— Ну, ты послушай, однако, сама: какая же, наконец, у самой тебя вера?
— А это такой деликатный вопрос, ma tante, которого я никому не позволяю касаться.
— Вон как уж у нас стали отвечать о вере! Это, кажется, совсем не по-нашенски.
— Да, это не по-вашенски, — рассмеявшись, ответила Лидия. — По-вашенски, «подобает вопросити входящего: рцы, чадо, как веруеши?»
Хозяйка постучала по столу веером и погрозила племяннице:
— Лида! В этот раз… что ты сказала здесь, это еще ничего, пусть это так и пройдет, но впредь помни, что у тебя есть мать и ты не должна быть помехой своим братьям в карьере!
— Этого, ma tante, не забудешь!
— Ну так и нечего либеральничать.
— А «како веруеши» — это разве либеральность?
— Это не по сезону.
— Ну, ma tante, извините: жизнь, в самом деле, дается всего один раз, и очень нерасчетливо ее приноравливать к какому бы то ни было сезону… Это скоро меняется.
Сказав это, девушка встала из-за трельяжа и вышла на середину комнаты. Теперь можно было видеть, что она очень красива. У нее стройная, удивительной силы и ловкости фигура, в самом деле, напоминающая статуэтку Дианы из Танагры , и милое целомудренное выражение лица с умными и смелыми глазами.
VI
Тетка на нее посмотрела, и на лице ее выразилось артистическое удовольствие; она просияла и тихо заметила:
— Желала бы я знать, где глаза у людей, которые смеют что-нибудь говорить против породы? Лида, неужели ты без корсета?
— Я хожу так постоянно.
— И стройна, как богиня. Но Валериан говорил мне, что у вас очень много уродих, и всетеперь сняли кольца и решили не носить ни серег и никаких других украшений.
— Ему какая забота?
— Отчего же, его интересует все. Но разве это в самом деле правда?
— Правда.
— И вот вы увидите, что, наверное, многие не выдержат.
— Очень может быть.
— Которой серьги к лицу, та и не выдержит — наденет.
— Что же, если и не выдержит, то по крайней мере поучится выдерживать, и это что-нибудь стоит. Прощайте, ma tante.
— И у кого пребезобразная фигура, той лучше корсет.
— Ma tante, ну что нам за дело до таких пустяков? До свидания.
— До свидания. Красота ты, моя красота! Я только все не могу быть покойна, что ты кончишь тем, что уйдешь жить с каким-нибудь непротивленышем.
Лидия холодно, но ласково улыбнулась и молвила:
— Ma tante, как можно знать, что с кем будет? Ну, зато я не сбегу с оперным певцом.
— Нет! Бога ради нет! Лучше кто хочешь, но только чтоб не непротивленыш. Эти «малютки» и их курдючки… это всего противнее.
— Ах, ma tante, я уж и не знаю, что не противно!
— Ну, пусть лучше будет все противно, но только не так, как эти, которые учат, чтоб не венчаться и не крестить. Обвенчайся, и потом пусть бог тебя хранит, как ему угодно.
И тетка встала и начала ее крестить, а потом проводила ее в переднюю и тут ей шепнула:
— Не осуждай меня, что я была с тобой резка. Я так должна при этой женщине, да и тебе вперед советую при ней быть осторожной.
— О, пустяки, ma tante! Я никого не боюсь.
— Не боишься?.. Не говори о том, чего не знаешь.
— Ах, ma tante, я не хочу и знать: мне нечего бояться.
Сказав это, девушка заметалась, отыскивая рукою ручку двери, и вышла на лестницу смущенная, с пылающим лицом, на котором разом отражались стыд, гнев и сожаление.
Проходя мимо швейцара, она опустила вуалетку, но зоркий, наблюдательный взор швейцара все-таки видел, что она плакала.
— Эту тут завсегда пробирают! — сказал он стоявшему у ворот дворнику.
