Монтескье справедливо заметил, что не правители сковали для народов цепи рабства, а сами народы ковали и куют эти цепи, что рабский дух народа не способен удержать и завоевать для себя свободных учреждений. Весьма интересно и поучительно было бы с этой точки зрения проследить историю русского народа: мы увидели бы в ней много грустных и много отрадных явлений; мы увидели бы в эпохи самого страшного рабства нашего всходы свободы и в эпохи торжества свободы новые посевы рабства у нас. До сей поры мы прочно установили у себя только независимость и свободу государства; для завоевания и установления этой государственной независимости мы жертвовали многим — и свободою русского духа, и независимостию и самобытностию русской жизни, — и охотно давали и даем все возможные преимущества всякому, от кого, справедливо или несправедливо, ожидаем услуг развитию государственной силы. Так мы поступали и поступаем с отдельными лицами, переселяющимся к нам, и с провинциями, присоединяющимися или присоединяемыми к государству. Если подобная чисто казенная политика самопожертвования не истощила еще вконец общественной и народной свободы, то это свидетельствует не столько о безвредности подобного направления, сколько о неистощимости русской натуры — духовной и физической. Но продолжать идти по этому направлению едва ли разумно, по крайней мере, с прежнею смелостию и неразборчивостию. Возвращаемся снова к истории Фежера и Лебедева.
   Мы не беремся точным образом определить степень способности бывшего французского мастера быть директором большого механического русского завода и его нравственного права быть руководителем образованного русского технолога, засвидетельствовавшего свою способность и свои познания и печатно, и на практике, и даже способности его руководить работами простых русских мастеров. Но думаем, что Лебедеву, как и всякому другому с его знаниями, тяжело было на первых порах находиться в юридической и фактической зависимости от полученного Фежера, и, может быть, он не без тайной зависти смотрел на дешево доставшуюся французу привилегию директорства. Еще менее благосклонно мог смотреть на появление образованного русского техника, который на каждом шагу мог спутать импровизированного директора-француза, сам Фежер. Весьма, вероятно, что стычки между знанием одного и полузнанием другого бывали и прежде их окончательной ссоры и поставили их обоих, ко вреду для дела, в неприятное положение, так что знание должно было заблаговременно просить себе увольнения, а потом бежать с завода, предоставляя полный простор действовать полузнанию.
   Участь наших технологов, в особенности до преобразования технологического института, была весьма незавидна. Все места, более или менее выгодные, на заводах и фабриках занимались иностранцами; им приходилось поступать и выходить с заводов простыми мастерами; вследствие этого они поступали часто писарями в кварталы, определялись в присутственные места, более счастливые бывали управляющими имениями; специальное образование их почти не находило себе у нас на Руси приложения, а для них недоставало обеспечения. На уральских заводах и теперь есть технологи, получающие 15 руб. месячного содержания. Для Николаевской железной дороги специально было приготовлено и предназначено 30 технологов, они поступили и на службу; но когда ремонт подвижного состава дороги был отдан Уайнсу, всех этих 30 человек затерли приезжие техники, и они разбежались. У нас как будто боялись, чтобы русский технолог не зазнался от поощрений, и упорно не давали ему ходу.
   Лишь в последние годы железнодорожная горячка с одной стороны, а с другой весьма не блестящая деятельность у нас французских инженеров вызвали на сцену русские технические и механические силы, и силы эти оказались надежными и хорошо приученными к делу. Мы в доказательство поименуем нескольких воспитанников нашего технологического института: Зевига, бывшего главным механиком на колпинском заводе, Лабзина, профессора технологического института, бывшего наставником покойного наследника цесаревича, Цыганова, знаменитого пароходостроителя на заводе Шипова, Назарова, пароходостроителя на нижегородском заводе Бенардаки, Троицкого, управляющего главною конторою г. Полякова, Лешедко, инженера тульских паровозных мастерских, Мусатова, техника при императорском фарфоровом заводе, Киреева, главного механика на Обуховском заводе, Степанова, устраивающего рельсовый завод в Ростове-на-Дону, Агеева, технолога на заводе Путилова, Битта, директора самого большого в России вагонного завода Вильямса и Корчагина, Текстрема — на Елецко-Грязской дороге, Матисена, агента Курско-Харьковской железной дороги на заводе в Крезо, Булатова, начальника мастерских в Рославле для Орловско-Витебской железной дороги, Иванова, Гаусмана и Мергера, служащих начальниками подвижного состава и мастерских на Московско-Курской железной дороге. Мы перечислили далеко не все имена наших технологов, выбравшихся в люди; мы знаем, что главные должности по подвижному составу у г. Полякова и особенно на Московско-Курской железной дороге занимают технологи и инженер-технологи, что сахарные заводы графов Бобринских управляются и в Тульской, и в Киевской губ<ерниях> технологами.
