Я надеюсь, что мы об этом мыслителе говорить больше не будем. Для меня это навсегда «Мартышка и очки», и притом мартышка довольно противная. Поздравьте и меня с глупостью.
Н. Лесков.
259
А. И. Фаресову
28 октября 1893 г., Петербург.
Мне трудновато, Анатолий Иванович, вести переписку о таких вопросах, как «массовый подъем» или «герои и героическое», <которые> имеют преимущества ясности и положительности. Об этом написаны горы, и в числе судивших об этом лиц есть Карлейль, Спенсер , Милль , Морлей и другие, при которых нельзя же упоминать о Каблице или выставлять в многозначащем роде свое мнение… Его иметьможно, но с ним надо быть очень скромным. Вопрос этот из тех, которые человек великого ума называл «проклятыми». Массу надо поднимать, но она не поднимается массою… Что делать с этим «проклятием»? Я этого не знаю, и не сержусь на это, и не хвалю тех, кто «съел бы» людей иного мнения; а Вы мне это приводите… Для чего, спрошу? Мне это и не нужно, и неважно, и неинтересно. Свинья все ест, а человек должен быть разборчив в том, для чего он открывает уста. Я желаю понимать Карлейля в его теории «героизма» и совсем лишним почитаю всякое знакомство с литературною жвачкою маленького и почти совсем ничтожного человека в области мысли, о котором я не знаю, для чего Вы писали. Когда же Вы выставляете наперед свое и его мнения в убийственном по своей трудности вопросе, — я не нахожу ничего более пристойного, как привести слова Феста Павлу. «Книги в неистовство тебя приводят». И как иначе! Что я должен думать о том, что Вы уже который раз попрекаете Гольцева тем, что он «экс-профессор»… Разве Вы не знаете, почему он «экс»?Разве его выгнали за дурное дело?.. Разве честные и умные люди могут приводить такие попреки? Стыдно Вам это, Анатолий Иванович!
Н. Лесков.
260
А. И. Фаресову
29 октября 1893 г., Петербург.
Все это так бы можно пустить, но Вы не раз, а каждыйраз на слове и на письме стегаете этого честно пострадавшего человека тем, что он «экс-профессор». Это очень нехорошо и не делает Вам чести. Но еще хуже то: зачем Вы тогда негодуете на отношения Ф<лексера> к Чернышевскому и Белинскому? Значит, Вы понимаете, что именно тут есть неуместного, но для себя Вы этим не стесняетесь. И за что? За то, что люди берут дело с другой стороны, чем юродивый К<абли>ц, и утверждают выводы, сделанные Белинским и Чернышевским. Вами просто овладевает «неистовство», и это самое лучшее, что можно сказать в Вашу защиту. Вы высказываете на людей подозрения— что они думают, когда пишут… Кто же Вам дал такое право разъяснять чужие думы?И в чем Вы могли увидать черные замыслы в статьях Гольцева и Протопопова, где сказана одна фактическая правда, я как раз сходная с тем, что писали Бел., и Черн., и Карлейль, и все великое множество умных людей, которые знают историю и видят, что «масса инертна», а успехи делаются немногими, способными идти вослед «героев» (Один , Кромвель , Лютер, Магомет, Христос, Будда). О чем Вы спорите-то? Это ведь не то, что хорошо или нет участвовать в издании экс-шпиона? А если хотите знать мое мнение, то не посердитесь за него: я Вам скажу, что Вы не столько обнаруживаете любовь к истине, сколько любовь к шуму. Это вредно для истины и не поведет Вас к успеху в литературе. Совет Вам возможен один: меньше кидайтесь по верхам журналистики, где мало обстоятельности, а обратитесь к самостоятельным исследованиям. Почитайте хоть Гиббона. Иначе все будете «шуметь» и не принесете делу пользы.
Н. Лесков.
261
А. И. Фаресову
30 октября 1893 г., Петербург.
Совершенно справедливо, Анатолий Иванович, что полемику о достоинстве суждений Каблица надо бросить. Еще бы лучше было ее не начинать, потому что человек этот как мыслитель— только смешон и жалок. Вы процитировали много имен, и все они говорят и то и другое; а хоть бы они говорили ни то и ни другое, то всегда останется ясным, что «не все желудки способны варить одну и ту же пищу», и отсюда у Сократа, у Оригана и у Августина получили свои права учения «исотерическое» и «экзотерическое», то есть более полное и менее полное (для людей менее понимающих). Писемский шутя предлагал таких умников, как Каблиц, «посадить в пивную, чтобы там сказал: како верует?» Пустым делом мы с Вами занимаемся. А Гольцев и Протопопов не невежи, а люди, которые в литературе не говорят ничего к помрачению совести и понятий. Я кончил.