— Да, ей видать что попало! — ответил не менее наблюдательный дворник.
А хозяйка между тем возвратилась в свой «салон» и спросила:
— Как вам нравится этот экземплярец?
Гостья только опустила глаза кроткой лани и ответила:
— Все уловить нельзя, но везде и во всем сквозит живая красная нитка.
— О, да сегодня она еще очень тиха, а в прошлый раз дело чуть не дошло до скандала. Кто-то вспомнил наше доброе время и сказал, какие тогда бывали сваты, которым никто не смел отказать . Так она прямо ответила: «Как хорошо, что теперь хоть это не делается!»
— Они, из гимназий, так реальны, что совсем не понимают институтской теплоты.
— Нисколько! Я ее тогда прямо спросила, неужто ты бы не была тронута, если бы тебе подвели жениха? — так она даже вспыхнула и оторвала: «Я не крепостная девка!»
— Я говорю вам, везде красная нить. И какая заносчивость, с какою она самоуверенностью говорит о личном увлечении несчастной сестры этой Федоры!
— Она очень сострадательна к детям.
— Но что же делать, когда дети не наполняют женщине всей ее жизни?
— Ах, с детьми очень много хлопот!
— Да и даже простые, самые грубые люди при детях еще ищут забыться в любви. У меня в прачках семь лет живет прекрасная женщина и всегда с собой борется, а в результате все-таки всякий год посылает нового жильца в воспитательный дом. А анонимный автор все продолжает, без подписи, и ничего знать не хочет: придет, отколотит ее, и что есть, все оберет. И таковы они все. Альфонсизм в наших нравах. А когда я ей сказала: «Брось их всех вон или обратись к религии: это поможет», — она меня послушала и поехала в Кронштадт , но оттуда на обратном пути купила выборгских кренделей и заехала к мерзавцу вместе чай пить, и теперь опять с коробком ходит и очень счастлива. Что же тут сделать? «Не могу, говорит, бес сильнее». Когда женщина сознает свою слабость, то с этим миришься.
— Да, миришься, потому что это наше простое, родное, русское.
— Вот, вот, вот! Это она, наша бедная русская бабья плоть, а не то что эти, какие-то куклы из аглицкой клеенки. Чисты, но холодны.
— О, как холодны! Ведь она вот стоит за детей, но она и их, заметьте, не любит.
— Да что вы?
— Я вас уверяю, она вообще о детях заботится, но никогда ими не восхищается и даже их не целует.
— Что не целует — это прекрасно.
— Положим, конечно, это, говорят, нездорово, но она это не любит!
— Неужели?.. Ведь это всем женщинам врожденно нежить детей.
— Нежить, нет! Она допускает только заботливость, а любить, по ее рассуждению, должно только того, кто сам имеет любовь к людям. А дети к тому неспособны.
— Да разве известно, что из маленького выйдет?
— Так и она говорит: «Я не люблю неизвестныхвеличин, я люблю то, что мне известно и понятно».
— Какое резонерство!
— Я и говорю: это отдает не сердцем, а математикой. Она даже не верит, что другие любят детей… «Иначе, говорит, не было бы таких негодяев, через которых русское имя в посмеянье у умных людей». Нашу славу и могущество они ведь невысоко ставят. И вообразите, они утверждают это на Майкове:
Величие народа в том,
Что носит в сердце он своем.
Хозяйка и гостья обе переглянулись и сразу же обе задумались, и лица их приняли не женское, официальное выражение. У гостьи и это прошло прежде, и она заметила:
— В то время как мы, русские женщины, подписываем адрес madame Adan , не худо бы, чтобы мы протестовали против учреждений, где не внушают уважения к русским началам.
Хозяйка стала нервно сучить в руках бумажку и, сдвинув брови, прошептала в раздумье:
— Кто же это, однако, начнет?
— Не все ли равно, кто?
