"Ему необходимо извлечение из старых учреждений всего того, что там было жизнеспособным и ценным, и запрячь все это в новую работу.
"Если мы этого, товарищи, не сделаем, то мы с нашими основными задачами не справимся, ибо выставить из своих недр в кратчайший срок, выдвинуть из своей среды всех необходимых специалистов, отбросивши все то, что было накоплено в прошлом, это было бы невозможным.
«В сущности говоря, это было бы то же самое, как если бы мы сказали, что все те машины, которые доселе служили для эксплуатации рабочих, мы теперь отбрасываем. Это было бы безумием. Привлечение ученых специалистов для нас так же необходимо, как и взятие на учет всех средств производства и транспорта и всех вообще богатств страны. Нам надо, и притом безотлагательно, взять на учет техников-специалистов, которые у нас есть, и на деле ввести для них трудовую повинность, предоставивши им в то же время широкое поле деятельности и взявши их под политический контроль»{7}.
Острее всего вопрос о специалистах стоял с самого начала в военном ведомстве. Здесь, под давлением железной необходимости, он оказался разрешен в первую очередь.
В области управления промышленностью и транспортом необходимые организационные формы далеко не вполне достигнуты еще и по сей день. Причину нужно искать в том факте, что в течение первых двух лет мы были вынуждены интересы промышленности и транспорта приносить в жертву потребностям военной обороны. Крайне изменчивый ход гражданской войны, в свою очередь, препятствовал установлению правильных взаимоотношений со специалистами. Квалифицированные техники индустрии и транспорта, врачи, учителя, профессора либо уходили с отступающими армиями Колчака и Деникина, либо принудительно уводились ими. Только теперь, когда гражданская война приблизилась к концу, интеллигенция в массе своей примиряется с Советской властью или склоняется перед ней. Хозяйственные задачи становятся на первый план. Одной из важнейших среди них является научная организация производства. Перед специалистами открывается необъятное поле работы. Им предоставляется необходимая для творческой работы самостоятельность. Общегосударственное руководство промышленностью сосредоточивается в руках партии пролетариата.
МЕЖДУНАРОДНАЯ ПОЛИТИКА СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ
VIII. ВОПРОСЫ ОРГАНИЗАЦИИ ТРУДА
СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ И ПРОМЫШЛЕННОСТЬ
"Если мы этого, товарищи, не сделаем, то мы с нашими основными задачами не справимся, ибо выставить из своих недр в кратчайший срок, выдвинуть из своей среды всех необходимых специалистов, отбросивши все то, что было накоплено в прошлом, это было бы невозможным.
«В сущности говоря, это было бы то же самое, как если бы мы сказали, что все те машины, которые доселе служили для эксплуатации рабочих, мы теперь отбрасываем. Это было бы безумием. Привлечение ученых специалистов для нас так же необходимо, как и взятие на учет всех средств производства и транспорта и всех вообще богатств страны. Нам надо, и притом безотлагательно, взять на учет техников-специалистов, которые у нас есть, и на деле ввести для них трудовую повинность, предоставивши им в то же время широкое поле деятельности и взявши их под политический контроль»{7}.
Острее всего вопрос о специалистах стоял с самого начала в военном ведомстве. Здесь, под давлением железной необходимости, он оказался разрешен в первую очередь.
В области управления промышленностью и транспортом необходимые организационные формы далеко не вполне достигнуты еще и по сей день. Причину нужно искать в том факте, что в течение первых двух лет мы были вынуждены интересы промышленности и транспорта приносить в жертву потребностям военной обороны. Крайне изменчивый ход гражданской войны, в свою очередь, препятствовал установлению правильных взаимоотношений со специалистами. Квалифицированные техники индустрии и транспорта, врачи, учителя, профессора либо уходили с отступающими армиями Колчака и Деникина, либо принудительно уводились ими. Только теперь, когда гражданская война приблизилась к концу, интеллигенция в массе своей примиряется с Советской властью или склоняется перед ней. Хозяйственные задачи становятся на первый план. Одной из важнейших среди них является научная организация производства. Перед специалистами открывается необъятное поле работы. Им предоставляется необходимая для творческой работы самостоятельность. Общегосударственное руководство промышленностью сосредоточивается в руках партии пролетариата.