   Мы думаем, что не столько добрая воля, сколько обстоятельства заставили нас вспомнить наших образованных техников и механиков, что замена заграничных техников, зачастую только смелых авантюристов, рассчитывающих прежде всего на наше слепое доверие, а не на свои знания, русскими может быть совершена решительно безвредно, напротив, с пользою для дела и для эмансипации русской промышленности от иностранного гнета. Боккль справедливо доказывал, что все известные в истории роды рабства проистекали из экономических условий народов, из слишком низкой заработной платы. Если мы станем по-прежнему отдавать все выгодные места на наших фабриках и заводах иностранцам, а все черные и малооплачиваемые работы русским, если мы и впредь станем держаться системы принижения русских, хотя бы и образованных, сил и возвышения иноземных, мы тогда будем стремиться не к освобождению русской промышленности, а еще большему закреплению той почти крепостной зависимости ее, в какой она до сих пор находилась от иностранцев. И освобождение, по нашему мнению, прежде всего должно начаться с сил образованных, и оно пойдет тем быстрее, чем больше в нашем обществе будет являться личностей промышленно образованных, с научными реальными знаниями. Смотря с этой точки зрения на господствующую у нас теперь систему образования русского юношества, мы должны с грустию сказать, что наши классические гимназии весьма хорошо приспособлены к тому, чтобы поддерживать нашу промышленную и экономическую зависимость от иноземцев. Фукидид и Цицерон, конечно, не научат наших юношей, как починить локомотив, как управлять пароходом, даже не могут служить никаким приготовлением к приобретению подобного рода знаний, которые одни в силах доставить нашей отечественной промышленности самостоятельность и независимость и уничтожить наше экономическое рабство.
   Русский народ давно уже освободил себя от политического рабства; крестьянская реформа уничтожила в нем гражданское рабство; земские учреждения и новые суды поведут за собою общественную свободу. Но дело свободы отечественной и благосостояния народного не будет прочно, пока экономические наши условия не изменятся в направлении к большей свободе и самостоятельности. До тех пор останутся справедливыми откровенные до цинизма слова князя Воехотского в ответ барону фон дер Гребену, [12]увидавшему в первый раз русский народ согнанным на медвежью охоту и глубокомысленно заметившему, что «этому народу пути к развитию заградил сам Бог» и что «развитие его беды умножит и только даром страсти распалит». Барон отвечал на это: «so, so». [13]Но неужели «так» (so) впредь и будет?

САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. 22-го МАЯ

   На днях [14]по поводу оскорбления, нанесенного иностранцем Фежером русскому технику Лебедеву, мы говорили о господствующем у нас, позорном для нашего национального чувства, начале, по которому мы, русские, предпочитаем иноземных мастеров своим кровным русским техникам и тем сами на себя кладем унизительное ярмо экономического рабства, сами систематически неуклонно принижаем своих, хотя бы и образованных, соотечественников и возвышаем, чуть не носим на руках, разноплеменных иноземцев, из которых многие оказываются не более как смелыми искателями приключений и тепленьких мест, бесцеремонно рассчитывающими прежде всего на наше обычное, слепое и ленивое доверие, а не на свои знания, а потом на одурманение нас своею заморскою речью и своим безусловным незнанием русского языка, потому что они давно, вместе с презрением к нам, поняли, что это незнание представляется нашей холопской, не отвыкшей еще от рабства проявлений, натуре — высшею добродетелью в иностранце. Такое постыдное, горькое для сознания истинно-русского человека, самоунижение наше издавна повело нас и к умственному, а с ним в связи и к нравственному рабству пред иностранцами, которого мы и коснемся теперь.