— Но, однако… Бывало, брат мой Лука… Он независим, и никогда не был либерал, и ему нечего за себя бояться… Он, бывало, заговорит о чем угодно, но теперь он ни за что-с! Он самым серьезным образом отвернулся от нас и благоволит к Лидии, и это ужасно, потому что у него все состояние благоприобретенное, и он может отдать его кому хочет.
— Неужто все это может достаться Лидии Павловне?
— Всего легче! Брат Лука к моим сыновьям не благоволит, а брата Захарика считает мотом и «провальною ямой». Он содержит его семейство, но ему он ничего не оставит.
Гостья встала и отошла к открытому пианино и через минуту спросила:
— А где теперь супруга и дочери Захара Семеныча?
— Его жена… не знаю в точности… она в Италии или во Франции
— Ее держало что-то в Вене.
— Ах, это уж давно прошло! Таких держав у нее не перечесть до вечера. Но с ней теперь ведь только три дочери, ведь Нина, младшая, уж год как вышла замуж за графа Z. Богат ужасно.
— И ужасно стар?
— Конечно, ему за семьдесят, а говорят, и больше, а ей лет двадцать. Много ведь их, четыре девки. А граф, старик, женился назло своим родным. Надеется еще иметь детей. Мы ездили просить ему благословение.
— Пусть бог поможет!
— Да. На свадьбе брат Захар сказал ему: «Пью за ваше здоровье бокал, а когда моя дочь подарит вам рога, я тогда за ее здоровье целую бутылку выпью».
В ответ на это гостья оборотилась от пианино лицом к хозяйке, и лицо ее уже не дышало милою кротостью лани, а имело выражение брыкливой козы, и она, по-видимому не кстати, но в сущности очень сообразительно, сказала:
— Очевидно, что дело качать надо вам.
— Но Лидия мне родная.
— Потому-то это и нужно: это покажет ваше беспристрастие и готовность все принести в жертву общественной пользе, а она будет устранена от наследства.
Хозяйка смотрела на гостью околдованным вглядом. Дело соображено было верно, но в душе у старухи что-то болталось туда и сюда, и она опять покрутила бумажку и шепнула:
— Не знаю… Дайте подумать. Я спрошу батюшку.
— Конечно, его и спросите.
— Хорошо, я спрошу.
VII
В это время распахнулась дверь, и вошел седой, бодрый и кругленький генерал с ученым значком и с веселыми серыми проницательными глазами на большом гладком лице, способном принимать разнообразные выражения.
Это и был брат Захар.
Хозяйка протянула ему руку и сказала:
— Ты очень легок на помине; мы сейчас о тебе говорили.
— За что же именно? — спросил генерал, садясь и довольно сухо здороваясь с гостьей.
— Как за что?Просто о тебе говорили.
— У нас просто о людях никогда не говорят, а всегда их за что-нибудь ругают.
— Но бывают и исключения.
— Два только: это pиre Jean и pиre Onthon .
— Ты настаиваешь на том, что это надо произносить не Antoine, а Onthon?
— Так произносят те, которые на этот счет больше меня знают и теплее моего веруют. Я сам ведь в вере слаб.
— Это стыдно.
— Что ж делать, когда ничего не верится?
— Это огорчало нашу мать.
— Помню и повиновался, а притворяться не мог. Она, бывало, скажет: «Ангел-хранитель с тобою», — и я всюду ходил с ангелом-хранителем, вот и все!
— Олимпия приехала.
— Мне всегда казалось, что ее зовут Олимпиада. Впрочем, я ею особенно не интересуюсь.
— У нее много новостей, и некоторые касаются тебя. Твоя дочь, графиня Нина, беременна.
— Да, да! Разбойница, наверное, осуществляет «Волшебное дерево» из Бокаччио . Я, однако, выпью сегодня бутылку шампанского и пошлю поздравительную телеграмму графу. Кстати, я встретил на днях одного товарища моего зятя и узнал, что он старше меня всего только на четырнадцать лет.