МЕЖДУНАРОДНАЯ ПОЛИТИКА СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ
«Большевики, – рассуждал Каутский, – приобрели силы для завладения политической властью тем, что среди политических партий в России они были той, которая энергичнее всех требовала мира, – мира какой угодно ценой, сепаратного мира, не заботясь о том, какое это произведет влияние на общую международную ситуацию, окажет ли это содействие победе и мировому владычеству немецкой военной монархии, под покровительством которой они долгое время находились, как индийские или ирландские мятежники или итальянские анархисты» (стр. 42).
О причинах нашей победы Каутский знает только то, что мы стояли за лозунг мира. Он не объясняет, чем держалась Советская власть, когда снова мобилизовала значительнейшую часть солдат империалистской армии, чтобы в течение двух лет с успехом отражать своих политических врагов.
Лозунг мира играл, бесспорно, огромную роль в нашей борьбе, но именно потому, что он был направлен против империалистской войны. Ярче всего лозунг мира поддерживали не усталые солдаты, а передовые рабочие, для которых он знаменовал не отдых, а непримиримую борьбу против эксплуататоров. Эти самые рабочие под лозунгом мира отдавали затем свою жизнь на советских фронтах.
Утверждение, будто мы требовали мира, не заботясь о том, какое влияние он окажет на международное положение, есть запоздалый перепев кадетско-меньшевистской клеветы. Сравнение нас с германофильскими националистами Индии и Ирландии ищет опоры в том, что германский империализм действительно пытался нас использовать наравне с индусами и ирландцами. Но и шовинисты Франции немало поработали над тем, чтобы использовать Либкнехта[123] и Люксембург[124] – даже Каутского и Бернштейна! – в своих интересах. Весь вопрос в том, позволили ли мы себя использовать? Дали ли мы своим поведением европейским рабочим хоть тень повода соединять нас воедино с немецким империализмом? Достаточно вспомнить ход Брестских переговоров, их разрыв и германское наступление в феврале 1918 г., чтобы циничность обвинения Каутского раскрылась до конца. Мира между нами и германским империализмом не было в сущности ни на один день. На украинском и кавказском фронтах мы в меру наших крайне слабых тогда сил продолжали вести войну, не называя ее открыто. Мы были слишком слабы, чтобы поднять войну на всем русско-немецком фронте, мы поддерживали до поры до времени фикцию мира, пользуясь тем, что главные германские силы были отвлечены на запад. Если германский империализм оказался достаточно силен в 1917 – 1918 годах для того, чтобы навязать нам Брестский мир после всех наших усилий сорвать с себя эту петлю, то одною из главных причин тому явилось позорное поведение германской социал-демократии, составной и необходимой частью которой оставался Каутский. 4 августа 1914 г. был предрешен Брест-Литовский мир. В тот момент Каутский не только не объявил войны германскому милитаризму, чего он позже требовал от Советской власти, еще бессильной в 1918 г. в военном отношении, – Каутский предлагал голосовать за военные кредиты «под известными условиями» и вообще держал себя так, что в течение месяцев пришлось выяснять, стоял ли он за войну или против войны. И этот политический трус, сдавший в решающий момент основные позиции социализма, осмеливается обвинять нас в том, что мы оказались вынужденными отступить в известный момент – не идейно, но материально – и почему? – потому, что нас предала германская социал-демократия, развращенная каутскианством, то есть теоретически замаскированной политической прострацией.
Мы не заботились о международном положении?! На самом деле у нас относительно международного положения был более глубокий критерий, и он не обманул нас. Уже до февральской революции русская армия не существовала, как боевая сила. Ее окончательный развал был предопределен. Если бы не произошло февральской революции, царизм заключил бы сделку с германской монархией. Но сорвавшая эту сделку февральская революция, именно потому, что она была революцией, окончательно подорвала армию, основанную на монархическом принципе. Месяцем раньше или позже армия должна была рассыпаться на куски. Военная политика Керенского была политикой страуса. Он закрывал глаза на разложение армии, говорил громкие фразы и угрожал на словах германскому империализму.
