- Да кто же такой у вас этот Памфалон?
- А разве ты сам этого не знаешь?
- Не знаю. Я только слышал о нем в пустыне.
Собеседник удивился.
- Вот как! - воскликнул он. - Значит, уже не только в Дамаске и в других городах, а и далеко в пустыне знают нашего Памфалона! Ну, да так тому и следовало быть, потому что такого другого весельчака нет, как наш Памфалон: никто не может без смеха глядеть, как он шутит свои веселые шутки, как он мигает глазами, двигает ушами, перебирает ногами, и свистит, и языком щелкает, и вертит завитой головой.
- Перебирает ногами и вертит головою, - повторил пустынник, - лицедейство, телодвижение и скоки… Да кто же он такой наконец?!
- Скоморох.
- Как?.. этот Памфалон!.. К кому я иду!.. Он скоморох!
- Ну да, Памфалон скоморох, его потому все и знают, что он по улицам скачет, на площади колесом вертится, и мигает глазами, и перебирает ногами, и вертит головой.
Ермий даже свой пустыннический посох из рук уронил и проговорил:
- Сгинь! сгинь, дьявол, полно тебе надо мной издеваться!
А во тьме говоривший не расслышал этого заклинания и добавил:
- Памфалонов дом сейчас здесь за углом, и у него наверно теперь в окне еще свет светится, потому что он вечером приготовляет свои скоморошьи снаряды, чтобы делать у гетер представления. А если у него огня нет, так ты впотьмах отсчитай за углом направо третий маленький дом, входи и ночуй. У Памфалона всегда двери отворены.
И с тем говоривший во тьме сник куда-то, как будто его и не бывало.
Глава девятая
Ермий, пораженный тем, что он услыхал о Памфалоне, остался в потемках и думает:
«Что же мне теперь делать? Это невозможно, чтобы человек, для свидания с которым я снят с моего камня и выведен из пустыни, был скоморох? Какие такие добродетели, достойные вечной жизни, можно заимствовать у комедианта, у лицедея, у фокусника, который кривляется на площадях и потешает гуляк в домах, где пьют вино и предаются беспутствам».
Непонятно это, а ночь темна, деться некуда, и - надо идти к скомороху.
Ночной приют пустыннику был необходим, потому что хотя он и привык ко всем непогодам, но на улице в городе в тогдашнее время остаться ночью было гораздо опаснее, чем в нынешнее. Тогда и воры грабили, и ходили такие отчаянные люди, каких видали только пред сожжением Содома и Гоморры. Эти были хуже животных и не щадили никого, и всяк мог ожидать себе от них самого гнусного оскорбления.
Ермий все это помнил и потому очень обрадовался, когда только что завернул за угол, как сейчас же увидал приветный огонек. Свет выходил из одного маленького домика и ярко горел во тьме, как звездочка. Вероятно, тут и живет скоморох.
Ермий пошел на свет и видит: действительно стоит очень маленький, низенький домик, а в нем растворенная дверь, и над нею поднята тростниковая циновка, так что все внутрь этого жилья видно.
Жилье невелико - всего один покой, и притом не высокий, но довольно просторный, и в нем все на виду - и хозяин, и хозяйство, и все его рукомесло. И по всему тому, что видно, нетрудно было отгадать, что здесь живет не степенный человек, а именно скоморох.
На серой стене, как раз насупротив раскрытой двери, висела глиняная лампа с длинным рожком, на конце которого горел красным огнем фитиль, напитанный жиром. Фитиль этот сильно коптил, и вниз с него падали огненные капли кипящего жира. Вдоль всей стены висели разные странные вещи, которые, впрочем, точнее можно бы назвать хламом. Тут были уборы и сарацынские, и греческие, и египетские, а также были и разнопестрые перья, и звонцы, и трещотки, и накры , и красные шесты, и золоченые обручи. В одном угле вбит был крюк в потолок, а к нему подцеплен тонкий шест, похожий на большое удилище, а на конце того шеста на веревке другой деревянный обруч, а в обруче спит, загнув голову под крыло, пестрая птица. На ноге у нее тонкая цепь, которою она прикована к обручу, В другом же углу загнуты полколесом гнуткие драницы , и за ними задеты бубны, накры, сопели и еще более странные вещи, которых и назначения даже не мог придумать давно не видавший суеты городской жизни пустынник.