Н. Л.
262
Л. Н. Толстому
1 ноября 1893 г., Петербург.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Вчера мне случилось видеть «заведующего общежитием студентов» (зятя Бем ), и он рассказал мне, как шли «беспорядки» из-за разномыслия в посылке депеш в Париж («заведующий» этот — такой, какой к этому месту сроден и нужен). Было так: хотели послать депешу очень немногие, а противпосылки были все поляки, все немцы и «мелкие народцы», то есть эсты, литвины, хохлы и евреи. Русские же партизаны делились по факультетам: юристы и филологи подписали в количестве 96-ти человек, а остальные неподписались. А естественники и математики все неподписались. Немцы отвечали прямо, что они «не хотят» посылать депеши; поляки вначале давали уклончивые ответы, но потом тоже стали прямо говорить, что «не хотят», мелкое рассеяние уклонялось от ответов и от подписей. Окна действительно били, и междуусобная потасовка была начеку. Тогда и были приняты «меры», о которых рассказчик не сообщил, и затем депеша «от студентов» составлена и послана ректором Никитиным . Ответа на нее нет, и это «заведующий» объясняет тем, что в Париже не только знали о разномыслии студентов, но и еще того более: будто бы студенты через Берлин или другой заграничный город телеграфировали в Париж, что они этим празднествам не сочувствуют.
Сообщаю это Вам для Ваших соображений и еще раз повторяю, что «заведующий общежитием», зять Бемов (Барсов), — человек, который удостоен своего поста по своим заслугам, но рассказ его я принимаю за верное и сам на него полагаюсь.
На торжестве Григоровича не был. Описания, вероятно, читаете. Письмо Ваше , говорят, было встречено с очень благородною серьезностью и напутствовано живым, как бы демонстративным рукоплесканием. Кони переселился ко мне в соседство и хочет «стучаться вечером», чему я, конечно, рад. Лидию Ив<ановну> видел вчера. Она пишет нечто для Гуревич . Я написал нечто для «Недели», и это уже набрано, но как-то пугает всех, и потому не знаю: выйдет это или нет. Называется это «Загон». По существу это есть обозрение. Списано все с натуры. Если выйдет это, то, пожалуйста, прочитайте и скажите мне: безвредно это или вредно. Мне не нужно похвал, а нужно проверять себя по суду того, кому верю. Не в том дело, мастеровито ли это, а в том: есть ли сие на потребу дня сего? Мне ведь тоже говорят и так и иначе; а я один, слаб и умом шаток, Обозреньице это читают в корректуре люди разные и кое-что мне возражают, что будто этого не надо бы; а другие говорят «надо»; и в числе этих редакция «Недели», а я сам уверен так, что это представить стоило, и вреда я ничему доброму не делаю. Посмотрите, пожалуйста, и Вы.
Преданный Вам
Н. Лесков.
263
Л. Н. Толстому
2 ноября 1893 г., Петербург.
Высокочтимый Лев Николаевич!
В «Вестнике Европы» за ноябрь м<есяц> <18>93 года, в XV статье, начин<ая> стр. 393-й, под рубрикою «Иностранное обозрение» напечатаны очень дельные характеристики «океана глупости» и выражены мелкие замечания и соображения о «русских журналистах в Париже». Все это, конечно, суховато и в докторальном тоне, но справедливо и хорошо. Считаю не излишним на всякий случай указать Вам на это, так как Вы, кажется, «В<естни>ка Европы» не получаете. Во всяком случае, хорошо, что хоть откуда-нибудь послышался человеческий голос, а не одно повсеместное скотское блеяние наших «делегатов».
За день до юбилея Гр<игорови>ча сюда приезжал из Москвы Гольцев и был у меня прямо с поезда и планировал посетить того и другого и возгласить здравицу «кавалеру»; но я его более уже не увидал, так как ночью прилетели к нему ангелы и умчали душу его обратно в Москву, и так все, что он придумал сказать дорогому имениннику, осталось в нем… Сегодня он пишет мне уже из Москвы, что и там был визит его семейству и у его семейных опрашивали: «всегда ли он ночует дома и часто ли не ночует?»Гольцев очень обижен.