В этих условиях у нас был единственный исход: встать на почву мира, как неизбежного вывода из военного бессилия революции, и превратить этот лозунг в орудие революционного воздействия на все народы Европы; то есть, вместо того, чтобы, вместе с Керенским, пассивно дожидаться окончательной военной катастрофы, которая могла похоронить под своими обломками революцию, овладеть лозунгом мира и повести за ним пролетариат Европы и в первую голову – рабочих Австро-Германии. Под этим углом зрения мы вели наши мирные переговоры с центральными империями и в этом духе составляли наши ноты к правительствам Антанты. Мы затягивали переговоры, как могли, чтобы дать возможность европейским рабочим массам разобраться в смысле Советской власти и ее политики. Январьская стачка 1918 г. в Германии и Австрии показала, что наши усилия не пропали даром. Эта стачка была первым серьезным предвестником германской революции. Немецкие империалисты поняли, что именно мы представляем для них смертельную опасность. Это очень красноречиво засвидетельствовано в книге Людендорфа. Они уже не рисковали, правда, выступить против нас с открытым крестовым походом. Но там, где они могли воевать против нас прикрыто, обманывая при содействии германской социал-демократии немецких рабочих, они это делали: на Украине, на Дону, на Кавказе. В Центральной России, в Москве граф Мирбах стоял с первого дня своего приезда в фокусе контрреволюционных заговоров против Советской власти, как т. Иоффе[125] в Берлине находился в теснейшей связи с революцией. Крайняя левая германской революции, партия Карла Либкнехта и Розы Люксембург, все время шла с нами рука об руку. Немецкая революция сразу приняла форму Советов, и немецкий пролетариат, несмотря на Брестский мир, ни на минуту не сомневался в том, что мы с Либкнехтом, а не с Людендорфом. В своих показаниях перед комиссией рейхстага Людендорф в ноябре 1919 г. рассказывал, как «верховное командование требовало создания учреждения, которое имело бы своей задачей раскрыть связь революционных стремлений в Германии с Россией. Иоффе прибыл в Берлин, и в разных городах были учреждены русские консулаты. Это имело для армии и флота тяжелые последствия». Каутский же имеет печальное мужество писать, что «если дело дошло до немецкой революции, то они (большевики) поистине не виноваты в этом» (стр. 110 – 111).
Если бы мы имели даже возможность в 1917 – 1918 г.г. посредством революционного воздержания поддерживать старую царскую армию, вместо того, чтобы ускорять ее разрушение, мы, таким образом, просто-напросто оказали бы содействие Антанте, прикрывая своим соучастием ее разбойничью расправу над Германией, Австрией и всеми вообще странами мира. При этой политике мы оказались бы в решающий момент совершенно безоружны перед Антантой, еще более безоружны, чем ныне Германия. Между тем, благодаря ноябрьской революции и Брестскому миру, мы сейчас являемся единственной страной, которая противостоит Антанте с винтовкой в руках. Нашей международной политикой мы не только не помогли Гогенцоллерну занять господствующее мировое положение, наоборот, ноябрьским переворотом мы больше, чем кто бы то ни было, подготовили его падение. В то же время мы обеспечили за собой военную паузу, в продолжение которой создали многочисленную крепкую армию, первую в истории армию пролетариата, с которой не могут ныне справиться все цепные собаки Антанты.
Самый критический момент в нашем международном положении наступил осенью 1918 г., после разгрома германских армий. Вместо двух могущественных лагерей, более или менее нейтрализовавших друг друга, пред нами стояла победоносная Антанта на вершине своего мирового могущества, и лежала раздавленная Германия, юнкерская сволочь которой сочла бы за счастье и честь вцепиться в горло русскому пролетариату за кость с кухни Клемансо. Мы предложили мир Антанте и снова готовы были – ибо были вынуждены – подписать самые тяжелые условия. Но Клемансо, в империалистическом хищничестве которого остались во всей своей силе черты мелкобуржуазного тупоумия, отказал юнкерам в кости и в то же время решил во что бы то ни стало украсить Дом Инвалидов скальпами вождей Советской России. Этой политикой Клемансо оказал нам немалую услугу. Мы отстояли себя и устояли.