На полу в одном углу постель из циновки, а в другом сундук; на этом сундуке перед скамьею, заменяющею стол, сидит и что-то мастерит сам хозяин жилища.
Вид его странен; он уже человек не молодой, а подстароват, имеет лицо смуглое, добродушное и веселое, с постоянным умеренным выражением и легким блеском глаз, но лицо это раскрашено, а полуседая голова вся завита в мелкие кудри, и на них надет тонкий медный ободок, с которого вниз висят и бренчат блестящие кружочки и звездочки. Таков Памфалон. Сидит он, нагнувшись над скамьею, на которой разбросаны разные скоморошьи приборы, а перед лицом его маленькая глиняная жаровня и паяло. Он дует ртом через паяльную трубку в жаркие угли и закрепляет одно за другое какие-то мелкие кольца и не замечает того, что на него снаружи давно пристально смотрит строгий отшельник.
Но вот лежавшая в тени у ног Памфалона длинномордая серая собака чутьем почуяла близость стороннего человека, подняла свою голову и, заворчав, встала на ноги, а с этим ее движением на ее медном ошейнике зазвонили звонцы, и от них сейчас же проснулась и вынула из-под крыла голову разноперая птица. Она встрепенулась и не то свистнула, не то как-то резко проскрипела клювом. Памфалон разогнулся, отнял на минуту губы от паяла и крикнул:
- Молчи, Акра! И ты, Зоя, молчи! Не пугайте досужего человека, который приходит звать нас смешить заскучавших богачей. А ты, легкий посол, - добавил он, возвыся голос, - от кого ты ни жалуешь, подходи скорее и говори сразу: что тебе нужно?
На это Ермий ему ответил со вздохом:
- О Памфалон!
- Да, да, да; я давно Памфалон - плясун, скоморох, певец, гадатель и все, что кому угодно. Какое из моих дарований тебе надобно?
- Ты ошибся, Памфалон.
- В чем я ошибся, приятель?
- Человеку, который стоит у твоего дома, совсем не нужно этих дарований: я пришел совсем не за тем, чтобы звать тебя за скоморошное игрище.
- Ну что ж за беда! Ночь еще впереди - придет кто-нибудь другой и покличет нас и на игрище, и у меня будет назавтра заработок, для меня и для моей собаки. А тебе-то, однако, что же такое угодно?
- Я прошу у тебя приюта на ночь и желаю с тобою беседовать.
Услышав эти слова, скоморох оглянулся, положил на сундук дротяные кольца и паяло и, расставив над глазами ладонь, проговорил:
- Я не вижу тебя, кто ты такой, да и голос твой незнаком мне… Впрочем, в доме моем и в добре будь волен, как в своем, а насчет бесед… Это ты, должно быть, смеешься надо мною.
- Нет, я не смеюсь, - отвечал Ермий. - Я здесь всем чужой человек и пришел издалека для беседы с тобою. Свет твоей лампы привлек меня к твоей двери, и я прошу приюта.
- Что же, я рад, что свет моей лампы светит не для одних гуляк. Какой ты ни есть - не стой больше на улице, и если у тебя нет в Дамаске лучшего ночлега, то я прошу тебя, войди ко мне, чтобы я мог тебя успокоить.
- Благодарю, - отвечал Ермий, - и за привет твой пусть благословит тебя бог, благословивший странноприимный кров Авраама.