— Какие же подробности об их житье?
— Я ничего не знаю.
— Ты разве не был еще у Олимпии?
— Я? Нет, мой ангел-хранитель меня туда не завел. Я видел, что какая-то дама мчалась в коляске, и перед нею у кучера над турнюром сзади часы. Я подумал: что это еще за пошлая баба тут появилась? И вдруг догадался, что это она. А она сразу же устроила мне неприятность: я хотел от нее спастись и прямо попал навстречу еврею, которому должен чертову пропасть.
— Бедный Захарик!
— Но слава богу, что мой хранитель бдел надо мной и что это случилось против собора: я сейчас же бросился в церковь и стал к амвону, а жид оробел и не пошел дальше дверей. Но только какие теперь в церквах удивительно неудобные правила! Представь, они открывают всего только одну дверь, а другие закрыты. Для чего закрывать? В Париже все храмы весь день открыты.
— У нас, друг мой, часто крадут… Было несколько краж.
— Какие проказники! А я через это, вообразите, несколько молебнов подряд отстоял, но жида все-таки надул. Он ждал меня у общей двери, а я с знакомым батюшкой утек через святой алтарь и, кстати, встретил Лиду. Она была расстроена, и я, чтоб ее развеселить, все рассказал ей, как попался Олимпии, а потом жидам и, наконец, насилу спасся через храм убежища. Она развеселилась и зашла со мною выпить чашку шоколаду.
— Это ты старался ее утешить? Что за милый дядя!
— Да, но тут еще и другой был умысел. Там была одна… балерина, которой никогда не удается изобразить богиню… Я ей показал Лиду и сказал: «Смотри, дура, вот богиня!» Но кто и где обидел Лиду?
— Вот не берусь тебе ответить. Верно, «нашла коса на камень»; но она, впрочем, сама здесь говорила, что ее будто даже и «нельзяобидеть».
— Ах, это ничего более как всем противные толстовские бетизы! Уверяю вас, что всеми этими глупостями это все их Лев Толстой путает! «Da ist der Hund begraben!». Решительно не понимаю, чего этот старик хочет? Кричат ему со всех концов света, что он первый мудрец, вот он и помешался. А я решительно не нахожу, что такое в самом в нем находят мудрецовского?
— И я тоже.
— Да и никто не находит, а это все за границей. Мы с ним когда-то раз даже жили на одной улице, и я ничего премудрого в нем не замечал. И помню, он был раз и в театре, а потом у общих знакомых, и когда всем подали чай, он сказал человеку: «подай мне, братец, рюмку водки».
— И выпил?
— Да, выпил и закусил, не помню, баранкой или корочкой хлеба. И все это было самое обыкновенное, а потом вдруг зачудил и в мудрецы попал!.. Удача! Но я хотя и не разделяю его христианства, которое несет смерть культуре, но самого его я уважаю.
— За что же?
— Конечно, не за его премудрости! Это пустяки! Но я этих его непротивленышей люблю, с ними так хорошо поговорить за кофе.
— Я этого не нахожу.
— Ну, нет!.. На многое они оригинально смотрят. Я не признаю, чтобы это что-нибудь из их фантазии было можно осуществить. Теперь не тот век, но отчего не поболтать? Ведь Бисмарк же любил поговорить с социалистами . «Малютки» же эти идут наперекор социалистам.
— Как это наперекор?
— А так: непротивленыши ведь отказываются от наследств всегда в пользу родных… Это то самое, чего Петр Первый хотел достичь через майораты …Это надо поощрять, чтобы не дробились состояния. А сам Толстой только чертовски самолюбив, но зато с большим характером. Это у нас редкость. Его нельзя согнуть в бараний рог и заставить за какую-нибудь бляшку блеять по-бараньи: бя-я-я!
Генерал потравил себя пальцами за горло и издал звуки, очень рассмешившие хозяйку и гостью.
— Но зачем же у него эта несносная проницательность и для чего он так толкует, что будто ничего не нужно?
— А это скверность, но я успокоиваю себя твоею русскою пословицей: «Не так страшен черт, как его малютки».
— И я это говорю всегда: он там я не знаю где, а эти Figaro ci — Figaro lб разбрелись, как цыплята.
— Вот именно цыплята… Отчего это у них так топорщится, как будто хвосты пер ятся?
— А уж это надо их осмотреть и удостовериться.
— Ну, как можно их смущать!
— А они не церемонятся смущать веру.
— Мою веру смутить нельзя: в рассуждении веры я байронист ; я ем устриц и пью вино, а кто их создал: Юпитер, Пан или Нептун — это мне все равно! И я об этом и не богохульствую, но его несносная на наш счет проницательность — это скверно. И потом для чего он уверяет, будто «не мечите бисера перед свиньями» сказано не для того, чтобы предостеречь людей, чтоб они не со всякою скотиной обо всем болтали — это глупость. Есть люди — ангелы, а есть и свиньи.
— Но только эти милые животные, надеюсь, находятся в своих местечках, где им надо быть.
— Да, им бы всем надо быть в своих закутах, но случается и иначе: бывает, что свиньи садятся в гостиных.
— О, господи! какие ужасы!
— О да! Есть много ужасов.
— Но, а есть ли зато где-нибудь ангелы?
— А есть… Вот, например, хоть такие, как наша Лида!
— Не нахожу: девчонки, которые не знают, что они такое.
— Вы, господа, пребезбожно их мучите и, можно сказать, истязаете!
— Каким это образом?
— Вы к ним пристаете, их злите, а когда бедные девочки в нетерпении что-нибудь вам брякнут, вы это разглашаете и им вредите. По правде сказать, это подлость!
— Ни о чем таком не слыхала.
— А я, представь, слышал. Говорят, будто когда Лида пришла к тебе на бал в закрытом лифе, ты ей сделала колкость.
— Нимало!
— Ты над ней обидно пошутила: ты сказала, что она, вероятно, когда будет дамой, то и своему будущему Адаму покажет себя «кармелиткой », в двойном капишоне, а она тебе будто отвечала, что к своемуАдаму она, может быть, придет даже «Евой», а посторонним на балу не хочет свои плечи показывать.
— И представь, это правда, она так и сказала!
— Сказала, потому что не надо было к ней приставать. Байрон прекрасно заметил, что «и кляча брыкается, если сбруя режет ей тело», а ведь Лида не кляча, а молодая, смелая и прекрасная девушка. Для этакой Евы, черт бы меня взял, очень стоит отдать все свои преимущества и идти снова в студенты.
— Ты за ней просто волочишься?
— Я не очень, а ты б послушала, какого мнения о ней наш старший брат Лука! Он говорит, что «провел с ней самое счастливейшее лето в своей жизни». А ведь ему скоро пойдет восьмой десяток. И в самом деле, каких она там у него в прошлом году чудес наделала! Мужик у него есть Симка, медведей все обходил. Человек сорока восьми лет, и ишиасом заболел. Распотел и посидел на промерзлом камке — вот и ишиас… болезнь седалищного нерва… Понимаете, приходится в каком месте?
— Ты без подробностей.
— Так вот его три года врачи лечили, а брат платил; и по разным местам целители его исцеляли, и тоже не исцелили, а только деньги на молитвы брали. И вся огромнейшая семья богатыря в разор пришла. А Лидия приехала к дяде гостить и говорит: «Этому можно попробовать помочь, только надо это с терпением».
— Ну, этого ей действительно не занимать стать! — заметила с сдержанною иронией хозяйка.