В чем же заключалась руководящая идея нашей внешней политики после того, как первые месяцы существования Советской власти обнаружили значительную еще устойчивость капиталистических правительств Европы? Именно в том, что Каутский с недоумением воспринимает теперь, как случайный результат: продержаться! Мы слишком ясно сознавали, что самый факт существования Советской власти есть событие величайшего революционного значения. И это сознание диктовало нам уступки и временные отступления, – не в принципах, а в практических выводах из трезвой оценки собственной силы. Мы отступали, как армия, которая сдает врагу город и даже крепость, чтобы, отойдя, сосредоточиться не только для обороны, но и для наступления. Мы отступали, как стачечники, у которых сегодня истощились силы и средства, но которые, стиснув зубы, готовятся к новой борьбе. Если бы мы не были проникнуты несокрушимой верой в мировое значение советской диктатуры, мы не шли бы на тягчайшие жертвы в Брест-Литовске. Если бы наша вера оказалась противоречащей действительному ходу вещей. Брест-Литовский договор вошел бы в историю, как бесполезная капитуляция обреченного режима. Так тогда оценивали положение не только Кюльманы,[126] но и Каутские всех стран. Но мы оказались правы в оценке как своей тогдашней слабости, так и своей будущей силы. Существование Эбертовской республики с ее всеобщим избирательным правом, парламентским правом, парламентским шулерством, «свободой» печати и убийством рабочих вождей, есть просто очередное звено в исторической цепи рабства и подлости. Существование Советской власти есть факт неизмеримого революционного значения. Нужно было ее удержать, пользуясь свалкой капиталистических наций, еще не законченной империалистской войной, самоуверенной наглостью Гогенцоллернской банды, тупоумием мировой буржуазии в основных вопросах революции, антагонизмом Америки и Европы, запутанностью отношений внутри Антанты, – нужно было вести еще недостроенный советский корабль по бурным волнам, меж скал и рифов, и на ходу достраивать и бронировать его.
Каутский решается повторять обвинение нас в том, что мы не бросились в начале 1918 г. без оружия на могущественного врага. Если бы мы сделали это, мы были бы разбиты{8}. Первая большая попытка захвата власти пролетариатом потерпела бы крушение. Революционное крыло европейского пролетариата получило бы тягчайший удар. Антанта помирилась бы с Гогенцоллерном на трупе русской революции, мировая капиталистическая реакция получила бы отсрочку на ряд лет. Когда Каутский говорит, что, заключая Брестский мир, мы не задумывались об его влиянии на судьбы германской революции, он постыдно клевещет. Мы обсуждали вопрос со всех сторон, и единственным нашим критерием являлся интерес международной революции. Мы пришли к выводу, что этот интерес требует, чтобы единственная в мире Советская власть сохранилась. И мы оказались правы. Но Каутский ждал нашего падения если не с нетерпением, то с уверенностью, и на этом ожидавшемся падении строил всю свою международную политику.
Опубликованные Бауэровским министерством[127] протоколы заседания коалиционного правительства от 19 ноября 1918 г. гласят: "Во-первых, продолжение суждений об отношении Германии к Советской Республике. Гаазе[128] советует вести политику оттягивания. Каутский присоединяется к Гаазе: нужно отодвинуть решение, Советское правительство долго не продержится, неизбежно падет в течение нескольких недель"… Таким образом, в тот период, когда положение Советской власти было действительно крайне тяжко, – разгром германского милитаризма создавал, казалось, для Антанты полную возможность покончить с нами «в течение нескольких недель», – в этот момент Каутский не только не спешит нам на помощь и даже не просто умывает руки, но участвует в активном предательстве революционной России. Чтобы облегчить Шейдеману его роль – сторожа буржуазии вместо «программной» роли ее могильщика, Каутский сам торопится стать могильщиком Советской власти. Но Советская власть жива. Она переживет всех своих могильщиков.