- Ну, ну, перестань многословить! Совсем не о чем говорить, а уж ты и за Авраама хватаешься. Бери, старина, дело проще. Много будет, если ты благословишь меня, выходя из моего дома, когда отдохнешь с дороги и успокоишься, а теперь входи скорее; пока я дома, я тебе помогу умыться, а то меня кто-нибудь кликнет на ночную потеху, и мне тогда будет некогда за тобой ухаживать. У нас нынче в упадке делишки: к нам стали заходить чужие скоморохи из Сиракуз; так сладко поют и играют на арфах, что перебили у нас всю самую лучшую работу. Ничего нельзя упускать: надо сразу бежать, куда кликнут, а теперь как раз такой час, когда богатые и знатные гости приходят попоровать к веселым гетерам.
«Проклятый час», - подумал Ермий.
А Памфалон продолжал:
- Ну, входи же, сделай милость, и не обращай вниманья на мою собаку: это Акра, это мой верный пес, мой товарищ, - Акра живет не для страха, а так же, как я, - для потехи. Входи ко мне, путник.
С этим Памфалон протянул гостю обе руки и, сведя его по ступенькам с уличной тьмы в освещенную комнату, мгновенно отскочил от него в ужасе.
Так страшен и дик показался ему вошедший пустынник!
Прежний вельможа, простояв тридцать лет под ветром и пламенным солнцем, изнемождил в себе вид человеческий. Глаза его совсем обесцветились, изгоревшее тело его все почернело и присохло к остову, руки и ноги его иссохли, и отросшие ногти загнулись и впились в ладони, а на голове остался один клок волос, и цвет этих волос был не белый, и не желтый, и даже не празелень, а голубоватый, как утиное яйцо, и этот клок торчал на самой середине головы, точно хохол на селезне.
В изумлении стояли друг перед другом два эти совсем не сходные человека: один скоморох, скрывший свой натуральный вид лица под красками, а другой - весь излинявший пустынник. На них смотрели длинномордая собака и разноперая птица. И все молчали. А Ермий пришел к Памфалону не для молчания, а для беседы, и для великой беседы.
Глава десятая
Оправился первый Памфалон.
Заметив, что Ермий не имел на себе никакой ноши, Памфалон с недоумением спросил его:
- Где же твоя кошница и тыква?
- Со мной нет ничего, - отвечал отшельник.
- Ну, слава богу, что у меня сегодня есть чем тебя угостить.
- Мне ничего и не надо, - перебил старец, - я пришел не за угощением. Мне нужно знать, как ты угождаешь богу?
- Что такое?
- Как ты угождаешь богу?
- Что ты, что ты, старец! Какое от меня угождение богу! Да мне об этом даже и думать нельзя.
- Отчего тебе нельзя думать? О своем спасении всяк должен думать. Ничего для человека не может быть так дорого, как его спасение. А спасение невозможно без того, чтобы угодить богу.
Памфалон его выслушал, улыбнулся и отвечал:
- Эх, отец, отец! Если бы ты знал, как мне смешно тебя слушать. Видно, и вправду давно ты из мира.
- Да, я из мира давно; я тридцать лет уже не был между людьми, но все-таки что я говорю, то истинно и согласно с верой.
- А я, - отвечал Памфалон, - с тобою не спорю, но говорю тебе, что я человек очень непостоянной жизни, я ремеслом скоморох и не о благочестии размышляю, а я скачу, верчусь, играю, руками плещу, глазами мигаю, выкручиваю ногами и трясу головой, чтобы мне дали что-нибудь за мое посмешище. О каком богоугождении я могу думать в такой жизни!
- Отчего же ты не оставишь эту жизнь и не начнешь вести лучшую?
- А, друг любезный, я уже это пробовал.
- И что же?
- Не удается.
- Еще раз попробуй.
- Нет, уж теперь и пробовать нечего.
- Отчего?
- Оттого, что я на сих днях упустил такой случай для исправления моей жизни, какого уже лучше и быть не может.
- Почему ты знаешь? По-твоему не может быть, а у бога все возможно.
- Нет, ты про это со мною, пожалуйста, лучше не говори, потому что я даже и не хочу более искушать бога, если я не умею пользоваться его милостями. Я себя сам оставил без спасения, и пусть так и будет.
- Так ты, значит, отчаянный?