— Да, она и начала класть этого мужичищу мордой вниз да по два раза в день его под поясницей разминала! Понимаете вы? Этакими-то ее удивительными античными руками да по энтакому-то мужичьему месту! Я посмотрел и говорю: «Как же теперь после этого твою руку целовать?» Она говорит: «Руки даны не для того, чтоб их целовать, а для того, чтоб они служили людям на пользу». А брат Лука… он ведь стал старик нежный и нервный: он как увидал это, так и зарыдал… Поп приходил к нему дров просить, так он схватил его и потащил и показывает попу: «Смотри! — говорит, — видишь ли?» Тот отвечает: «Вижу, ваше высокопревосходительство!»
«А разумеешь ли?»
«Разумею, — говорит, — ваше высокопревосходительство! Маловерны только и ко храму леностны, но по делам очень изрядны».
«То-то вот и есть «очень изрядны»! А ты вот и молись за них в храме-то. Это твое дело. А я тебе велю за это дров дать».
«Слушаю, — говорит, — ваше высокопревосходительство! Буду стараться!»
— И ничего небось не старался?
— Ну, разумеется: дурак он, что ли, что будет стараться, когда дрова уже выданы? А только Симка-то теперь ходит и опять детей своих кормит, а Лиду как увидит, сейчас плачет и пищит: «Не помирай, барышня! Лучше пусть я за тебя поколею… Ты нам матка!» Нет, что вы ни говорите, эти девушки прелесть!
— Только с ними человеческий род прекратится.
— Отчего это?
— Не идут замуж.
— Какой вздор! Посватается такой, какого им надо, и пойдут. А впрочем, это бы еще и лучше, потому что, по правде сказать, наш брат, мужчинишки-то, стали такая погань, что и не стоит за них и выходить путной девушке.
— Пусть и сидят в девках.
— И что за беда?
— Старые девки все злы делаются.
— Это только те, которым очень хотелось замуж и их темперамент беспокоит.
— Дело совсем не в темпераменте, а на старую девушку смотрят как на бракованную.
— Так смотрят дураки, а умные люди наоборот, даже с уважением смотрят на пожилую девушку, которая не захотела замуж. Да ведь девство, кажется, одобряет и церковь. Или я ошибаюсь? Может быть, это не так?
VIII
Хозяйка улыбнулась и отвечала:
— Нет, это так; но всего любопытнее, что за девство вступаешься ты, мой грешный Захарик.
— А что, сестрица, делать? Теперь и я уже не тот, и в шестьдесят пять лет и ко мне, вместо жизнерадостной гризетки, порою забегает мысль о смерти и заставляет задумываться. Ты не смейся над этим. Когда и сам дьявол постареет, он сделается пустынником. Посмотри-ка на наших староверов, не здесь, а в захолустьях! Все ведь живут и согрешают, а вон какая у них есть отличная манера: как старичку стукнет шестьдесят лет, он от сожительницы из чулана прочь, и даже часто выселяется совсем из дому. Построит себе на огороде «хижину», под видом баньки, и поселяется там с нарочитым отроком, своего рода «Гиезием», и живет, читает Богословца или Ключ разумения , а в деньгах и в делах уже не участвует, вообще не мотрошится на глазах у молодых, которым надо еще в жизни свой черед отвести. Я это, право, хвалю. Пускай там и говорят, будто отшельнички-старички раз в недельку, в субботу, по старой памяти к своим старушкам в чулан заходят, но я верю, что это они только приходят чистое бельецо взять… Милые старички и старушечки! Как им за то хорошо будет в вечности!
— Бедный Захарик! Может быть, и ты так хотел бы?
— О, без сомнения! Но только куда нам, безверным! А кстати, что это я заметил у твоего Аркадия, кажется, опять новый отрок?
Хозяйка сдвинула брови и отвечала:
— Не понимаю, с какой стати это тебя занимает?
— Не занимает, а я спросил к слову о Гиезии, а если об этом нельзя говорить, то перейдем к другому: как Валерий, благополучно ли дошибает свой университет?
— А почему же он его «дошибает»?
— Ну, да, кончает, что ли! Будто не все равно? Не укусила ли его какая-нибудь якобинская бацилла?