   В чьих руках находится у нас, — в высшем классе вполне, а в среднем большею частию, — первоначальное образование и постоянное воспитание детей? В руках обоего пола французов, швейцарцев, англичан, немцев, шведов, [15]только не русских. Не успел ребенок родиться русским, как его ждут объятия бонны (русских нянек так не величают; спасибо хоть за это!); первые звуки, долетающие до его уха, — звуки, увы, не родные, а заморские. [16]Не успел далее ребенок научиться связно и ясно говорить, как попадает под благодетельную опеку какой-нибудь miss, madame или demoiselle. Для девочки эта чужестранная опека продолжается до ее замужества, а мальчик имеет перед сестрою важную привилегию, именно лет десяти, когда его воинственные наклонности решительно протестуют против женского владычества, он, полуфранцузом, полуангличанином, сдается своею гувернанткою на руки ее же часто соотечественника gouverneur'a, который тщательно старается очистить душу и внешность мальчика от малейших русских плевел, если они ненароком поросли в душе его среди пустоколосой французской пшеницы, и вот из такого мальчика, — если только ему, к несчастию, не удастся попасть в какое-либо высшее учебное отечественное заведение и там хоть немного набраться русского духа, — вырабатывается настоящий француз-юноша, к гордости и тщеславию как непосредственного виновника этой странной, почти полной натурализации (который за это поистине заслуживал бы ордена Почетного Легиона), так и родителей этого несчастного юноши. Затем влияние блестящих иноземщиною салонов, праздное шатанье и жизнь за границею [17]окончательно вырабатывают тип национального подкидыша, — да, подкидыша: потому что англичанин, например, горд тем, что он — гражданин своей великой свободной Britania; француз гордится своею принадлежностию к «grande nation»; [18]он на все лады восхваляет по белому свету свою «belle France»; [19]последний бюргер Остзейского края, и тот кичливо сознает свое германское происхождение… Один только русский, исковерканный таким воспитанием, не имеет своей родины; он ненавидит навязываемое ему и изобильно питающее его отечество, и даже, — бывали чудовищные случаи, — отрекается от него!.. Когда же ему покровительственным тоном хвастливый гасконец говорит: «mais, fichtre, vous ?tes un vrai fran?ais», [20]он, отступник этот, гаденько и сладенько улыбается, принимая эту гасконаду как лавровый венок за все свои потогонные старания офранцузиться, венок, который дается и принимается как особая, беспримерная честь! Жалкий тон! Жалкий юноша и человек! Жалкие, преступные родители!..
   Но мы этим указали, — и, конечно, не первые, — только на одну вредную сторону такого quasi [21]— воспитания, именно, на национальное обезличение, то есть проще на национальное убийство нашего молодого поколения высших и отчасти средних классов. Рассмотрим и некоторые другие стороны этой стоглавой гидры, громко величающейся «порядочным воспитанием».