О причинах нашей победы Каутский знает только то, что мы стояли за лозунг мира. Он не объясняет, чем держалась Советская власть, когда снова мобилизовала значительнейшую часть солдат империалистской армии, чтобы в течение двух лет с успехом отражать своих политических врагов.
Лозунг мира играл, бесспорно, огромную роль в нашей борьбе, но именно потому, что он был направлен против империалистской войны. Ярче всего лозунг мира поддерживали не усталые солдаты, а передовые рабочие, для которых он знаменовал не отдых, а непримиримую борьбу против эксплуататоров. Эти самые рабочие под лозунгом мира отдавали затем свою жизнь на советских фронтах.
Утверждение, будто мы требовали мира, не заботясь о том, какое влияние он окажет на международное положение, есть запоздалый перепев кадетско-меньшевистской клеветы. Сравнение нас с германофильскими националистами Индии и Ирландии ищет опоры в том, что германский империализм действительно пытался нас использовать наравне с индусами и ирландцами. Но и шовинисты Франции немало поработали над тем, чтобы использовать Либкнехта[123] и Люксембург[124] – даже Каутского и Бернштейна! – в своих интересах. Весь вопрос в том, позволили ли мы себя использовать? Дали ли мы своим поведением европейским рабочим хоть тень повода соединять нас воедино с немецким империализмом? Достаточно вспомнить ход Брестских переговоров, их разрыв и германское наступление в феврале 1918 г., чтобы циничность обвинения Каутского раскрылась до конца. Мира между нами и германским империализмом не было в сущности ни на один день. На украинском и кавказском фронтах мы в меру наших крайне слабых тогда сил продолжали вести войну, не называя ее открыто. Мы были слишком слабы, чтобы поднять войну на всем русско-немецком фронте, мы поддерживали до поры до времени фикцию мира, пользуясь тем, что главные германские силы были отвлечены на запад. Если германский империализм оказался достаточно силен в 1917 – 1918 годах для того, чтобы навязать нам Брестский мир после всех наших усилий сорвать с себя эту петлю, то одною из главных причин тому явилось позорное поведение германской социал-демократии, составной и необходимой частью которой оставался Каутский. 4 августа 1914 г. был предрешен Брест-Литовский мир. В тот момент Каутский не только не объявил войны германскому милитаризму, чего он позже требовал от Советской власти, еще бессильной в 1918 г. в военном отношении, – Каутский предлагал голосовать за военные кредиты «под известными условиями» и вообще держал себя так, что в течение месяцев пришлось выяснять, стоял ли он за войну или против войны. И этот политический трус, сдавший в решающий момент основные позиции социализма, осмеливается обвинять нас в том, что мы оказались вынужденными отступить в известный момент – не идейно, но материально – и почему? – потому, что нас предала германская социал-демократия, развращенная каутскианством, то есть теоретически замаскированной политической прострацией.
Мы не заботились о международном положении?! На самом деле у нас относительно международного положения был более глубокий критерий, и он не обманул нас. Уже до февральской революции русская армия не существовала, как боевая сила. Ее окончательный развал был предопределен. Если бы не произошло февральской революции, царизм заключил бы сделку с германской монархией. Но сорвавшая эту сделку февральская революция, именно потому, что она была революцией, окончательно подорвала армию, основанную на монархическом принципе. Месяцем раньше или позже армия должна была рассыпаться на куски. Военная политика Керенского была политикой страуса. Он закрывал глаза на разложение армии, говорил громкие фразы и угрожал на словах германскому империализму.