— Мой сын воспитан на здоровой пище и бацилл не боится.
— Не возлагай на это излишних надежд: домашнее воспитание все равно что домашняя температура. Чем было в комнате теплее, тем опаснее, что дети простудятся, когда их охватит.
— Типун тебе на язык. Но я за Валерия не боюсь: его бог бережет.
— Ах да, да, да, ведь он «тепло-верующий!»
— Такими вещами не шутят. Мы, русские, все тепло верим.
— Да, мы теплые ребята! Но постойте, господа, я видел картину Ге!
— Опять яичница?
— Нет. Это просто бойня!Это ужасно видеть-с!
— Очень рада, что его прогоняют с выставок. Мне его самого показывали… Господи! Что это за панталоны и что за пальто!
— Пальто поглотило много лучей солнца, но это еще не серьезно.
— А ты находишь, что его мазня — это серьезно?
— Я говорю не о мазне, а о фраке.
— Что за вздор!
— Это не вздор. Он должен был представиться и не мог, потому что подарил свой фрак знакомому лакею.
— Но почему это узнали?
— Он сам так сказал.
— Как это глупо!
— И дерзко! — поддержала гостья.
А генерал заключил:
— Это замечательно!Теперь просто говорят: «замечательно!»
— А почему замечательно?
— А потому замечательно, что эти, — как вы их кличете, — «непротивленыши», или «малютки», всё чему-то противятся, а мы, которые думаем, что мы сопротивленцыи взрослые, — мы на самом деле ни на черта не годны, кроме как с тарелок подачки лизать.
— Ну, — пошутила хозяйка, — он опять договорится до того, что кого-нибудь зацепит!
И, проговорив это, она снисходительно вздохнула и вышла как бы по хозяйству.
IX
В гостиной остались вдвоем генерал и гостья, и тон беседы сразу же изменился.
Генерал сдвинул брови и начал отрывистую речь к гостье:
— Я предпочел видеться с вами здесь, потому что ваш больной муж вчера приходил ко мне и был неотступен. Это с вашей стороны, позвольте вам сказать, сверх всякой меры жестоко — рассылать больного старика по таким делам!
— По каким «таким делам»?
— Которым на языке порядочных людей нет имени.
— Я ничего не понимаю, но я писала вам письмо, а вы, как неаккуратный человек, на него не отвечали.
— Позвольте, но чтобы прислать вам удовлетворительный ответ на ваше письмо, надо было доставить вам тысячу рублей.
— Да.
— Вот то и есть! А я не шах персидский, которому стоит зацепить горсть бриллиантов, и дело готово.
Дама позеленела и, сверкая злобой, спросила:
— Что это значит? К чему здесь при мне второй раз вспоминают персидского шаха?
— А я почему могу знать, отчего его при вас вспоминают? Мне только кажется, что есть люди, которым я уже давно сделал все, что я мог, и даже то, чего не мог и чего ни за что не стал бы делать, если б это грозило неприятностями только одному мне, а не другим людям.
Генерал, видимо, сердился и говорил запальчиво:
— Минуло двадцать лет, как ваш муж так удивительно узнал, когда я был у вас и… Я спасся и спас вас, да не спас мою памятную книжку, и вот я берегу людей…
— О! вы еще всё возитесь с этой жалобною сказкой?
— Позвольте: я вожусь! Я не подлец, и потому я вожусь и делаю для вас подлости, чтобы только перетерпеть все на себе самом. Прошу за вас особ, с которыми я не хотел бы знаться, но вам все мало. Скажите же, когда вам будет, наконец, довольно?
— Другие получают больше!
— Ах, вот, зачем другие больше? Ну, уж это вы меня простите! Я этих дел не знаю, за что кого и по скольку у вас оделяют. Может быть, другие искуснее вас… или они усерднее и оказывают больше услуг.
— Пустое! Никто ничем не может услужить. Уху нельзя сварить без рыбы…