   Кто эти воспитатели и воспитательницы наших будущих граждан, из которых одни могут быть впоследствии призваны к направлению русской внутренней политики, другие — внешней, третьи — к организации русского образования и воспитания и прочие — к другим не менее важным отраслям государственного управления? Какие педагогические требования ставят русские отцы и матери всем этим чужестранцам? Требуют ли они от них разумности, то есть той степени нравственной свободы, на которой педагог содействует саморазвитию своего питомца не по привычке или преданию, не произвольно, не по внезапным порывам своей чувственности, но по внушению строго развитого, зрелого рассудка, опирающегося на знание свойств человеческой природы вообще? Нет. Стараются ли узнать призвание этих акклиматизаторов иностранного духа в России — к делу воспитания, заметить в них природную педагогическую струнку? Едва ли. Достаточно ведь и одной рекомендации такого-то важного лица! Или, быть может, требуют обширного и твердого знания, строющейся на антропологии педагогики, взамен отживающей свой век искусственной педагогики, бесплодно изрекавшей легионы нравственных сентенций, насильно насаждавшей в детской душе своеобразную добродетель? Ничего не бывало. Ни естественной, ни искусственной педагогики мы, русские отцы, матери и опекуны, не спрашиваем, да и не умеем спросить, потому что для нас самих здравая педагогика — terra incognita, [22]педагогика не входит в курс нашего мишурного ласкового домашнего образования и воспитания, как будто оно рассчитано на безбрачных, как будто программа его принадлежит какому-нибудь монастырю!.. Другое дело — требовать чистого, шикарного парижского или лондонского произношения, приличных манер и при этом кстати уже немножко и «les sciences», [23]о, здесь мы — судьи компетентные!? Что же удивительного после этого, если гувернер швейцарец (впрочем, не из ценных), который не слыхал, конечно, и имени Песталоцци, вздумал однажды в деревне (передаем быль 1864 года), ловить с детьми радугу, скрывавшуюся, по его мнению, непосредственно за садом! Что за беда, если гувернер даст глупое приказание или сделает нелепый какой-нибудь и тягостный для детей запрет, и потом, при понятном, неизбежном ослушании ему, заставит ребенка в наказание учить урок и тем понемногу возбудит в нем отвращение к учению, или запрет дитя в темную комнату и тем подвергнет его всем ужасам одиночества и животного страха перед темнотою, или, наконец, по блажному совету Куртмана [24]в горячности стукнет ребенка! Можно ли далее негодовать на религиозное отступничество некоторых знатных православных (nomina sunt odiosa [25]), когда воспитателями их были католики и протестанты обоего пола! Неужели можно пожимать плечами и ссылаться только на гнев Божий, когда такие воспитатели крайним своим невежеством в самых простых физиологических законах и процессах постоянно портят организм своих питомцев и тем обрекают на болезнь и преждевременную смерть не только их, но и их потомков? Разве, наконец, нравственность ребенка может уцелеть, когда охранитель и развиватель ее усвоил на память наиболее циничные места из «Pucelle» [26]Вольтера, зачитал до лоскутьев омерзительнейшие, прогнившие насквозь развратом, книжонки вроде «L'Histoire d'une fille perdue» [27]и поглотил более новые и не менее грязные произведения французской эротической стряпни? Что же, в конце концов, странного в том, что подобные иноземные воспитатели и воспитательницы, не нашедшие себе, по своей негодности, никакого дела в своей стране, делаются у нас хорошо оплачиваемыми коверкателями детского невинного ума и нравственности?!
   Все это не ново, и мы отнюдь не имеем смешного расчета открывать нашими словами Америку в XIX столетии. Нет. Почему же у нас «дома новы, а предрассудки стары»? Что заставляет нас так ревностно, с таким самопожертвованием, гоняться за разговорным изучением иностранных языков, а вследствие этого бросаться в объятия разноплеменных выходцев, как не «старый предрассудок», ревниво поддерживаемый нами, благодаря единственно лишь отсутствию у нас всякого политического такта? Мы недаром подчеркнули слово «разговорным», потому что после мы скажем о печальной необходимости для нас после толкового усвоения отечественного языка изучать важнейшие иностранные языки литературно, пока наш язык и литература не достигнут того всемирного, общечеловеческого значения, какого достигли языки немецкий, английский и французский, пока мы в нашей литературе будем повторять только зады европейской литературы, одним словом, пока, по справедливому замечанию г. Пыпина, русская литература не поднимется до той высоты, на которой она могла бы свободно и без опасения отдаваться изучению «высшей образованности». Но чем оправдывается необходимость изучать иностранные языки разговорно?