В этих условиях у нас был единственный исход: встать на почву мира, как неизбежного вывода из военного бессилия революции, и превратить этот лозунг в орудие революционного воздействия на все народы Европы; то есть, вместо того, чтобы, вместе с Керенским, пассивно дожидаться окончательной военной катастрофы, которая могла похоронить под своими обломками революцию, овладеть лозунгом мира и повести за ним пролетариат Европы и в первую голову – рабочих Австро-Германии. Под этим углом зрения мы вели наши мирные переговоры с центральными империями и в этом духе составляли наши ноты к правительствам Антанты. Мы затягивали переговоры, как могли, чтобы дать возможность европейским рабочим массам разобраться в смысле Советской власти и ее политики. Январьская стачка 1918 г. в Германии и Австрии показала, что наши усилия не пропали даром. Эта стачка была первым серьезным предвестником германской революции. Немецкие империалисты поняли, что именно мы представляем для них смертельную опасность. Это очень красноречиво засвидетельствовано в книге Людендорфа. Они уже не рисковали, правда, выступить против нас с открытым крестовым походом. Но там, где они могли воевать против нас прикрыто, обманывая при содействии германской социал-демократии немецких рабочих, они это делали: на Украине, на Дону, на Кавказе. В Центральной России, в Москве граф Мирбах стоял с первого дня своего приезда в фокусе контрреволюционных заговоров против Советской власти, как т. Иоффе[125] в Берлине находился в теснейшей связи с революцией. Крайняя левая германской революции, партия Карла Либкнехта и Розы Люксембург, все время шла с нами рука об руку. Немецкая революция сразу приняла форму Советов, и немецкий пролетариат, несмотря на Брестский мир, ни на минуту не сомневался в том, что мы с Либкнехтом, а не с Людендорфом. В своих показаниях перед комиссией рейхстага Людендорф в ноябре 1919 г. рассказывал, как «верховное командование требовало создания учреждения, которое имело бы своей задачей раскрыть связь революционных стремлений в Германии с Россией. Иоффе прибыл в Берлин, и в разных городах были учреждены русские консулаты. Это имело для армии и флота тяжелые последствия». Каутский же имеет печальное мужество писать, что «если дело дошло до немецкой революции, то они (большевики) поистине не виноваты в этом» (стр. 110 – 111).
Если бы мы имели даже возможность в 1917 – 1918 г.г. посредством революционного воздержания поддерживать старую царскую армию, вместо того, чтобы ускорять ее разрушение, мы, таким образом, просто-напросто оказали бы содействие Антанте, прикрывая своим соучастием ее разбойничью расправу над Германией, Австрией и всеми вообще странами мира. При этой политике мы оказались бы в решающий момент совершенно безоружны перед Антантой, еще более безоружны, чем ныне Германия. Между тем, благодаря ноябрьской революции и Брестскому миру, мы сейчас являемся единственной страной, которая противостоит Антанте с винтовкой в руках. Нашей международной политикой мы не только не помогли Гогенцоллерну занять господствующее мировое положение, наоборот, ноябрьским переворотом мы больше, чем кто бы то ни было, подготовили его падение. В то же время мы обеспечили за собой военную паузу, в продолжение которой создали многочисленную крепкую армию, первую в истории армию пролетариата, с которой не могут ныне справиться все цепные собаки Антанты.
Самый критический момент в нашем международном положении наступил осенью 1918 г., после разгрома германских армий. Вместо двух могущественных лагерей, более или менее нейтрализовавших друг друга, пред нами стояла победоносная Антанта на вершине своего мирового могущества, и лежала раздавленная Германия, юнкерская сволочь которой сочла бы за счастье и честь вцепиться в горло русскому пролетариату за кость с кухни Клемансо. Мы предложили мир Антанте и снова готовы были – ибо были вынуждены – подписать самые тяжелые условия. Но Клемансо, в империалистическом хищничестве которого остались во всей своей силе черты мелкобуржуазного тупоумия, отказал юнкерам в кости и в то же время решил во что бы то ни стало украсить Дом Инвалидов скальпами вождей Советской России. Этой политикой Клемансо оказал нам немалую услугу. Мы отстояли себя и устояли.