- Нет, я не отчаянный, а только я беззаботный и веселый человек, и разговаривать со мною о вере… просто даже некстати.
Ермий покачал головой и говорит:
- В чем же, однако, состоит твоя вера, веселый беззаботный человек?
- Я верю, что я сам из себя ничего хорошего сделать не сумею, а если создавший меня сам что-нибудь лучшее из меня со временем сделает, ну так это его дело. Он всех удивить может.
- А отчего же ты сам о себе не заботишься?
- Некогда.
- Как это некогда?
- Да так, я живу в суете, а когда нарочито соберусь спасаться, то на меня нападает тоска, и вместо хорошего еще хуже выходит.
- Ты говоришь несообразное.
- Нет, это правда. Когда я размыслюсь, то от моего слабого характера стану тревожен и опять сам все разрушу и стану на свою скоморошью степень.
- Ну, так ты человек пропащий.
- Очень может быть.
- И я думаю, что ты совсем не тот Памфалон, которого мне надобно.
- Я не могу тебе на это ответить, - отвечал скоморох, - но только мне кажется, что на этот час, когда я так счастлив, что могу послужить твоей страннической нужде, я теперь, пожалуй, как раз тот Памфалон, который тебе нужен, а что тебе дальше нужно будет, о том завтра узнаем. Теперь же я умою твои ноги, и ты покушай, что у меня есть, и ложись спать, а я пойду скоморошить.
- Мне нужно бесед твоих.
- Бесед! - опять воскликнул Памфалон.
- Да, мне нужно бесед твоих, я для них пришел и не отступлю от тебя.
Памфалон поглядел на старца, потрогал его за его синий хохолок и потом вдруг расхохотался.
- Что же это тебе, весельчак, так смешно в словах моих? - спросил Ермий.
А Памфалон отвечал:
- Прости мне мое безумство. Я это по привычке шутить рассмеялся. Ты хочешь не отступить от меня, а я подумал, что мне, пожалуй, и хорошо бы взять тебя и поводить с собою по городу. Мне бы было выгодно водить тебя напоказ по Дамаску. На тебя бы все глядеть собирались, но мне стыдно, что я так о тебе подумал, и пусть же и тебе будет стыдно надо мною смеяться.
- Я ни над кем не смеюсь, Памфалон.
- Так зачем же ты говоришь, что хочешь от меня бесед для своего научения? Какие научения могу дать я, дрянной скоморох, тебе, мужу, имевшему силу рассуждать о боге и о людях в святом безмолвии пустыни? Господь меня не лишил совсем святейшего дара своего - разума, и я знаю разницу, какая есть между мною и то бою. Не оскорбляй же меня, старик, позволь мне омыть твои ноги и почивай на моей постели.
- Хорошо, - сказал Ермий, - ты хозяин в своем доме и делай, что хочешь.
Памфалон принес лохань свежей воды и, омыв ноги гостя, подал ему есть, а потом уложил в постель и промолвил:
- Завтра будем говорить с тобою. А теперь об одном тебя попрошу: не тревожься, если кто-нибудь из подгулявших людей станет стучать ко мне в дверь или бросать что-нибудь в стену. Это ничего другого не значит, как празднолюбцы зовут меня потешать их.
- И ты встаешь и уходишь?
- Да, я иду во всякое время.
- И неужто ты входишь повсюду?
- Конечно, повсюду: я ведь скоморох и не могу разбирать места.
- Бедный Памфалон!
- Как быть, мой отец! Мудрецы и философы моего мастерства не требуют, а требуют его празднолюбцы. Я хожу на площади, стою у ристалищ, верчусь на пирах, бываю в загородных рощах, где гуляют молодые богачи, а больше все по ночам бываю в домах у веселых гетер…
При последнем слове Ермий едва не заплакал и еще жалостнее воскликнул:
- Бедный Памфалон!
- Что делать, - отвечал скоморох, - я действительно очень беден. Я ведь сын греха и как во грехе зачат, так с грешниками и вырос. Ничему другому я, кроме скоморошества, не научен, а в мире должен был жить потому, что здесь жила во грехе зачавшая и родившая меня мать моя. Я не мог снести, чтобы мать моя протянула к чужому человеку руку за хлебом, и кормил ее своим скоморошеством.
- А где же теперь твоя мать?
- Я верю, что она у бога. Она умерла на той же постели, где ты лежишь теперь.
- Тебя любят в Дамаске?
- Не знаю, что есть слово «любят», но меня, пожалуй, и любят, и кидают мне деньги за мои забавы, и угощают меня за своими столами. Я пью на чужой счет дорогое вино и плачу за него моими шутками.
- Ты пьешь вино?
- О да, что я пью вино и люблю его пить, в том нет никакого сомнения. Да без этого и нельзя для человека, который держится веселой компании.
- Кто же тебя приучил к этой компании?
- Случай, или, лучше тебе сказать, я не умею объяснить этого твоему благочестию. Мать моя в молодости была весела и прекрасна. Отец мой был знатный человек. Он меня бросил, а другие из степенных людей никто меня не взяли, взял меня такой же, как я, скоморох и много меня бил и ломал, но все-таки спасибо ему - он меня выучил своему делу, и теперь никто лучше меня не кинет вверх колец, чтобы они на лету сошлися; никто так не щелкает языком, не строит рож, не плещет руками, и не митушует ногами, и не тростит головой.
- И тебе это ремесло еще не омерзело?
- Нет, оно часто мне не нравится, особенно когда я вижу, как проводят у гетер время вельможи, которым надо бы думать о счастье народа, и когда в веселые дома приводят цветущую юность, но я в этом воспитан и этим одним только умею добывать себе хлеб.
- Бедный, бедный Памфалон! Смотри, вот уже и голова твоя забелелась, а ты все до сей поры плещешь руками, и семенишь ногами, и тростишь головой у погибших блудниц. Ты сам погибнешь с ними.
А Памфалон отвечал:
- Не жалей меня, что я выкручиваю ногами и верчусь у гетер. Гетеры грешницы, но бывают к нам, слабым людям, жалостливы. Когда их гости упьются, они сами ходят и сами для нас от гуляк собирают даянье, и даже порою с излишком и с ласкою для нас просят.
И заметив, что Ермий отвернулся, Памфалон тронул его ласково за плечо и молвил с уветом:
- Верь мне, почтенный старик, что живое всегда живым остается, и у гетер часто бьется в груди прекрасное сердце. А печально нам быть на пирах у богатых господ. Вот там часто встречаются скверные люди; они горды, надменны и веселья хотят, а свободного смеха и шуток не терпят. Там требуют того, чего естество человеческое стыдится, там угрожают ударением и ранами, там щиплют мою разноперую птицу, там дуют и плюют в нос моей собаке Акре. Там ни во что вменяют все обиды для низших и наутро… ходят молиться для вида.
- О горе! о горе! - прошептал Ермий, - вижу, что он даже совсем еще далек от того, чтобы понимать, в чем погряз, но его ум и его естество, может быть, добры… Потому я, верно, для того к нему и послан, чтобы вывесть его одаренную душу на иную путину.
И сказал он ему вдохновенно:
- Брось свое гадкое ремесло, Памфалон.
А тот ему спокойно ответил:
- Очень бы рад, да не могу.
- Произнеси глагол к богу, и он тебе поможет.
Памфалон вздрогнул и упавшим голосом молвил:
- Глагол!.. зачем ты читаешь в душе моей то, о чем я хочу позабыть!
- Ага! ты, верно, уже давал обет и опять его нарушил?
- Да, ты отгадал: я сделал это дурное дело - я давал обет.
- Почему же ты называешь обет дурным делом?
- Потому, что христианам запрещено клясться и обещаться, а я, какой ни есть, все же христианин, и, однако, я давал обет и его нарушил. А теперь я знаю, что разве может слабый человек давать обет всемогущему, который предуставил, чем ему быть, и мнет его, как горшечник мнет глину на кружале? Да, знай, старичок, знай, что я имел возможность бросить скоморошество и не бросил.
- И почему же ты не бросил?
- Не мог.
- Что у тебя за ответ: все ты «не мог»! Почему ты и мог и не мог?
- Да, и мог и не мог, потому что… я небрежлив - я не могу о своей душе думать, когда есть кто-нибудь, кому надо помочь.
Старец приподнялся на ложе и, вперив глаза в скомороха, воскликнул:
- Что ты сказал?! Ты ни во что считаешь погубить свою душу на бесконечные веки веков, лишь бы сделать что-нибудь в сей быстрой жизни для другого! Да ты имеешь ли понятие о ярящемся пламени ада и о глубине вечной ночи?
Скоморох усмехнулся и сказал:
- Нет, я ничего не знаю об этом. Да и как я могу знать о жизни мертвых, когда я не знаю даже всего о живых? А ты знаешь о тартаре, старец?
- Конечно!
- А между тем, я вижу, и ты не знаешь о многом, что есть на земле. Мне это странно. Я тебе говорю, что я человек негодный, а ты мне не веришь. А я не поверю тебе, что ты знаешь о мертвых.
- Несчастный! да ты имеешь ли даже понятие о самом божестве?
- Имею, только очень малые понятия, но в том не ожидаю себе великого осуждения, потому что я ведь не вырос в благородной семье, я не слушал уроков у схоластиков в Византии.
- Бога можно знать и служить ему без науки схоластиков.
- Я с тобою согласен и так всегда говорил в уме с богом: ты творец, а я тварь - мне тебя не понять, ты меня всунул для чего в эту кожаную ризу и бросил сюда на землю трудиться, я и таскаюсь по земле, ползаю, тружусь. Хотел бы узнать: для чего это все так мудрено сотворено, да я не хочу быть как ленивый раб, чтобы о тебе со всеми пересуживать. Я буду тебе просто покорен и не стану разузнавать, что ты думаешь, а просто возьму и исполню, что твой перст начертал в моем сердце! А если дурно сделаю - ты прости, потому что ведь это ты меня создал с жалостным сердцем. Я с ним и живу.
- И ты на этом надеешься оправдаться!
- Ах, я ни на что не надеюсь, а я просто ничего не боюсь.
- Как! ты и бога не боишься?!
Памфалон пожал плечами и ответил:
- Право, не боюсь: я его люблю.
- Лучше трепещи!
- Зачем? Ты разве трепещешь?
- Трепетал.
- И нынче устал?
- Я уже не тот, что был прежде когда-то.
- Наверно, ты сделался лучше?
- Не знаю.
- Это ты хорошо сказал. Знает тот, кто со стороны смотрит, а не тот, кто свое дело делает. Кто делает, тому на себя не видно.
- А ты себя когда-нибудь чувствовал хорошо?
Памфалон промолчал.
- Я умоляю тебя, - повторил Ермий, - скажи мне, ты когда-нибудь чувствовал себя хорошо?
- Да, - отвечал скоморох, - я чувствовал…
- А когда это было?
- Представь, это было именно в тот самый час, когда я себя от него удалил…
- Боже! что говорит этот безумец!
- Я говорю сущую правду.
- Но чем и как ты отдалил себя от бога?
- Я это сделал за единый вздох.
- Ответь же мне, что ты сделал?
Памфалон хотел отвечать, что с ним было, но в это самое мгновение циновку, которою была завешена дверь, откинули две молодые смуглые женские руки в запястьях, и два звонкие женские голоса сразу наперебой заговорили:
- Памфалон, смехотворный Памфалон! скорей поднимайся и иди с нами. Мы бежали впотьмах бегом за тобою от нашей гетеры… Спеши скорей, у нас полон грот и аллеи богатых гостей из Коринфа. Бери с собой кольца, и струны, и Акру, и птицу. Ты нынче в ночь можешь много заработать за свое смехотворство и хоть немножко вернешь свою большую потерю.
Ермий взглянул на этих женщин, и их лоснящаяся теплая кожа, их полурастворенные рты и замутившиеся глаза с обращенным в пространство взором, совершенное отсутствие мысли на лицах и запах их страстного тела ошибли его. Пустыннику показалось, что он слышит даже глухой рокот крови в их жилах, и в отдалении топот копыт, и сопенье, и запах острого пота Силена .
Ермий затрясся от страха, завернулся к стене и закрыл свою голову рогожей.
А Памфалон тихо молвил, нагнувшись в его сторону:
- Вот видишь, досуг ли мне размышлять о высоком! - и, сразу же переменив тон на громкий и веселый, он отвечал женщинам:
- Сейчас, сейчас иду к вам, мои нильские змейки.
Памфалон свистнул свою Акру, взял шест, на котором в обруче сидела его пестрая птица, и, захватив другие свои скоморошьи снаряды, ушел, загасив лампу. Ермий остался один в пустом жилище.
Глава одиннадцатая
Ермий не скоро позабылся сном. Он долго размышлял: как ему согласить в своем понятии то, для чего он шел сюда, с тем, что здесь находит. Конечно, можно сразу видеть, что скоморох человек доброго сердца, но все же он человек легкомысленный: он потехи множит, руками плещет, ногами танцует и тростит головой, а оставить эти бесовские потехи не желает. Да и может ли он сделать это, так далеко затянувшись в разгульную жизнь? Вот где он, например, находится теперь, после того как ушел с этими бесстыжими женщинами, после которых еще стоит в воздухе рокотанье их крови и веянье страстного пота Силена?
Если таковы были посланницы, то какова же должна быть та, которой они служат в ее развращенном доме!..
Отшельник содрогнулся.
Для чего же было ему, после тридцати лет стояния, слезать со скалы, идти многие дни с страшной истомой, чтобы прийти и увидеть в Дамаске… ту же темную скверну греха, от которой он бежал из Византии? Нет, верно не ангел божий его сюда послал, а искусительный демон! Нечего больше и думать об этом, надо сейчас же встать и бежать.
Тяжело было старцу подняться - ноги его устали, путь далек, пустыня жарка и исполнена страхов, но он не пощадил своего тела… он встает, он бредет во тьме по стогнам Дамаска, пробегает их: песни, пьяный звон чаш из домов, и страстные вздохи нимф, и самый Силен - всё напротив его, как волна прибоя; но ногам его дана небывалая сила и бодрость. Он бежит, бежит, видит свою скалу, хватается за ее кремнистые ребра, хочет влезть в свою расщелину, но чья-то страшно могучая рука срывает его за ноги вниз и ставит на землю, а незримый голос грозно говорит ему:
- Не отступай от Памфалона, проси его рассказать тебе, как он совершил дело своего спасения.
И с этим Ермия так дунуло вспять, что он едва не задохся от бури, и, открыв глаза, видит день, и он опять в жилище Памфалона, и сам скоморох тут лежит, упав на голом полу, и спит, а его пес и разноперая птица дремлют…
Возле изголовья Ермия стояли два сосуда из глины - один с водою, другой с молоком, и на свежих зеленых листах мягкий козий сыр и сочные фрукты.
Ничего этого с вечера здесь не было…
Значит, пустынник спал крепко, а его усталый хозяин, когда возвратился, еще не прямо лег спать, а прежде послужил своему гостю.
Скоморох поставил гостю все, что где-то достал, чтобы гость утрам встал и мог подкрепиться…
Ни сыру, ни плодов в доме у Памфалона не было, а все это, очевидно, ему было дано там, где он вертелся и тешил гуляк у гетеры.
Он взял подачку от гетеры и принес это страннику.
«Чудак мой хозяин», - подумал Ермий и, встав с постели, подошел к Памфалону, взглянул в лицо его и засмотрелся. Вчера вечером он видел Памфалона при лампе и готового на скоморошество, с завитою головою и с лицом, разрисованным красками, а теперь скоморох спал, смыв с себя скоморошье мазанье, и лицо у него было тихое и прекрасное. Ермию казалось, будто это совсем не человек, а ангел.