Суворин возвратился вчера утром (на другой день после производства Гр<игорови>ча в кавалеры ). Я его не видел. Гайдебуров еще не показывает глаз. Может быть, ему будет немножко стыдно, так как я его уговаривал не следовать примеру пошлости и не ехать в Париж, и то же ему говорил Меньшиков, но он не послушал нас и Меньшикову сказал на словах, а мне даже написал, что «только посмотрит, а делегатом не пойдет и никаких оказательств делать не будет»… Есть такое его письмо, но и я и М<еньшиков> этому, конечно, не верили, и «Гайдебуров Павел себе чести сбавил». Сегодня в «Новостях» классический Модестов изъясняет серьезное значение образовавшегося «союза народов» и выводит рост русского общества… Очень пошло, но любопытно для объема профессорского понимания. Я теперь не беспокоюсь более о том, что написал для «Недели». Пусть посмотрят на этот «рост». Пока еще нет известий, выберется моя статья на свет или не выберется.
Преданный Вам
Н. Лесков.
264
Л. Н. Толстому
14 декабря 1893 г., Петербург.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Покорно Вас благодарю за Ваши строки о моем «Загоне» . Я очень люблю эту форму рассказа о том, что «было», приводимое «кстати» (а propos), и не верю, что это вредно и будто бы непристойно, так как трогает людей, которые еще живы. Мною ведь не руководят ни вражда, ни дружба, а я отмечаю такие явления, по которым видно время и веяние жизненных направлений массы. Но мне самому очень важно знать, что и Вы этого не порицаете. Я иду сам, куда меня ведет мой «фонарь», но очень люблю от Вас утверждать себя и тогда становлюсь еще решительнее и спокойнее. К сожалению, моих «а propos» негдепечатать. Г<айде>б<уров> не только их боится, но еще и страх накликает, и я продолжать эту работу не могу. Тем, что Вы пишете по поводу флотских визитов, я заинтересован до крайности. Правда, что это как будто поздновато будет, но ничего; дельное слово свое возьмет.
Зима стоит мягкая и влажная, и это мне на пользу: я не испытываю таких мучений, каким подвергался в прошлом году. Поехать в М<оскву>, чтобы повидаться с Вами, очень желаю и надеюсь; а удобное время к тому только на святках, потому что я один ехать не могу (может сделаться припадок сердечной судороги), а сиротка моя свободна только на святках. А она знает мою болезнь и не теряется, а умеет делать, что надо.
Теперь в Москве должен быть наш очень умный Меньшиков, и Вы с ним, конечно, уже беседуете. Статьи его все очень хороши, а «Работа совести» — превосходна . Я Вам писал о ней. Посылал я Вам тоже кое-какие вестишки как материал, быть может годный для занимающей Вас работы. Надеюсь, Вы получили все мои письма.
О Х<ил>кове я все знаю , и это отравляет мне весь покой. Хуже всего это — как к этому относятся люди нынешнего общества, совсем потерявшего смысл и совесть. Говорят об этом очень мало и всегда — вяло и тупо и с таким постановом вопроса: «Это-де как смотреть — с какой точки зрения». И всегда, разумеется, устанавливаются на такой точке, с которой родители «сами виноваты». Для меня это так несносно, что я со многими перестал говорить, чтобы себе и им крови не портить. И главное тут еще то, что мать Х<илко>ва начала это «с благословения Пержана», а Пержан что ни спакостит, то все «свято». Вот он когда сквитовался с Х<илко>вым за сцену в Сумах! .. Теперь, впрочем, все «mesdames» успокоены, что «по крайней мере деток очистят, а то они в чесотке». Не могу про это говорить более и удивляюсь нечеловеческому самообладанию дам и поэтов. Еще слышно, взяли детей у Паниной, которая тоже в церкви не венчана, и дети ее не обмокнуты. Я ее не знаю, но говорят, будто она женщина бойкая, пылкая и мстивая… Спаси ее бог от большой напасти. И вот, вообразите же, никто из «противленцев» не возвысит голос и с своей точки зренияне оценит, как это опасно— отрывать детей от сердца матери. Тупость мешает это представить себе, а одно слово, что «отец И<оанн> благословил», — все примиряет. «Так и надо». Я кипячусь и ссорюсь, и иначе не могу, и даже, кажется, не хочу иначе. У всех так и поперла поповская отрыжка. И даже те, от кого этого не ждал бы, — все на одну стать сделались. Невыносимо грустно, мучительно и противно и в лад слова сказать не с кем, — вот как живу. Удушливый гнев и негодование по крайней мере поддерживают дух и не дают места унылости.
Читаю всего более «Письма Сенеки к Люцилию» . Не хожу ни к кому, потому что везде один тон. — Одновременно с Вашим письмом вчера получил письмо из Москвы от «редакции Иогансона», у котор<ой> есть редактор, неизвестный мне Вас. Евг. Миляев, и ему вздумалось издать «сборник»… Он нацеплял «имян» и меня туда же тянет, но Вашим именем не хвастается …Верно, Вы смужествовали, и я последую Вашему примеру. Остепенять надо этих затейников, которые лезут, сами не зная куда и зачем.
Преданный Вам
Н. Лесков.
265
Л. Н. Толстому
15 декабря 1893 г., Петербург.
Высокочтимый Лев Николаевич!
В последнем письме моем к Вам я сказал в одном месте, что Вы теперь, верно, уже беседуете с Мих. Осип. Меньшиковым. Это я написал потому, что М<еньшиков> совсем собрался ехать в Москву, и я уже пожелал ему счастливого пути и радостной встречи с Вами; а он вчера пришел ко мне неожиданно и объявил, что сборы его рассыпались и он не поедет за редакционною работою, которой теперь очень много. Я Вам это и пишу, чтобы объяснить соответствующее место в моем прошлом письме и не явиться перед Вами легкомысленником. — Вчера получил известие от великосветской дамы (кн. M. H. Щербатовой), что рассказы старой Х<илко>вой о заразной нечисти на детях Дм<итрия> Ал<ександровича> не подтвердились: чесотки нет; а цели для отобрания их две: 1) окрестить и 2) усыновить и укрепить за ними наследство. Обе эти цели встречают почти всеобщее одобрение, — особенно вторая, то есть закрепление наследства. Говорят тоже, что будто «потом детей возвратят», но я думаю, что это «потом» будет очень не скоро. Вообще мероприятие это принято с ужасною тупостью ума и чувств. Есть даже «благословляющие» и уверенные, что «этим путем будет спасен и отец, который возвратится к богу». И это не у одних православных, а и у пашковцев. Ругин (Ив. Дм.), перешедший к пашковцам (он «уверовал в спасение»), вчера принес мне известие, что у них тоже радуются, что Дм<итрий> Ал<ександрович> «придет», и уже молились «за него и за Вас», — чтобы и Вас б<ог> «привел». Слушаешь будто что-то из сумасшедшего дома. Было «пророчество» и на Марью Львовну — что она тоже «придет» и «будет спасена», и т. д. — Сентиментальное место у Жуковского о смертной казни я нашел: это в 6-м томе 6-го издания (1869 г.), начиная с стр. 611. — Приспосабливаюсь этим воспользоваться . — Происшествием с Х<илко>выми удручен до изнеможения сил и не могу, да и не хочу, приходить в иное состояние, ибо этопочитаю теперь за самое пристойное. Какие рассуждения при такой скорби? Если все будет идти так, то лучше ни с кем не видаться, чем прилагать мученье к мучению. — У Сенеки встречаю много прекрасных мест о «неделании», и все это изложено в восхитительной ясности. Вспоминаю Вас за этим чтением. Об ответах на мои письма никогда не прошу Вас, но если получаю Ваши строки, то бываю ими утешен и обрадован, а нередко и укреплен, — в чем постоянно и сильно нуждаюсь.
Преданный Вам
Н. Лесков.
266
Л. И. Веселитской
21 декабря 1893 г., Петербург.
Уважаемая Лидия Ивановна!
Посылаю Вам «Стальную блоху». Если мы с Вами и раззнакомились, то это не мешает, чтобы у Вас была моя книжка, за которую притом я денег не платил и продавать ее не понесу. Примите ее, пожалуйста, по старой памяти и дайте Вашей маме — почитать больному генералу, который, вероятно, найдет тут что-нибудь знакомое и, может быть, улыбнется. В наши с ним годы и это чего-нибудь стоит. — В отношении нашей с Вами разлуки ничего не скажу, как то, что «все искреннее лучше всего неискреннего». И хорошим людям порою бывает друг с другом «тесно», и это так надо и оставить, пока покажется (если покажется) кому-нибудь по ком-нибудь «скучно». Я уже говорю всем, кто меня о Вас спрашивает, что я Вами презрен и покинут и вполне того стою, но умышленного рачения о сем не прилагал.
Желаю Вам всего полезного и доброго.
Н. Лесков.
1894
267
M. О. Меньшикову
12 февраля 1894 г., Петербург.
Уважаемый друг!
Статья Ваша о моем XI томе вышла в тот день, когда у меня собирался консилиум и когда я был особенно взволнован. Я ее прочитал и не сразу мог ее оценить. Сразу я увидал только, что Вы человек смелый и искренний и ставите меня значительно выше, чем я в самом деле стою. Я был очень обрадован Вашею смелостию и искренностию, которые, к сожалению, встречаются очень редко. Потом я увидал, что эта милая мне по своей доброжелательности статья написана в самом деле как бы не Вашею рукою и даже в чуждом Вам тоне и манере… И мне стало и больно и смешно: раз во всю мою рабочую жизнь (за 35 лет) один только истинно умный, честный и мужественный человек захотел и решился говорить обо мне без «картавей», и тут надо было, чтобы у него «рука развелась»!..
«Это замечательно!» — как говорят в «Первой мухе», но это и хорошо. Это почему-нибудь так надобно. Статья останется мне воспоминанием Вашей отваги и доброй ко мне приязни; она мне очень лестна, и в ней есть превосходные места о темпераментах; но она написана М<еньшико>вым больным или усталым, и в ней есть даже одна несправедливость против меня, и притом очень меня уязвляющая: выводя низкие типы нигилистов, я дал, однако, в «Некуда» Лизу, Райнера и Помаду, каких не написал ни один апологет нигилизма. Это нехотя замечали мои клеветники; а Вы этих Лиц вовсе не отметили. И я, больной, все думаю, что это так было и надо. И мне все хочется обнять Вас и благодарить за Ваши добрые чувства и за отважную попытку поддержать меня, а на письме изложить все это трудно. Репину при трех попытках не удалось написать моего портрета, а Вам не задался литературный очерк обо мне. Значит, так и надо. Я хотел бы, чтобы Вы только верили, что я высоко ценю Вашу дружбу, люблю Вас и очень Вам благодарен за то, что Вы говорили обо мне с такою искренностью, какой я не позабуду.
Искренно Вам преданный
Н. Лесков.
268
С. Н. Терпигореву
22 февраля 1894 г., Петербург.
Любезный друг Сергей Николаевич!
Очень тебе благодарен за внимание и за приглашение к обеду, но быть не могу. Вот уже пять лет, как я нигде, кроме дома, ничего вкушать не могу. И это не потому, что так меня научила известная тебе Фермуфия, а потому, что я очень болен и не могу есть ничего, приготовленного для людей здоровых. Притом же и все сказанное тебе о моей поправке неверно и даже прямо ложно: я поправился настолько, что по совету Чудновского выезжаю среди дня на полчасапрокатиться, и от этого мне лучше; но затем, после этой прогулки, я возвращаюсь и лежу в молчании и тишине. Про такую поправку и говорить бы, думается, не для чего.
Читаю твои фельетоны и не то чтобы защищал, их (ибо они не нуждаются ни в чьей защите), но часто их изъясняю и отстаиваю (ибо это бывает нужно). Пишешь ты однообразно, но верно и хорошо, и знаток быта это должен понимать; но ужасно видеть: для чего ты всегда гадишь роль «резонера», в которой выводишь себя!.. Зачем это он у тебя все ехидствует и ухмыляется и никак не может взять ни при одном случае тон иной, более достойный и соответствующий положению вещей и идей? «И истину царям с улыбкойговорить» уже стало пошло; а у тебя твой резонер уж и с исправником зубы точит!.. Что же это за манера? И выходят всеочень хороши, кроме… тебя самого, от которого отдает чем-то семинарским и пошловатым. Неужто ты думаешь, что при каком-нибудь уважении к себе неглупый человек станет хихикать с таким исправником, а не поставит его просто на пристойное от себя расстояние, как ставят иногда и твоего сенатора и Баранова ! Это тебе стыдно так писать и через это давать ложное освещение всей картинке, которая во всем остальном прекрасна. «Истины» пора говорить без улыбок, и это можно, а еще более — это должно. Писатель не должен подавать пример отсталости в отношениях.
Очень хорош твой бр<ат> Симолин! И хорошо общество, где такой экземпляр возможен. — Желаю тебе всех благ.
Н. Лесков.
269
А. К. Чертковой
2 марта 1891 г., Петербург.
Вчера неожиданно получил от Вас, Анна Константиновна, прекрасное, доброе письмо и был им очень тронут и благодарю Вас за него. Все, что Вы написали, сродно и близко моему пониманию, и мне совершенно легко отвечать Вам на это. Без сомнения, я вполне уважаю и люблю Вас и Владимира Григорьевича, в котором есть много такого, что следует и любить и уважать, но я боюсь, что при сближении его со мною в нем опять пробудится его беспокойство, и «выйдет последняя вещь горше первыя» (так как и я теперь предубежден против него и могу впадать в подозрительность там, где для нее, может быть, нет и места). Но никакой неприязни к Вл. Гр. я не питаю, а, напротив, люблю его и находил бы удовольствие с ним видеться и беседовать. Если он будет в П<етер>б<урге> и застанет меня здесь, — я усердно прошу его навестить меня, и, я надеюсь, мы с ним встретимся братски. Болен я был долго и очень тяжело, и теперь, конечно, не пользуюсь здоровьем, которое, без сомненья, непоправимо. Дух же мой порой бывает бодр, а иногда унывает и раздражается. Стараюсь содержать его в лучшем порядке, но далеко не всегда этого достигаю. Болея сами, Вы, вероятно, знаете, как это колеблется. Больной я почти постоянно был одинок и привык почитать это не за самое худшее. Люди приносили много суеты, до которой мне становится все меньше и меньше дела. В размышлениях своих о душе человеческой и о боге я укрепился в том же направлении, как и верил, и Лев Николаевич Толстой стал мне еще более близким единоверцем. Думаю и верю, что «весь я не умру», но какая-то духовная постать уйдет из тела и будет продолжать «вечную жизнь», но в каком роде это будет, — об этом понятия себе составить нельзя здесь, и дальше это бог весть когда уяснится. Мне очень понравилась фантазия Короленки «Тени» , присоединенная в конце к книжечке о Сократе. Я тоже так думаю, что определительного познания о боге мы получить не можем при здешних условиях жизни, да и вдалеке еще это не скоро откроется, и на это нечего досадовать, так как в этом, конечно, есть воля бога. Зимою я был смущаем не раз доходившими до меня вестями о том, что будто Л. Н. допускает сильные изменения в своих верованиях; и я огорчался и сожалел, что это породит смущение в других. Нечто такое и сталося, но потом я увидел, что это могло произойти от «ревности не по разуму», которую являют иногда то те, то другие. Позже это на меня навеяло усталость и раздражение, которых я испугался и почел за лучшее очень много сократить свою сообщительность и найти покой в тишине «благого молчания». И я уклоняюсь от «ревнующих», и это мне дает покой; а к Л. Н. в сердце своем я питаю еще сугубую любовь и вполне с ним единомыслен в предметах веры, для чего и получаю себе в его словах уяснения и поддержку. Чувствую однако, что лучшее, поэтическое время духовной жизни прошло и теперь настала иная пора, когда надо делать, а не говорить. Сюда по зиме приезжал Поша, и говорил он столько, что мне показалось, будто он говорил много и что это говорение стало уже не ко времени, и оно не полезно, а вредно; и мне это очень не понравилось, и я это ему, разумеется, сказал. Я бы лучше хотел, чтобы дело зрело в тиши, как семя, а не было уронено и доведено до смешного, и мне кажется, я понимаю положение и что я хочу полезного. Повестей Льва Н. и г-жи Гуревич я тоже не одобряю , несмотря на всю их строгую нравственность. Это само по себе болезнь.
Благодарю Вас за доброе письмо и кланяюсь Владимиру Григорьевичу.
Ваш Н. Лесков.
270
М. О. Меньшикову
10 марта 1894 г., Петербург.
Уважаемый друг Михаил Осипович!
Очень Вам благодарен за то, что обещаете позаботиться о моем «глаголемом» Петруше . Я его знаю с детства его и смело рекомендую его в Ваше благорасположение. Он парень с толком, с характером и с очень теплой и нежной душою. Страстная любовь его к литературе очень велика, и он всегда стремился к этим занятиям. Для секретарства в редакции он человек очень пригодный и, по-моему, — золотой (скор, точен, неутомим и толков).
За книгу Гильти премного Вам благодарен. Она действительно превосходна, и я начал читать ее уже во второй раз, и с огромным удовольствием и с согласием. А «Инхиридион», или «Руководство» Эпиктета, который (то есть Инхиридион, или Энхиридион) известен мне по переводу Григорья Полетики (напеч. в 1767 г.), у Гильти переведен весь, и этот перевод, конечно, во всех отношениях лучше старого перевода Полетики.