В чем же заключалась руководящая идея нашей внешней политики после того, как первые месяцы существования Советской власти обнаружили значительную еще устойчивость капиталистических правительств Европы? Именно в том, что Каутский с недоумением воспринимает теперь, как случайный результат: продержаться! Мы слишком ясно сознавали, что самый факт существования Советской власти есть событие величайшего революционного значения. И это сознание диктовало нам уступки и временные отступления, – не в принципах, а в практических выводах из трезвой оценки собственной силы. Мы отступали, как армия, которая сдает врагу город и даже крепость, чтобы, отойдя, сосредоточиться не только для обороны, но и для наступления. Мы отступали, как стачечники, у которых сегодня истощились силы и средства, но которые, стиснув зубы, готовятся к новой борьбе. Если бы мы не были проникнуты несокрушимой верой в мировое значение советской диктатуры, мы не шли бы на тягчайшие жертвы в Брест-Литовске. Если бы наша вера оказалась противоречащей действительному ходу вещей. Брест-Литовский договор вошел бы в историю, как бесполезная капитуляция обреченного режима. Так тогда оценивали положение не только Кюльманы,[126] но и Каутские всех стран. Но мы оказались правы в оценке как своей тогдашней слабости, так и своей будущей силы. Существование Эбертовской республики с ее всеобщим избирательным правом, парламентским правом, парламентским шулерством, «свободой» печати и убийством рабочих вождей, есть просто очередное звено в исторической цепи рабства и подлости. Существование Советской власти есть факт неизмеримого революционного значения. Нужно было ее удержать, пользуясь свалкой капиталистических наций, еще не законченной империалистской войной, самоуверенной наглостью Гогенцоллернской банды, тупоумием мировой буржуазии в основных вопросах революции, антагонизмом Америки и Европы, запутанностью отношений внутри Антанты, – нужно было вести еще недостроенный советский корабль по бурным волнам, меж скал и рифов, и на ходу достраивать и бронировать его.
Каутский решается повторять обвинение нас в том, что мы не бросились в начале 1918 г. без оружия на могущественного врага. Если бы мы сделали это, мы были бы разбиты{8}. Первая большая попытка захвата власти пролетариатом потерпела бы крушение. Революционное крыло европейского пролетариата получило бы тягчайший удар. Антанта помирилась бы с Гогенцоллерном на трупе русской революции, мировая капиталистическая реакция получила бы отсрочку на ряд лет. Когда Каутский говорит, что, заключая Брестский мир, мы не задумывались об его влиянии на судьбы германской революции, он постыдно клевещет. Мы обсуждали вопрос со всех сторон, и единственным нашим критерием являлся интерес международной революции. Мы пришли к выводу, что этот интерес требует, чтобы единственная в мире Советская власть сохранилась. И мы оказались правы. Но Каутский ждал нашего падения если не с нетерпением, то с уверенностью, и на этом ожидавшемся падении строил всю свою международную политику.
Опубликованные Бауэровским министерством[127] протоколы заседания коалиционного правительства от 19 ноября 1918 г. гласят: "Во-первых, продолжение суждений об отношении Германии к Советской Республике. Гаазе[128] советует вести политику оттягивания. Каутский присоединяется к Гаазе: нужно отодвинуть решение, Советское правительство долго не продержится, неизбежно падет в течение нескольких недель"… Таким образом, в тот период, когда положение Советской власти было действительно крайне тяжко, – разгром германского милитаризма создавал, казалось, для Антанты полную возможность покончить с нами «в течение нескольких недель», – в этот момент Каутский не только не спешит нам на помощь и даже не просто умывает руки, но участвует в активном предательстве революционной России. Чтобы облегчить Шейдеману его роль – сторожа буржуазии вместо «программной» роли ее могильщика, Каутский сам торопится стать могильщиком Советской власти. Но Советская власть жива. Она переживет всех своих могильщиков.