   Говорят, это принято, это — мода, этого требует хороший тон (комм-иль-фотность); иначе мы и наши дети не можем участвовать в «порядочном» разговоре и не можем засахаривать иностранным гладким выражением неприличное русское слово, а наши дети не могут иметь успеха в жизни. Стало быть, мода является, в отношении к языкам, как и ко всему другому, особым «законодательным собранием», которого непременными членами, по верному счету Спенсера, считаются гг. моты и праздные люди, модистки и портные, франты и пустые женщины, и которого проекты, без всякой санкции кроме разве санкции бессмыслия, раболепно исполняются людьми, снисшедшими на степень обезьян, под страхом косых взглядов, наглого лорнирования и усмешек, наконец, грозного отлучения от «порядочного» общества, вообще под страхом неписанных, но тем не менее драконовых законов. Против моды, как доказательства чего бы то ни было, говорить бесполезно, потому что это доказательство основывается не на логике, а на диких причудах, на извратившейся фантазии, на той слепой подражательности, где человек приобретает табунные свойства. Что касается до других рядом с модою поставленных доказательств, то они только подтверждают вышесказанное нами о национальном обезличении, о пустоцветном образовании и т. д., ибо здоровое национальное чувство не допустило бы паясничества на чужеродном языке, а здравые понятия об образовании и воспитании не допустили бы, в ущерб существенным предметам образования и воспитания, принимать за «хороший» тон, за «порядочный» разговор — изучение болтовни и самую болтовню на иностранных языках, убивающие драгоценное время русского детства и юношества. Засахаривание же ничему не помогает; ибо, если мысль сама по себе неприлична, ее не прикроешь блестящим словом, — слова даны для выражения мысли; с другой стороны, понятия неприличные из простого такта лучше не употреблять, чем переводить их на другой язык; наконец, всегда можно, на каком угодно языке, выразить свою мысль прилично. Для этого есть весьма простое средство — хорошо и основательно знать свой родной язык, чего у нас именно и нет, так как родному языку отводится самый задний и темный угол в голове ребенка и вообще в образовании.
   Доказывают далее, что знать разговорно чужие языки нужно для заграничных путешествий. Да нужно ли? Много писали и говорили против нашего обивания порогов в заграничных передних, постоянно обращались ко всем пяти внешним и бесчисленным внутренним чувствам наших вечно странствующих космополитов; но в том-то и беда, что внутренних чувств этих, как-то: национальной гордости, уважения к финансовым средствам страны и т. п., по тщательной справке, не оказалось. Даже пример — это излюбленное нашему попугайскому сердцу средство убеждения, — и тот ни на волос не убеждает. Кажется, ведь ясно, что если кровный английский аристократ — лорд — преблагополучно и, главное (чего у нас нет), преполезно путешествует по целой Европе, не унижаясь заранее до рабского усвоения парижского и других произношений, а только справляясь со своим «гидом» и безжалостно, не краснея даже, коверкая не свойственные его родному языку слова и звуки, если он всюду находит себе английский отель, английские газеты и по-английски говорящую прислугу, если он, при всем этом, пользуется таким уважением, какое нам, русским, и не снилось, то ясно, повторяю, что мы должны подражать англичанам, тем более, что берем же их, хотя и не всегда удачно, за образец себе относительно пробора на затылке, бездушной чопорности, кургузых пиджаков, бревенных подошв на сапогах и т. д. Нет, мы и здесь непоследовательны и подражаем этому образцу не до конца, то есть не говорим на одном своем родном языке и не относимся так легко к иностранным, как англичане… Всякий, затем, доподлинно знает, что из 10-ти долбящих, до кровавого пота, разнообразные «discours и conversations» [28]9-ть никогда не поедут за границу, посланниками не будут, при дворе — также, встречать какого-нибудь хвастунишку-болтуна Дюма в своих родовых или благоприобретенных «Алешках» или в богоспасаемом граде Туруханске им не придется, и — о, всесветная рутина! все-таки склоняют, спрягают, заучивают вокабулы, подвергают самой тонкой культуре свое носовое отверстие, свои губы, свою гортань. Что же теперь сказать о нашем, так называемом нижегородско-французском языке? Русские барышни создали свой особый язык, «прелестный» язык, без правописания, без грамматики, язык, выражаться на котором не захотел бы последний британский крестьянин, но который в провинциальных салонах, на гуляньях, в магазинах, церквах выдается и принимается за доказательство «утонченного благовоспитания и высшей цивилизации». Плачевная и смешная черта! Стыд, срам, унижение для образованной русской женщины заменять чистый и богатый язык родины коверканным или вообще французским, которого она никогда не будет ни знать, ни чувствовать так, как можно было бы знать и чувствовать свой отечественный язык! Пресмешно видеть, как сойдутся двое русских и начинают взаимно ломаться на чужеречии. Для чего? «Образованности» ради!? Можно держать пари, что в этой странной потехе они наполовину не понимают ни себя, ни друг друга, потому что, когда они перебрасываются словами, задолбленными вне житейской действительности, не прилагающимися к коренному русскому их быту и которых настоящего значения, силы они, следовательно, прочувствовать не могут, — внушения их всегда не соответствуют вполне их мыслям. Они механически повторяют друг другу условленные фразы, а не говорят сознательно, как должны говорить существа разумные. Но иногда делают, впрочем, более, по-видимому, дельные ссылки на историческую законность употребления, например, французского языка. Это, — а равно вопрос о целесообразности обыкновенного у нас обучения детей нескольким языкам сразу, — будет предметом следующей нашей статьи.

САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. 13-го МАЯ

   Одиннадцатого мая, в воскресенье, на Александрийском театре снова была дана мольеровская «Школа мужей» и прошла снова при единодушнейшем внимании и восторге публики. Спорщикам, настаивающим на том, что классический репертуар устарел и не годится для нашего времени, успехом мольеровских пьес, поставленных на нашем театре в приезд г. Шумского, дается новый повод к заключениям, которыми они могут поддерживать свои аргументации, но для всей публики отныне очевидно, что Мольер еще очень может занимать ее, если… его будет кому исполнять на нашей сцене. Из наших петербургских артистов, разыгрывавших «Школу мужей» вместе с г. Шумским, опять отличалась бесподобною и тонкою игрою г-жа Лелева, все более и более овладевающая самыми живыми симпатиями публики наперекор всем судьям, с тупою упорностью не благоволящим этой многодаровитой артистке за рампою. После игры г-жи Лелевой, удостоивавшейся особливых вызовов и громких аплодисментов, следует также упомянуть о г-же Стрельской, которая из маленькой роли служанки Лизеты сделала презаметную рольку и на четырех или пяти всего речах заставляла не раз себе аплодировать. У г-жи Стрельской положительно большое уменье играть роль субреток, и, вероятно, она могла бы хорошо играть и другие роли с лукавинкою. Мы говорили «вероятно», конечно, по предположениям, но ведь по одним предположениям же говорилось, что и у г-жи Лелевой есть дарования не водевильные лишь, как это издавна утверждалось за этою артисткою во вред развитию ее способностей и таланта, завоевывающих себе все более и более видное место. Пожелаем и г-же Стрельской… терпения и терпения, без которого ничего не возьмешь у нас, при наших театральных порядках. Замеченною и почтенною общественным вниманием легче уж даже сидеть у моря и ждать погоды, а впроголодь русским дарованиям и талантам жить, верно, на роду написано… Слухи носятся, что театральная диета, на которой держит Александринский театр г-жу Лелеву, столько одолела эту почтенную артистку, что и она, будучи окончательно не в силах более существовать на семьсот рублей производимого ей годового жалования, колеблется между любовью к здешней сцене и предложением ей жалования в несколько тысяч от одного провинциального антрепренера. Можно, конечно, пожалеть, если почтенная артистка не вытерпит и оставит столичную сцену по недостатку средств к существованию, но упрекать ее будет непозволительно. Нельзя же в самом деле жить, когда не на что жить! В старой немецкой хрестоматии для детей выражена одна роковая истина: «Man muss essen und trinken, um das Leben zu erhalten»,