежностями, с ктиторской медалью на шее и с иностранным орденом за шахово подношение, а я одета по обыкновению, как следует, скромно, ничего выдающегося, но чисто и пристойно. А народу совокупилась непроходимая куча, и стоит несколько карет с ажидацией, и на простых лошадях и на стриженых, на козлах брумы с хлопальными арапниками, и полицейские со всеми в рубкопашню бросаются - хотят всех по ранжиру ставить, но не могут.
Помощник пристава тут же, как встрепанный воробей, подпрыгивает и уговаривает публику:
"Господа! не безобразьте!.. все увидите. Для чего невоспитанность!"
Я думаю, вот этот образованный! и подхожу к нему и прошу, чтобы велел нашу карету впереди других поставить, потому что нам назначена первая ажидация; но он хоть бы что!.. на все мои убедительные слова и внимания не обратил, а только все топорщится воробьем и твердит: "Что за изверги христианства! Что за свинская невоспитанность!" А я вдруг замечаю, что здесь же в толпучке собрались все мои третьеводнишние знакомые, с которыми я назад ехала, и особенно та благочестивая старушка, у которой весь дом от вифлиемции болен, и я ей все рассказывала.
"Вот и. вы, - говорит, - здесь?"
"Как же, - отвечаю я, - здесь; к нам ведь к первым обещано".
"Вы ведь от Степеневых, кажется?"
"Да, - отвечаю, - я от Степеневых, - в их карете, - Мирон-кучер".
"Ах! - говорит, - Мирон-кучер..."
А тут весь народ вдруг вздрогнул, и стали креститься, и уж как попрут, то уж никто друг друга и жалеть не стал, - но все как дикий табун толпучкою один другого задавить хотят... Раздался такой стон и писк, что просто сказать, как будто бы все люди озверели и друг друга задушить хотят!
Помощник уж не может и кричать больше, а только стонет: "Что за изверги христианства! - Что за скоты без разума и без жалости!" А городовые пустились было в рубкопашную, но вдруг протиснулись откуда-то эти тамошние бургонские рожи - эти басомпьеры, - те, которые про спящих дев говорили, - и враз смяли всех - и городовых и ожидателей! Так и смяли! Обхватили его, и прут прямо к каким знают каретам, и кричат: "Сюда, сюда!" - и даже, я слышу, Степеневых называют, а меж тем в чью-то не в нашу карету его усадили и повезли.
Я стала кричать:
"Позвольте! ведь это немыслимо - это... не от Степеневых карета.... у нас Мирон-кучер называется!"
А меж тем его обманом усадили в другую карету, с той самой старушкой, с моей-то с благочестивой попутчицей, у которой все в вифлиемции, и увезли к ней!
Аичка вмешалась и сказала:
- Что же - это так и следовало.
- Почему?
- У нее больные, а у вас нет.
Мартыновна не стала спорить и продолжала:
- Я к помощнику, говорю:
"Помилуйте, господин полковник, что же это за беспорядок!"
А он еще на меня:
"Вам, - говорит, - еще что такое сделали? Язычница! вы больше всех лезли. Что вам на любимую мозоль, что ли, кто наступил? Вот аптека, купите себе пластырю".
"Не в аптеке, - говорю, - дело, а в том, что мне была назначена первая ажидация, а ее нет".
"Чего же вы ее не ухватили - ажидацию-то?"
"Я бы ухватила, а от полиции порядка не было - вы видели, что мне и подойти было немыслимо, у меня выхватили..."
"Что у вас выхватили?"
"Отсунули меня..."
"А у вас ничего не украдено?"
"Нет, не украдено, а сделан обман ажидации",
А он на это рукою махнул.
"Экая важность! - говорит, - это и часто бывает".
И больше никакого внимания.
"Ну вас, - говорит, - совсем, отстаньте".
Я к Николаю Иванычу, который в карете уселся, и говорю ему:
"Что же здесь будем стоять, надо за ними резво гнаться и взять хоть со второй ажидации".
Он отвечает, что ему все равно, а Мирошка сейчас же спорить:
"Гнаться, - говорит, - нельзя".
"Да ведь вот еще их видно на мосту. Поезжай за ними, и ты их сейчас догонишь".
"Мне нельзя гнаться".
"Отчего это нельзя? Ты ведь всегдашний грубец и искусный ответчик".
"То-то и есть, - говорит, - что я ответчик: я и буду в ответе; ты будешь в карете сидеть, а меня за это формально с козел снимут да в полиции за клин посадят. Во всею мочь гнать не позволено".
"Отчего же за ними вон в чьей-то карете как резво едут?"
"Оттого, что там лошади не такие",
"Ну, а наши какие? Чем хуже?"
"Не хуже, а те - аглицкие тарабахи, а наши - тамбовские фетюки: это разница!"
"Да уж ты известный ответчик, на все ответишь, а просто их кучер лучше умеет править".
"Отчего же ему не уметь править, когда ему их экономка при всех здесь целый флакон вишневой пунцовки дала выпить, а мне дома даже поклеванник с чаем не дали долить".
"Ступай и ты так поспешно, как он, тогда и я тебе дома цельную бутылку пунцовки дам".
"Ну, - говорит, - в таком разе формально садись скорей".
Села я опять в карету, и погнали. Мирон поспевает:
куда они на тарабахах, туда и мы на своих фетюках, не отстаем; но чуть я в окно выгляну - все мне кажется, будто все кареты, которые едут, - это все с ажидацией. Семь карет я насчитала, а в восьмой увидала - две дамы сидят, и закричала им:
"Отстаньте, пожалуйста, - это моя ажидация!"
А Николай Иванович вдруг рванул меня сзади изо всей силы, чтобы я села" и давленным, злым голосом шипит:
"Не смейте так орать! мне стыдно!"
Я говорю:
"Помилуйте! какой с бесстыжей толпучкой стыд!"
А он отвечает:
"Это не толпучка, а моя знакомая блондинка; она мне может через одно лицо самый неприятный постанов вопроса сделать".
И опять так меня рванул, что платье затрещало, и я его с сердцов по руке, а по дверцам локтем, да и вышибла стекло так, что оно зазвонило вдребезги.
К нам сейчас подскочил городовой и говорит:
"Позвольте узнать, что за насилие? О чем эта дама шумят?"
Николай Иваныч, спасибо, ловко нашелся:
"Оставь, - говорит, - нас: эта дама не в своем уме, я ее везу в сумасшедший дом на свидетельство".
Городовой говорит:
"В таком разе проследуйте!"
Опять погнались, я о тут как раз впоперек погребальный процесс: как назло, какого-то полкового мертвеца с парадом хоронить везут, - духовенства много выступает - все по парам друг за другом, в линию, архирей позади, а потом гроб везут; солдаты протяжно тащатся, и две пушки всем вслед волокут, точно всей публике хотят расстрел сделать, а потом уж карет и конца нет, и по большей части все пустые. Ну, пока все это перед своими глазами пропустили, он, конечно, - уехал, и тарабахи скрылись.
Поехали опять, да не знаем, куда ехать; но тут, спасибо, откуда-то взялся человек и говорит:
"Прикажите мне с кучером на козлы сесть - я сопоследователь и знаю, где первая ажидация".
Дали ему рубль, он сел и поехал, но куда едем - опять не понимаю. Степеневых дом в Ямской слободе, а мы приехали на хлебную пристань, и тут действительно оказалась толпучка народу, собралась и стоит на ажидации... Смотреть даже ужасти, сколько людей! А самого-то его уже и не видать, как высел, - и говорят, что насилу в дом проводили от ожидателей. Теперь за ним и двери заключили, и два городовых не пущают, а которые загрубят, тех пожмут и отводят.
Но однако, впрочем, все ожидатели ведут себя хорошо, ждут и о разных его чудесах разговаривают - где что им сделано, а все больше о выигрышах и о вифлиемции; а у меня мой сударь Николай Иваныч вдруг взбеленился.
"Что мне, - говорит, - тут с вами, ханжами, стоять! У меня вифлиемции нет, а еще, пожалуй, опять за банкрута сочтут! Я не хочу больше здесь с вами тереться и ждать. Оставайся здесь и жди с каретою, а я лучше хоть на простой конке на волю уеду".
Я уговариваю:
"У бога, - говорю, - все равны. Ведь эта ажидация для бога. Если хотите что-либо выдающееся сподобиться, то надо терпеливо ждать".
Кое-как он насилу согласился один час подождать и на часы отметил.
Час этот, который мы тут проманежились, я весь язык свой отбила, чтобы Николая Иваныча уговаривать, и за этими разговорами не заметила, что уже сделался выход из подъезда, и его опять в ту же самую секунду в другую карету запихнули и помчали на другую ажидацию. Боже мой! второе такое коварство! Как это снесть! Мы опять за ними следом, и опять нам в третий раз та же самая удача, потому что Николай Иваныч с орденами и со всеми своими принадлежностями нейдет на вид, а прячется, а меня в моем простом виде все прочь оттирают.. А в конце концов Николай Иваныч говорит:
"Ну, уж теперь типун! я не намерен больше позади всех в свите следовать. Ты сиди здесь и езди, а я хочу".
И с этим все свои принадлежности снимает и в карман прячет.
Я говорю:
"Помилуйте, как же я одна останусь?.. Это немыслимо..."
А он вдруг дерзкий стал и отвечает:
"А вот ты и размышляй о том, что мыслимо, а что не мыслимо, а я в трактире хоть водки выпью и закушу миногой".
"Так вот, - говорю, - и подождите же, богу помолитесь натощак, а тогда кушайте; там все уже приготовлено, не только миноги, а и всякая рыба, и потроха выдающиеся, и прочие принадлежности".
Он меня даже к черту послал.
"Очень мне нужно! - говорит. - Не видал я, поди, твои потроха выдающиеся!" - и вместо того, чтобы забежать в трактир, сел на извозчика, да и совсем уехал.
Тут я даже заплакала. Много я в моей жизни низостей от людей видела, но этакой выдающейся подлости, чтобы так и силом оттирать, и обманно чужим именем к себе завлекать, и, запихнувши в карету, увозить этого я еще и не воображала.
В отчаянии рассказала это другим, как это сделано, а другие и не удивляются, говорят:
"Вы не огорчайтесь, это с ним так часто делают".
А как только он вышел, так смотрю - эти же самые, которые так хорошо говорили, сами же в моих глазах, как тигры, рванулись и в четвертый раз подхватили его, запихнули в - карету и повезли.
Я просто залилась слезами и кричу Мирошке:
"Мирон, батюшка, да имей же хоть ты бога в сердце своем, бей ты своих фетюков без жалости, чтобы мне хоть на пятую ажидацию шибче всех подскочить, и не давай другим ходу! Я тебе две пунцовки, дам".
Мирон отвечает: "Хорошо! Формально дам ходу!" И так нахлестал фетюков во всю силу, что они понеслись шибче тарабахов, и в одном месте старушонку с ног сшибли, да скорей в сторону, да боковым переулком - опять догнали, и как передняя карета стала подворачивать, Мирон ей наперерез и что-то враз им и обломал... Так зацепил, что чужая карета набок, а наша только завизжала.
Кучера стали ругаться.
Городовые наших лошадей сгребли под уздицы и Миронов адрес стали записывать.
А он уж опять выходит, но тут я скорей дверцы настежь и прямо к нему.
"Так и так, - говорю, - что же вы изволили нам обещать к купцам Степеневым... Они люди выдающиеся, и с самого утра у них всеобщая ажидация".
А он на меня смотрит, как голубок в усталости или в большом изумлении, и говорит:
"Ну так что ж такое? Ведь я уже сегодня у Степеневых был".
"Когда же? - говорю, - Помилуйте! Нет, вы еще не были".
Он вынул книжку, поглядел и удостоверяется:
"Степеневы?"
"Да-с".
"Купцы?"
"Выдающиеся купцы".
"Да, вот они... выдающиеся... Они у меня и зачеркнуты... В книжечке их имя зачеркнуто. Значит, я у Степеневых был".
"Нет, - говорю, - помилуйте. Это немыслимо, Я от вас ни на минуту не отстаю с самого утра".
"Да я у самых первых у Степеневых был. И семейство помню: старушка такая в темном платочке меня к ним возила".
Я догадалась, кто эта старушка! Это та, перед которой я о выдающейся фамилии Степеневых говорила.
"Это, - говорю, - обман подведен; она не от Степеневых, Степеневы совсем не там и живут, где вы были",
Он только плечом воздвигнул и говорит:
"Ну что ж теперь делать! Теперь еще подождите ;я здесь справлюсь и с вами поеду",
Я опять осталась ждать на шестую ажидацию, и тут я только поняла, какие бывают на свете народы, как эти басомпьеры! Их совокупившись целая артель и со старостой, который надо мною про семь спящих дев-то ухмылялся, - это он -и есть, аплетического сложения, с выдающимся носом. Бродяжки они, гольтепа, работать не охотники, и нашли такое занятие, что подсматривают... и вдруг скучатся толпучкой, и никому сквозь их не пролезть... Если им дашь - они к той карете так его и насунут, а не дашь - станут отодвигать... и..
- Типун! - пошутила Аичка.
- Типун. Мне уж после старушка одна рассказала:
"Полно тебе, говорит, дурочкой-то вослед ездить. Неужли не видишь - в ком сила! Подзови мужчину в зеленой чуйке да дай ему за труды - он его к тебе враз натиснет. Они ведь с этого только кормятся",
Я подманила этого промыслителя и дала ему гривенник, но он малый смирный - недоволен моей гривной, а просит рубль. Дала рубль - он к нашей карете ход и открыл, понапер, понапер и впихнул его в самые дверцы и крикнул:
"С богом!"
Получила и везу.
IX
Я было хотела отдельно от него ехать, как недостойная, но он, препростой такой, сам пригласил:
"Садитесь, - говорит, - вместе, ничего". Простой-препростой, а лицо выдающееся. Слушательница Марьи Мартыновны перебила ее и спросила:
- Чем же его лицо выдающееся? И мне, признаться, очень любопытно было это услышать, но рассказчица уклонилась от ответа и сказала:
- Вот завтра сама увидишь, - и затем продолжала: - Я села на переднем сиденье и смотрю на него. Вижу, устал совершенно. Зевает голубчик и все из кармана письма достает. Много, премного у него в кармане писем, и он их все вынимает и раскладывает себе на колени, а деньги сомнет этак, как видно, что они ему ничего не стоящие, и равнодушно в карман спущает и не считает, потому что он ведь из них ничего себе не берет.
- Почем вы это знаете? - протянула Аичка.
- Ах, мой друг, да в этом даже и сомневаться грешно, за это и бог накажет.
- Я и не сомневаюсь, а только я любопытствую - у него, говорят, крали кто ж это знает?
- Не думаю... не слышала.
- А -я слышала.
- Что же, он, верно, свои доложил.
- То-то.
- Да ведь это видно. Его и не занимает... Распечатает, прочитает, а деньги в карман опустит и карандашом отметит, и опять новое письмо распечатает, а между тем и шутит препросто.
- О чем же, например, шутит?
- Да вот, например, спрашивает меня: "Что же это значит? я у Степеневых, значит, еще не был?" "Наверно, - говорю, - не были". Он головой покачал, улыбнулся и смеется:
"А может быть, вы меня туда во второй раз везете?" "Помилуйте, говорю, - это немыслимо". "С вами, - отвечает, - все мыслимо". Потом опять читал, читал и опять говорит:
"А у кого ..же это, однако, я был вместо Степеневых? Вот я теперь через это замешательство не знаю, кого мне теперь в своей книжке и вычеркнуть".
Я понимаю, что ему досадно, но не знаю, что и сказать.
Аичка перебила:
- Как же он такой святой, а ничего не видит, что с ним делают!
- Ну, видишь, он полагал так, что Степеневы - это те первые, у которых он был по обману, и они его о сыне просили, что сын у них ужасный грубиян познакомился с легкомысленною женщиной и жениться хочет, а о других невестах хорошего рода и слышать не хочет.
- Отчего же, так? - спросила Аичка.
- Долг, видишь, обязанность чувствует воздержать ее в степенной жизни.
- Просто небось в красоту влюбился.
- Разумеется... Что-нибудь выдающееся . Но я опять к своему обороту; говорю, что у настоящих Степеневых сына выдающегося нет...
"А невыдающийся что же такое делает?"
Я отвечаю, что у них и невыдающегося тоже нет.
"Значит, совсем нет сына?"
"Совсем нет".
"Так зачем же вы путаете: "выдающегося", "невыдающегося"?"
"Это, извините, у меня такая поговорка. А у Степеневых не сын, а дочь, и вот с ней горе".
Он головой, уставши, покачал и спросил:
"А какое горе?"
"А такое горе, что она всему капиталу наследница, и молодая и очень красивая, но ни за что как следует жить не хочет".
Он вдруг вслушался и что-то вспомнил.
"Степеневы... - говорит. - Позвольте, ведь это именно их брат Ступин?"
Я не поняла, и он затруднился.
"Ведь мы это теперь к Ступиным?"
"Нет, к Степеневым: Ступины - это особливые, а Степеневы - особливые; вот их и дом и на воротах сигнал: "купцов Степеневых".
Он остро посмотрел, как будто от забытья прокинулся, и спрашивает:
"Для чего сигнал?"
"Надпись, чей дом обозначено".
"Ах да, вижу, надпись".
И вдруг все остальные нераспечатанные конверты собрал и в нутреной карман сунул и стал выходить у подъезда.
А народу на ажидацию у нашего подъезда собралось видимо и невидимо. Всю улицу запрудили толпучкой, и еще за нами следом четыре кареты подъехали с ажидацией.
Мы за ним двери в подъезде сильно захлопнули, и тут случилась большая досада: одной офицерше, которая в дом насильно пролезть хотела, молодец два пальца на руке так прищемил, что с ней даже сделалось вроде обморока.
А только что это уладили, полицейский звонится, чтобы Мирона за задавление старухи и за полом чужого экипажа в участок брать протокол писать. Мы скорей спрятали Мирона в буфетную комнату, и я ему свое обещанье - пунцовку - дала, а внутри в доме ожидало еще больше выдающееся.
X
Он вошел, разумеется, чудесно, как честь честью, и сказал: "Мир всем", и всех благословил, и хозяйку Маргариту Михайловну, и сестру ее Ефросинью Михайловну, и слуг старших, а как коснулось до Николая Иваныча, то оказывается, что его, милостивейшего государя, и дома нет. Тогда маменька с тетенькой бросились к Клавдичке, а Клавдичка хоть и дома, но, изволите видеть, к службе выходить не намерена.
Он спрашивает:
"Дочка ваша где?"
А бедная Маргарита Михайловна, вся в стыде, отвечает:
"Она дома, она сейчас!"
А чего "сейчас", когда та и не думает выходить!
Раньше этого была с матерью ласкова и обнимала ее и ни слова не сказала, что не выйдет, а тут, когда мы уже приехали и мать к ней вне себя вскочила и стала говорить:
"Едет, едет!"
Клавдичка ей преспокойно отвечает:
"Ну вот, мама, и прекрасно; я за вас теперь рада, что вам удовольствие".
"Так выйди же его встречать и подойди к нему!"
Но она тихую улыбку сделала, а этого исполнить не захотела.
Мать говорит:
"Значит, ты хочешь сделать мне неприятность?"
"Вовсе нет, мама, я очень рада за вас, что вы хотели его видеть и это ваше удовольствие исполняется",
"А тебе, стало быть, это не удовольствие?"
"Мне, мамочка, все равно".
"А как же ты говорила, что и ты в бога веришь?"
"Конечно, мама, верю, и мне, кроме его, никого и не надобно".
"А исполнять по вере, стало быть, тебе ничего и не надобно?".
"Я, мамочка, исполняю".
"Что же ты исполняешь?"
"Всем поведенное: есть хлеб свой в поте лица и никому зла не делать".
"Ах, вот в чем теперь твоя вера? Так знай же, что ты мне большое зло делаешь".
"Какое? Что вы, мама!.. Ну, простите меня".
"Нет, нет! Ты меня срамишь на весь наш род и на весь город. В малярихи или в прачки ты, что ли, себя готовишь? Что ты это на себя напустила?"
А та стоит да глинку мнет.
"Брось сейчас твое лепленье!"
"Да зачем это вам, мама?"
"Брось! сейчас брось! и сними свой фартук и выйди со мною, а то я с тебя насильно фартук сорву и всю твою эту глиномятную антиллерию на пол сброшу и ногами растопчу!" "
"Мамочка, - отвечает, - все, что вам угодно, но выходить я не могу",
"Отчего?"
"Оттого, что я почитаю, что все это не следует",
Тут мать уже не выдержала и - чего у них никогда не было - бранным словом ее назвала:
"Сволочь!.. гадина!"
А дочь ей с ласковым укором отвечает:
"Мамочка! мама!.. вы после жалеть будете".
"Выходи сейчас!"
"Не могу".
"Не можешь?"
"Не могу, мама";
А та - хлоп ее фигуру на пол и начала ее каблуками топтать. А как дочь ее захотела было обнять и успокоить, то Маргарита-то Михайловна до того вспылила, что прямо ее в лицо и ударила.
- Эту статую? - спросила Аичка.
- Нет, друг мой, саму Клавдиньку. "Не превозносись!" Клавдинька-то так и ахнула и обеими руками за свое лицо схватилась и зашаталась.
- За руки бы ее! - заметила Аичка.
- Нет, она этого не сделала, а стала просить только:
- "Мамочка! Пожалейте себя! Это ужасно, ведь вы женщина! Вы никогда еще такой не были".
Но один лавочник его признал и пояснил:
"Никакой он, - говорит, - не петриот, а просто мошенник, и которую он несчастную женщину при себе за жену возит - она ему вовсе не - жена, а с постоялого двора дурочка".
И точно, только что мы приехали и стали вылезать, к нему сейчас два городовых подошли и повели его в участок, потому что эту женщину родные разыскивают.
Повздыхали все: ах, ах, ах! какая низость! какой обман! И подивились, как он ничего этого не прозрел! А потом испугались. Да и где можно все это проникать в такой сутолоке! И рассыпались все по своим домам.
Приезжаю и я прямо к Маргарите Михайловне и говорю ей: "Креститесь и радуйтесь, бог милость послал. Послезавтра на нашей улице праздник будет, и вас счастье осенит: я согласие получила, и утром мне надо ехать встречать его на ажидации".
Все тут обрадовались, и Маргарита Михайловна и Ефросинья Михайловна, и начали меня расспрашивать: узнала ли я, чем его принимать и просить. Я говорю: "я все узнала, но не надо ничего особенно выдающегося, кроме чаю с простой булкой и винограду; а если откушать согласится, то надо суп с потрохами".
"А может быть, какого-нибудь вина превосходного?"
"Вина, - говорю, - можно подать только превосходной мадеры, но, самое главное, вы сейчас разрешите, кто поедет его встречать на ажидацию: вы ли сами, или я, или Николай Иваныч, если он в своей памяти. По-моему, всех лучше Николай Иваныч, так как он мужчина и член в доме выдающийся. Только если он теперь опять не "с буланцем".
Решили, что Николай Иваныч и я вдвоем поедем. Как-нибудь уж его на этот час уберечь можно. Оттуда Николай Иваныч пусть с ним вместе в карету усядется, а я назад на пролетках приеду.
На счастие наше, Николай Иваныч ввечеру явился в раскаянии и в забытьи: идет и сам впереди себя руками водит и бармутит:
"Дорогу, дорогу... идет глас выпивающий... уготовьте путь ему в пустыне... о господи!"
Да и застрял в углу и начал искать чего-то у себя по карманам.
Я подошла и говорю:
"Чего, опять вчерашнего дня небось ищете? Удаляйтесь скорей на покой",
А он отвечает:
"Подожди... тут у меня в кармане очень важный сужект был, и теперь нет его".
"Какой же сужект?"
"Да вот Твердамасков мне с Крутильды пробный портрет безбилье сделал, и я его хотел сберечь, чтоб никому не показать, да вот и потерял. Это мне неприятно, что его могут рассматривать. Я поеду его разыскивать".
"Ну уж, - говорю, - это нет. Попал домой - теперь типун, больше не уедешь, - и мы его на все два дня заперли, чтоб опомнился".
И спала я после этого у себя ночь, как в раю, и все вокруг меня летали бесплотные ангелы - ликов не видно, а этак все машут, все машут!
- Какие же они сами? - полюбопытствовала Аичка.
- А вот похожи как певчие в форме, и в таких же халатиках. А как сон прошел и начался другой день, то начались опять и новые мучения. С самого раннего утра стали мы хлопотать, чтобы все к завтрему приготовить. И все уже они без меня и ступить боятся: мы с Ефросиньюшкой вдвоем и в курятную потроха выбирать ходили, чтобы самые выдающиеся, и Николая Иваныча наблюдали, а на послезавтра, когда встрече быть, я сама до света встала и побежала к Мирону-кучеру, чтобы он закладывал карету как можно лучше.
А он у них престрашный грубиян и искусный ответчик и ни за что не любит женщин слушаться. Что ему ни скажи, на все у него колкий ответ готов:
"Я сам все формально знаю",
Я ему говорю:
"Теперь же нынче ты не груби, а хорошенько закладывай, нынче случай выдающийся",
А он отвечает:
"Ничего не выдающее. Мне все равно: заложу как следно по форме, и кончено!"
Но еще больше я беспокоилась, чтобы без меня Клавдинька из дома не ушла или какую-нибудь другую свою трилюзию не исполнила, потому что все мы знали, что она безверная. Твержу Маргарите Михайловне:
"Смотри, мать, чтобы она не выкинула чего-нибудь выдающегося".
Маргарита Михайловна сказала ей:
"Ты же, Клавдюша, пожалуйста, нынче куда-нибудь не уйди".
Она отвечает:
"Полноте, мама, зачем же я буду уходить, если это вам неприятно",
"Да ведь ты ни во что не веришь?"
"Кто это вам, мамочка, такие нелепости наговорил, и зачем вы им верите!"
А та обрадовалась:
"Нет, в самом деле ты во что-нибудь веруешь?"
"Конечно, мама, верую".
"Во что же ты веруешь?"
"Что есть бог, и что на земле жил Иисус Христос, и что должно жить так, как учит его евангелие",
"Ты это истинно веришь - не лжешь?"
"Я никогда - не лгу, - мама",
"А побожись!"
"Я, мама, не божусь; евангелие ведь не позволяет божиться".
Я вмешалась и говорю:
"Отчего же не побожиться для спокойствия матери?"
Они мне ни слова; а та ее уже целует с радости и твердит:
"Она никогда не лжет, я ей и так верю, а это вот вы все хотите, чтобы я ей не верила".
"Что вы, что вы! - говорю я, - во что вы хотите, я во все верю!"
А сама думаю: вот при нем вся ее вера на поверке окажется. А теперь с ней разводов разводить нечего, и я бросилась опять к Мирону "посмотреть, как он запрягает, а он уже запрег и подает, но сам в простом армяке.
Я зашумела:
"Что же ты не надел армяк с выпухолью?"
А он отвечает:
"Садись, садись, не твое дело: выпухоль только зимой полагается".
Вижу его, что он злой-презлой.
Николай Иваныч сел смирно со мною в карету, а две дамы дома остались, чтобы нас встретить, а между тем с нами начались такие выдающиеся приключения, что превзошли все, что было у Исава с Яковом.
- Что же это случилось? - воскликнула Аичка.
- Отхватили у нас самое выдающееся первое благословение.
- Каким же это манером?
- А вот это и есть Моисей Картоныч!
VIII
Приехали мы с Николаем Иванычем в карете - он со всеми принадлежностями, с ктиторской медалью на шее и с иностранным орденом за шахово подношение, а я одета по обыкновению, как следует, скромно, ничего выдающегося, но чисто и пристойно. А народу совокупилась непроходимая куча, и стоит несколько карет с ажидацией, и на простых лошадях и на стриженых, на козлах брумы с хлопальными арапниками, и полицейские со всеми в рубкопашню бросаются - хотят всех по ранжиру ставить, но не могут.
Помощник пристава тут же, как встрепанный воробей, подпрыгивает и уговаривает публику:
"Господа! не безобразьте!.. все увидите. Для чего невоспитанность!"
Я думаю, вот этот образованный! и подхожу к нему и прошу, чтобы велел нашу карету впереди других поставить, потому что нам назначена первая ажидация; но он хоть бы что!.. на все мои убедительные слова и внимания не обратил, а только все топорщится воробьем и твердит: "Что за изверги христианства! Что за свинская невоспитанность!" А я вдруг замечаю, что здесь же в толпучке собрались все мои третьеводнишние знакомые, с которыми я назад ехала, и особенно та благочестивая старушка, у которой весь дом от вифлиемции болен, и я ей все рассказывала.
"Вот и. вы, - говорит, - здесь?"
"Как же, - отвечаю я, - здесь; к нам ведь к первым обещано".
"Вы ведь от Степеневых, кажется?"
"Да, - отвечаю, - я от Степеневых, - в их карете, - Мирон-кучер".
"Ах! - говорит, - Мирон-кучер..."
А тут весь народ вдруг вздрогнул, и стали креститься, и уж как попрут, то уж никто друг друга и жалеть не стал, - но все как дикий табун толпучкою один другого задавить хотят... Раздался такой стон и писк, что просто сказать, как будто бы все люди озверели и друг друга задушить хотят!
Помощник уж не может и кричать больше, а только стонет: "Что за изверги христианства! - Что за скоты без разума и без жалости!" А городовые пустились было в рубкопашную, но вдруг протиснулись откуда-то эти тамошние бургонские рожи - эти басомпьеры, - те, которые про спящих дев говорили, - и враз смяли всех - и городовых и ожидателей! Так и смяли! Обхватили его, и прут прямо к каким знают каретам, и кричат: "Сюда, сюда!" - и даже, я слышу, Степеневых называют, а меж тем в чью-то не в нашу карету его усадили и повезли.
Я стала кричать:
"Позвольте! ведь это немыслимо - это... не от Степеневых карета.... у нас Мирон-кучер называется!"
А меж тем его обманом усадили в другую карету, с той самой старушкой, с моей-то с благочестивой попутчицей, у которой все в вифлиемции, и увезли к ней!
Аичка вмешалась и сказала:
- Что же - это так и следовало.
- Почему?
- У нее больные, а у вас нет.
Мартыновна не стала спорить и продолжала:
- Я к помощнику, говорю:
"Помилуйте, господин полковник, что же это за беспорядок!"
А он еще на меня:
"Вам, - говорит, - еще что такое сделали? Язычница! вы больше всех лезли. Что вам на любимую мозоль, что ли, кто наступил? Вот аптека, купите себе пластырю".
"Не в аптеке, - говорю, - дело, а в том, что мне была назначена первая ажидация, а ее нет".
"Чего же вы ее не ухватили - ажидацию-то?"
"Я бы ухватила, а от полиции порядка не было - вы видели, что мне и подойти было немыслимо, у меня выхватили..."
"Что у вас выхватили?"
"Отсунули меня..."
"А у вас ничего не украдено?"
"Нет, не украдено, а сделан обман ажидации",
А он на это рукою махнул.
"Экая важность! - говорит, - это и часто бывает".
И больше никакого внимания.
"Ну вас, - говорит, - совсем, отстаньте".
Я к Николаю Иванычу, который в карете уселся, и говорю ему:
"Что же здесь будем стоять, надо за ними резво гнаться и взять хоть со второй ажидации".
Он отвечает, что ему все равно, а Мирошка сейчас же спорить:
"Гнаться, - говорит, - нельзя".
"Да ведь вот еще их видно на мосту. Поезжай за ними, и ты их сейчас догонишь".
"Мне нельзя гнаться".
"Отчего это нельзя? Ты ведь всегдашний грубец и искусный ответчик".
"То-то и есть, - говорит, - что я ответчик: я и буду в ответе; ты будешь в карете сидеть, а меня за это формально с козел снимут да в полиции за клин посадят. Во всею мочь гнать не позволено".
"Отчего же за ними вон в чьей-то карете как резво едут?"
"Оттого, что там лошади не такие",
"Ну, а наши какие? Чем хуже?"
"Не хуже, а те - аглицкие тарабахи, а наши - тамбовские фетюки: это разница!"
"Да уж ты известный ответчик, на все ответишь, а просто их кучер лучше умеет править".
"Отчего же ему не уметь править, когда ему их экономка при всех здесь целый флакон вишневой пунцовки дала выпить, а мне дома даже поклеванник с чаем не дали долить".
"Ступай и ты так поспешно, как он, тогда и я тебе дома цельную бутылку пунцовки дам".
"Ну, - говорит, - в таком разе формально садись скорей".
Села я опять в карету, и погнали. Мирон поспевает:
куда они на тарабахах, туда и мы на своих фетюках, не отстаем; но чуть я в окно выгляну - все мне кажется, будто все кареты, которые едут, - это все с ажидацией. Семь карет я насчитала, а в восьмой увидала - две дамы сидят, и закричала им:
"Отстаньте, пожалуйста, - это моя ажидация!"
А Николай Иванович вдруг рванул меня сзади изо всей силы, чтобы я села" и давленным, злым голосом шипит:
"Не смейте так орать! мне стыдно!"
Я говорю:
"Помилуйте! какой с бесстыжей толпучкой стыд!"
А он отвечает:
"Это не толпучка, а моя знакомая блондинка; она мне может через одно лицо самый неприятный постанов вопроса сделать".
И опять так меня рванул, что платье затрещало, и я его с сердцов по руке, а по дверцам локтем, да и вышибла стекло так, что оно зазвонило вдребезги.
К нам сейчас подскочил городовой и говорит:
"Позвольте узнать, что за насилие? О чем эта дама шумят?"
Николай Иваныч, спасибо, ловко нашелся:
"Оставь, - говорит, - нас: эта дама не в своем уме, я ее везу в сумасшедший дом на свидетельство".
Городовой говорит:
"В таком разе проследуйте!"
Опять погнались, я о тут как раз впоперек погребальный процесс: как назло, какого-то полкового мертвеца с парадом хоронить везут, - духовенства много выступает - все по парам друг за другом, в линию, архирей позади, а потом гроб везут; солдаты протяжно тащатся, и две пушки всем вслед волокут, точно всей публике хотят расстрел сделать, а потом уж карет и конца нет, и по большей части все пустые. Ну, пока все это перед своими глазами пропустили, он, конечно, - уехал, и тарабахи скрылись.
Поехали опять, да не знаем, куда ехать; но тут, спасибо, откуда-то взялся человек и говорит:
"Прикажите мне с кучером на козлы сесть - я сопоследователь и знаю, где первая ажидация".
Дали ему рубль, он сел и поехал, но куда едем - опять не понимаю. Степеневых дом в Ямской слободе, а мы приехали на хлебную пристань, и тут действительно оказалась толпучка народу, собралась и стоит на ажидации... Смотреть даже ужасти, сколько людей! А самого-то его уже и не видать, как высел, - и говорят, что насилу в дом проводили от ожидателей. Теперь за ним и двери заключили, и два городовых не пущают, а которые загрубят, тех пожмут и отводят.
Но однако, впрочем, все ожидатели ведут себя хорошо, ждут и о разных его чудесах разговаривают - где что им сделано, а все больше о выигрышах и о вифлиемции; а у меня мой сударь Николай Иваныч вдруг взбеленился.
"Что мне, - говорит, - тут с вами, ханжами, стоять! У меня вифлиемции нет, а еще, пожалуй, опять за банкрута сочтут! Я не хочу больше здесь с вами тереться и ждать. Оставайся здесь и жди с каретою, а я лучше хоть на простой конке на волю уеду".
Я уговариваю:
"У бога, - говорю, - все равны. Ведь эта ажидация для бога. Если хотите что-либо выдающееся сподобиться, то надо терпеливо ждать".
Кое-как он насилу согласился один час подождать и на часы отметил.
Час этот, который мы тут проманежились, я весь язык свой отбила, чтобы Николая Иваныча уговаривать, и за этими разговорами не заметила, что уже сделался выход из подъезда, и его опять в ту же самую секунду в другую карету запихнули и помчали на другую ажидацию. Боже мой! второе такое коварство! Как это снесть! Мы опять за ними следом, и опять нам в третий раз та же самая удача, потому что Николай Иваныч с орденами и со всеми своими принадлежностями нейдет на вид, а прячется, а меня в моем простом виде все прочь оттирают.. А в конце концов Николай Иваныч говорит:
"Ну, уж теперь типун! я не намерен больше позади всех в свите следовать. Ты сиди здесь и езди, а я хочу".
И с этим все свои принадлежности снимает и в карман прячет.
Я говорю:
"Помилуйте, как же я одна останусь?.. Это немыслимо..."
А он вдруг дерзкий стал и отвечает:
"А вот ты и размышляй о том, что мыслимо, а что не мыслимо, а я в трактире хоть водки выпью и закушу миногой".
"Так вот, - говорю, - и подождите же, богу помолитесь натощак, а тогда кушайте; там все уже приготовлено, не только миноги, а и всякая рыба, и потроха выдающиеся, и прочие принадлежности".
Он меня даже к черту послал.
"Очень мне нужно! - говорит. - Не видал я, поди, твои потроха выдающиеся!" - и вместо того, чтобы забежать в трактир, сел на извозчика, да и совсем уехал.
Тут я даже заплакала. Много я в моей жизни низостей от людей видела, но этакой выдающейся подлости, чтобы так и силом оттирать, и обманно чужим именем к себе завлекать, и, запихнувши в карету, увозить этого я еще и не воображала.
В отчаянии рассказала это другим, как это сделано, а другие и не удивляются, говорят:
"Вы не огорчайтесь, это с ним так часто делают".
А как только он вышел, так смотрю - эти же самые, которые так хорошо говорили, сами же в моих глазах, как тигры, рванулись и в четвертый раз подхватили его, запихнули в - карету и повезли.
Я просто залилась слезами и кричу Мирошке:
"Мирон, батюшка, да имей же хоть ты бога в сердце своем, бей ты своих фетюков без жалости, чтобы мне хоть на пятую ажидацию шибче всех подскочить, и не давай другим ходу! Я тебе две пунцовки, дам".
Мирон отвечает: "Хорошо! Формально дам ходу!" И так нахлестал фетюков во всю силу, что они понеслись шибче тарабахов, и в одном месте старушонку с ног сшибли, да скорей в сторону, да боковым переулком - опять догнали, и как передняя карета стала подворачивать, Мирон ей наперерез и что-то враз им и обломал... Так зацепил, что чужая карета набок, а наша только завизжала.
Кучера стали ругаться.
Городовые наших лошадей сгребли под уздицы и Миронов адрес стали записывать.
А он уж опять выходит, но тут я скорей дверцы настежь и прямо к нему.
"Так и так, - говорю, - что же вы изволили нам обещать к купцам Степеневым... Они люди выдающиеся, и с самого утра у них всеобщая ажидация".
А он на меня смотрит, как голубок в усталости или в большом изумлении, и говорит:
"Ну так что ж такое? Ведь я уже сегодня у Степеневых был".
"Когда же? - говорю, - Помилуйте! Нет, вы еще не были".
Он вынул книжку, поглядел и удостоверяется:
"Степеневы?"
"Да-с".
"Купцы?"
"Выдающиеся купцы".
"Да, вот они... выдающиеся... Они у меня и зачеркнуты... В книжечке их имя зачеркнуто. Значит, я у Степеневых был".
"Нет, - говорю, - помилуйте. Это немыслимо, Я от вас ни на минуту не отстаю с самого утра".
"Да я у самых первых у Степеневых был. И семейство помню: старушка такая в темном платочке меня к ним возила".
Я догадалась, кто эта старушка! Это та, перед которой я о выдающейся фамилии Степеневых говорила.
"Это, - говорю, - обман подведен; она не от Степеневых, Степеневы совсем не там и живут, где вы были",
Он только плечом воздвигнул и говорит:
"Ну что ж теперь делать! Теперь еще подождите ;я здесь справлюсь и с вами поеду",
Я опять осталась ждать на шестую ажидацию, и тут я только поняла, какие бывают на свете народы, как эти басомпьеры! Их совокупившись целая артель и со старостой, который надо мною про семь спящих дев-то ухмылялся, - это он -и есть, аплетического сложения, с выдающимся носом. Бродяжки они, гольтепа, работать не охотники, и нашли такое занятие, что подсматривают... и вдруг скучатся толпучкой, и никому сквозь их не пролезть... Если им дашь - они к той карете так его и насунут, а не дашь - станут отодвигать... и..
- Типун! - пошутила Аичка.
- Типун. Мне уж после старушка одна рассказала:
"Полно тебе, говорит, дурочкой-то вослед ездить. Неужли не видишь - в ком сила! Подзови мужчину в зеленой чуйке да дай ему за труды - он его к тебе враз натиснет. Они ведь с этого только кормятся",
Я подманила этого промыслителя и дала ему гривенник, но он малый смирный - недоволен моей гривной, а просит рубль. Дала рубль - он к нашей карете ход и открыл, понапер, понапер и впихнул его в самые дверцы и крикнул:
"С богом!"
Получила и везу.
IX
Я было хотела отдельно от него ехать, как недостойная, но он, препростой такой, сам пригласил:
"Садитесь, - говорит, - вместе, ничего". Простой-препростой, а лицо выдающееся. Слушательница Марьи Мартыновны перебила ее и спросила:
- Чем же его лицо выдающееся? И мне, признаться, очень любопытно было это услышать, но рассказчица уклонилась от ответа и сказала:
- Вот завтра сама увидишь, - и затем продолжала: - Я села на переднем сиденье и смотрю на него. Вижу, устал совершенно. Зевает голубчик и все из кармана письма достает. Много, премного у него в кармане писем, и он их все вынимает и раскладывает себе на колени, а деньги сомнет этак, как видно, что они ему ничего не стоящие, и равнодушно в карман спущает и не считает, потому что он ведь из них ничего себе не берет.
- Почем вы это знаете? - протянула Аичка.
- Ах, мой друг, да в этом даже и сомневаться грешно, за это и бог накажет.
- Я и не сомневаюсь, а только я любопытствую - у него, говорят, крали кто ж это знает?
- Не думаю... не слышала.
- А -я слышала.
- Что же, он, верно, свои доложил.
- То-то.
- Да ведь это видно. Его и не занимает... Распечатает, прочитает, а деньги в карман опустит и карандашом отметит, и опять новое письмо распечатает, а между тем и шутит препросто.
- О чем же, например, шутит?
- Да вот, например, спрашивает меня: "Что же это значит? я у Степеневых, значит, еще не был?" "Наверно, - говорю, - не были". Он головой покачал, улыбнулся и смеется:
"А может быть, вы меня туда во второй раз везете?" "Помилуйте, говорю, - это немыслимо". "С вами, - отвечает, - все мыслимо". Потом опять читал, читал и опять говорит:
"А у кого ..же это, однако, я был вместо Степеневых? Вот я теперь через это замешательство не знаю, кого мне теперь в своей книжке и вычеркнуть".
Я понимаю, что ему досадно, но не знаю, что и сказать.
Аичка перебила:
- Как же он такой святой, а ничего не видит, что с ним делают!
- Ну, видишь, он полагал так, что Степеневы - это те первые, у которых он был по обману, и они его о сыне просили, что сын у них ужасный грубиян познакомился с легкомысленною женщиной и жениться хочет, а о других невестах хорошего рода и слышать не хочет.
- Отчего же, так? - спросила Аичка.
- Долг, видишь, обязанность чувствует воздержать ее в степенной жизни.
- Просто небось в красоту влюбился.
- Разумеется... Что-нибудь выдающееся . Но я опять к своему обороту; говорю, что у настоящих Степеневых сына выдающегося нет...
"А невыдающийся что же такое делает?"
Я отвечаю, что у них и невыдающегося тоже нет.
"Значит, совсем нет сына?"
"Совсем нет".
"Так зачем же вы путаете: "выдающегося", "невыдающегося"?"
"Это, извините, у меня такая поговорка. А у Степеневых не сын, а дочь, и вот с ней горе".
Он головой, уставши, покачал и спросил:
"А какое горе?"
"А такое горе, что она всему капиталу наследница, и молодая и очень красивая, но ни за что как следует жить не хочет".
Он вдруг вслушался и что-то вспомнил.
"Степеневы... - говорит. - Позвольте, ведь это именно их брат Ступин?"
Я не поняла, и он затруднился.
"Ведь мы это теперь к Ступиным?"
"Нет, к Степеневым: Ступины - это особливые, а Степеневы - особливые; вот их и дом и на воротах сигнал: "купцов Степеневых".
Он остро посмотрел, как будто от забытья прокинулся, и спрашивает:
"Для чего сигнал?"
"Надпись, чей дом обозначено".
"Ах да, вижу, надпись".
И вдруг все остальные нераспечатанные конверты собрал и в нутреной карман сунул и стал выходить у подъезда.
А народу на ажидацию у нашего подъезда собралось видимо и невидимо. Всю улицу запрудили толпучкой, и еще за нами следом четыре кареты подъехали с ажидацией.
Мы за ним двери в подъезде сильно захлопнули, и тут случилась большая досада: одной офицерше, которая в дом насильно пролезть хотела, молодец два пальца на руке так прищемил, что с ней даже сделалось вроде обморока.
А только что это уладили, полицейский звонится, чтобы Мирона за задавление старухи и за полом чужого экипажа в участок брать протокол писать. Мы скорей спрятали Мирона в буфетную комнату, и я ему свое обещанье - пунцовку - дала, а внутри в доме ожидало еще больше выдающееся.
X
Он вошел, разумеется, чудесно, как честь честью, и сказал: "Мир всем", и всех благословил, и хозяйку Маргариту Михайловну, и сестру ее Ефросинью Михайловну, и слуг старших, а как коснулось до Николая Иваныча, то оказывается, что его, милостивейшего государя, и дома нет. Тогда маменька с тетенькой бросились к Клавдичке, а Клавдичка хоть и дома, но, изволите видеть, к службе выходить не намерена.
Он спрашивает:
"Дочка ваша где?"
А бедная Маргарита Михайловна, вся в стыде, отвечает:
"Она дома, она сейчас!"
А чего "сейчас", когда та и не думает выходить!
Раньше этого была с матерью ласкова и обнимала ее и ни слова не сказала, что не выйдет, а тут, когда мы уже приехали и мать к ней вне себя вскочила и стала говорить:
"Едет, едет!"
Клавдичка ей преспокойно отвечает:
"Ну вот, мама, и прекрасно; я за вас теперь рада, что вам удовольствие".
"Так выйди же его встречать и подойди к нему!"
Но она тихую улыбку сделала, а этого исполнить не захотела.
Мать говорит:
"Значит, ты хочешь сделать мне неприятность?"
"Вовсе нет, мама, я очень рада за вас, что вы хотели его видеть и это ваше удовольствие исполняется",
"А тебе, стало быть, это не удовольствие?"
"Мне, мамочка, все равно".
"А как же ты говорила, что и ты в бога веришь?"
"Конечно, мама, верю, и мне, кроме его, никого и не надобно".
"А исполнять по вере, стало быть, тебе ничего и не надобно?".
"Я, мамочка, исполняю".
"Что же ты исполняешь?"
"Всем поведенное: есть хлеб свой в поте лица и никому зла не делать".
"Ах, вот в чем теперь твоя вера? Так знай же, что ты мне большое зло делаешь".
"Какое? Что вы, мама!.. Ну, простите меня".
"Нет, нет! Ты меня срамишь на весь наш род и на весь город. В малярихи или в прачки ты, что ли, себя готовишь? Что ты это на себя напустила?"
А та стоит да глинку мнет.
"Брось сейчас твое лепленье!"
"Да зачем это вам, мама?"
"Брось! сейчас брось! и сними свой фартук и выйди со мною, а то я с тебя насильно фартук сорву и всю твою эту глиномятную антиллерию на пол сброшу и ногами растопчу!" "
"Мамочка, - отвечает, - все, что вам угодно, но выходить я не могу",
"Отчего?"
"Оттого, что я почитаю, что все это не следует",
Тут мать уже не выдержала и - чего у них никогда не было - бранным словом ее назвала:
"Сволочь!.. гадина!"
А дочь ей с ласковым укором отвечает:
"Мамочка! мама!.. вы после жалеть будете".
"Выходи сейчас!"
"Не могу".
"Не можешь?"
"Не могу, мама";
А та - хлоп ее фигуру на пол и начала ее каблуками топтать. А как дочь ее захотела было обнять и успокоить, то Маргарита-то Михайловна до того вспылила, что прямо ее в лицо и ударила.
- Эту статую? - спросила Аичка.
- Нет, друг мой, саму Клавдиньку. "Не превозносись!" Клавдинька-то так и ахнула и обеими руками за свое лицо схватилась и зашаталась.
- За руки бы ее! - заметила Аичка.
- Нет, она этого не сделала, а стала просить только:
- "Мамочка! Пожалейте себя! Это ужасно, ведь вы женщина! Вы никогда еще такой не были".