VIII. ВОПРОСЫ ОРГАНИЗАЦИИ ТРУДА
СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ И ПРОМЫШЛЕННОСТЬ
Если в первый период Советской революции главные обвинения буржуазного мира направлялись против нашей жестокости и кровожадности, то позже, когда этот аргумент от частого употребления притупился и потерял силу, нас стали делать ответственными, главным образом, за хозяйственное расстройство страны. В согласии с своей нынешней миссией Каутский методически переводит на язык псевдо-марксизма все буржуазные обвинения в разрушении Советской властью промышленной жизни России: большевики приступили к социализации без плана, социализировали то, что не созрело для социализации; наконец, русский рабочий класс вообще еще не подготовлен к управлению промышленностью и т. д., и т. п.
Повторяя и комбинируя эти обвинения, Каутский с тупым упорством замалчивает основные причины нашего хозяйственного расстройства: империалистическую бойню, гражданскую войну и блокаду.
Советская Россия с первых месяцев своего существования оказалась лишенной угля, нефти, металла и хлопка. Сперва австро-германский, затем антантовский империализм, при содействии русских белогвардейцев, отрезал от Советской России донецкий каменноугольный и металлургический бассейн, кавказский нефтеносный район, Туркестан с его хлопком, Урал с его богатейшими источниками металла, Сибирь с ее хлебом и мясом. Донецкий бассейн обычно давал нашей промышленности 94 % угольного топлива и 74 % черного металла. Урал доставлял остальные 26 % металла и 6 % угля. Обе эти области в ходе гражданской войны отошли от нас. Мы лишились полумиллиарда пудов угля, доставлявшегося из-за границы. Одновременно мы остались без нефти: все промысла до единого перешли в руки наших врагов. Нужно иметь поистине медный лоб, чтобы пред лицом этих фактов говорить о разрушающем влиянии «несвоевременной», «варварской» и проч. социализации на промышленность, которая совершенно лишена топлива и сырья. Принадлежит ли предприятие капиталистическому тресту или рабочему государству, социализирован ли завод или нет, труба его все равно не будет дымиться без угля или нефти. Об этом можно кое-что узнать хотя бы в Австрии; впрочем, и в самой Германии. Ткацкая фабрика, управляемая по самым лучшим методам Каутского, – если допустить, что по методам Каутского можно вообще чем-нибудь управлять, кроме собственной чернильницы, – не даст ситцу, если ее не снабдить хлопком. Мы же лишились одновременно как туркестанского, так и американского волокна. Кроме того, как уже сказано, мы не имели топлива.
Повторяя и комбинируя эти обвинения, Каутский с тупым упорством замалчивает основные причины нашего хозяйственного расстройства: империалистическую бойню, гражданскую войну и блокаду.
Советская Россия с первых месяцев своего существования оказалась лишенной угля, нефти, металла и хлопка. Сперва австро-германский, затем антантовский империализм, при содействии русских белогвардейцев, отрезал от Советской России донецкий каменноугольный и металлургический бассейн, кавказский нефтеносный район, Туркестан с его хлопком, Урал с его богатейшими источниками металла, Сибирь с ее хлебом и мясом. Донецкий бассейн обычно давал нашей промышленности 94 % угольного топлива и 74 % черного металла. Урал доставлял остальные 26 % металла и 6 % угля. Обе эти области в ходе гражданской войны отошли от нас. Мы лишились полумиллиарда пудов угля, доставлявшегося из-за границы. Одновременно мы остались без нефти: все промысла до единого перешли в руки наших врагов. Нужно иметь поистине медный лоб, чтобы пред лицом этих фактов говорить о разрушающем влиянии «несвоевременной», «варварской» и проч. социализации на промышленность, которая совершенно лишена топлива и сырья. Принадлежит ли предприятие капиталистическому тресту или рабочему государству, социализирован ли завод или нет, труба его все равно не будет дымиться без угля или нефти. Об этом можно кое-что узнать хотя бы в Австрии; впрочем, и в самой Германии. Ткацкая фабрика, управляемая по самым лучшим методам Каутского, – если допустить, что по методам Каутского можно вообще чем-нибудь управлять, кроме собственной чернильницы, – не даст ситцу, если ее не снабдить хлопком. Мы же лишились одновременно как туркестанского, так и американского волокна. Кроме того, как уже сказано, мы не имели топлива.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента