Предлагая нам выборы в учредилку, полагает ли Каутский приостановить на время выборов гражданскую войну? Чьим решением? Если он намеревается привести для этого в движение авторитет II Интернационала, то спешим его предупредить, что это учреждение пользуется у Деникина лишь немного большим авторитетом, чем у нас. Поскольку же война между рабоче-крестьянской армией и бандами империализма продолжается, и выборы должны по необходимости ограничиться советской территорией, хочет ли Каутский требовать, чтоб мы позволили открыто выступать партиям, которые поддерживают Деникина против нас? Пустая и презренная болтовня: ни одно правительство никогда и ни при каких условиях не может позволить воюющей с ним стороне в тылу у собственных армий мобилизовать вражеские силы.
Не последнее место в вопросе занимает и тот факт, что цвет трудового населения находится сейчас в действующих войсках. Передовые пролетарии и наиболее сознательные крестьяне, которые при всяких выборах, как и при всяком массовом политическом действии, стоят на первом месте, направляя общественное мнение трудящихся, они все сейчас борются и умирают в качестве командиров, комиссаров или рядовых бойцов Красной Армии. Если самые «демократические» правительства буржуазных государств, режим которых основан на парламентаризме, считали невозможным во время войны производить выборы в парламент, то тем более бессмысленно требовать таких выборов во время войны от Советской Республики, режим которой ни в малой мере не основан на парламентаризме. Вполне достаточно того, что своим выборным учреждениям – местным и центральным Советам – революционная власть России не препятствовала в самые тяжкие месяцы и дни обновляться путем периодических перевыборов.
Наконец, в качестве последнего довода – the last not least, – приходится к сведению Каутского сказать, что даже русские каутскианцы, меньшевики, как Мартов и Дан,[77] не считают возможным выдвигать в настоящее время требование Учредительного Собрания, откладывая его до лучшего будущего. Понадобится ли оно тогда? В этом позволительно усомниться. Когда закончится гражданская война, диктатура рабочего класса раскроет всю свою творческую силу и на деле покажет наиболее отсталым массам, что может им дать. Путем планомерно проведенной трудовой повинности и централизованной организации распределения все население страны будет вовлечено в общесоветскую систему хозяйства и самоуправления. Сами Советы, ныне органы власти, постепенно растворятся в чисто-хозяйственных организациях. При этих условиях вряд ли кому придет в голову над реальной тканью социалистического общества воздвигать архаическое увенчание в виде Учредительного Собрания, которому пришлось бы только констатировать, что все нужное «учреждено» уже до него и без него{2}. В этой пачкотне есть осколки истины. Биржа действительно поддерживала правительство Колчака, когда он опирался на Учредительное Собрание. Но биржа стала еще энергичнее поддерживать Колчака, когда он разогнал Учредительное Собрание. На опыте Колчака биржа укрепилась в своем убеждении, что механика буржуазной демократии может быть использована в капиталистических целях, а затем отброшена, как изношенная портянка. Вполне возможно, что биржа снова дала бы некоторую предварительную ссуду под залог Учредительного Собрания в убеждении, вполне обоснованном прошлым опытом, что Учредительное Собрание явится только переходной ступенью к капиталистической диктатуре. Покупать «деловое доверие» биржи такою ценою мы не собираемся и решительно предпочитаем то «доверие», которое внушает реалистической бирже оружие Красной Армии.
IV. ТЕРРОРИЗМ
Не последнее место в вопросе занимает и тот факт, что цвет трудового населения находится сейчас в действующих войсках. Передовые пролетарии и наиболее сознательные крестьяне, которые при всяких выборах, как и при всяком массовом политическом действии, стоят на первом месте, направляя общественное мнение трудящихся, они все сейчас борются и умирают в качестве командиров, комиссаров или рядовых бойцов Красной Армии. Если самые «демократические» правительства буржуазных государств, режим которых основан на парламентаризме, считали невозможным во время войны производить выборы в парламент, то тем более бессмысленно требовать таких выборов во время войны от Советской Республики, режим которой ни в малой мере не основан на парламентаризме. Вполне достаточно того, что своим выборным учреждениям – местным и центральным Советам – революционная власть России не препятствовала в самые тяжкие месяцы и дни обновляться путем периодических перевыборов.
Наконец, в качестве последнего довода – the last not least, – приходится к сведению Каутского сказать, что даже русские каутскианцы, меньшевики, как Мартов и Дан,[77] не считают возможным выдвигать в настоящее время требование Учредительного Собрания, откладывая его до лучшего будущего. Понадобится ли оно тогда? В этом позволительно усомниться. Когда закончится гражданская война, диктатура рабочего класса раскроет всю свою творческую силу и на деле покажет наиболее отсталым массам, что может им дать. Путем планомерно проведенной трудовой повинности и централизованной организации распределения все население страны будет вовлечено в общесоветскую систему хозяйства и самоуправления. Сами Советы, ныне органы власти, постепенно растворятся в чисто-хозяйственных организациях. При этих условиях вряд ли кому придет в голову над реальной тканью социалистического общества воздвигать архаическое увенчание в виде Учредительного Собрания, которому пришлось бы только констатировать, что все нужное «учреждено» уже до него и без него{2}. В этой пачкотне есть осколки истины. Биржа действительно поддерживала правительство Колчака, когда он опирался на Учредительное Собрание. Но биржа стала еще энергичнее поддерживать Колчака, когда он разогнал Учредительное Собрание. На опыте Колчака биржа укрепилась в своем убеждении, что механика буржуазной демократии может быть использована в капиталистических целях, а затем отброшена, как изношенная портянка. Вполне возможно, что биржа снова дала бы некоторую предварительную ссуду под залог Учредительного Собрания в убеждении, вполне обоснованном прошлым опытом, что Учредительное Собрание явится только переходной ступенью к капиталистической диктатуре. Покупать «деловое доверие» биржи такою ценою мы не собираемся и решительно предпочитаем то «доверие», которое внушает реалистической бирже оружие Красной Армии.
IV. ТЕРРОРИЗМ
Главной темой книжки Каутского является терроризм. Воззрение, будто терроризм принадлежит к существу революции, Каутский объявляет широко распространенным заблуждением. Неверно, будто бы тот, «кто хочет революции, должен мириться с терроризмом». Что касается его, Каутского, то он, вообще говоря, за революцию, но решительно против терроризма. Дальше, однако, начинаются затруднения.
«Революция приносит нам, – жалуется Каутский, – кровавый терроризм, проводимый социалистическими правительствами. Большевики в России вступили первые на этот путь и суровейшим образом осуждались поэтому всеми социалистами, не стоявшими на большевистской точке зрения, в том числе и социалистами немецкого большинства. Но как только последние почувствовали себя угрожаемыми в своем господстве, они прибегли к методам того же террористического режима, который они клеймили на востоке» (стр. 9). Казалось бы, отсюда следовало сделать вывод, что терроризм гораздо глубже связан с природой революции, чем это думали кой-какие мудрецы. Но Каутский делает вывод прямо противоположный: гигантское развитие белого и красного терроризма во всех последних революциях – русской, германской, австрийской и венгерской – свидетельствует для него о том, что эти революции отклонились от своего подлинного пути и оказались не теми революциями, какими они должны бы быть согласно теоретическим сновидениям Каутского. Не углубляясь в обсуждение вопроса, – «имманентен» ли терроризм, «как таковой», революции, «как таковой», остановимся на примере нескольких революций, как они проходили перед нами в живой человеческой истории.
Напомним сперва религиозную реформацию,[78] вошедшую водоразделом между средневековой и новой историей: чем более глубокие интересы народных масс она захватывала, тем шире был ее размах, тем свирепее развертывалась под религиозным знаменем гражданская война, тем беспощаднее становился на обеих сторонах террор.
В семнадцатом веке Англия проделала две революции: первая, вызвавшая большие социальные потрясения и войны, привела, между прочим, к казни короля Карла I, а вторая – благополучно завершилась восшествием на престол новой династии. Английская буржуазия и ее историки совершенно по разному относятся к этим революциям: первая для них – бесчинство черни, «великий бунт»; за второй укрепилось название «славной революции». Причину такого различия в оценках разъяснил еще французский историк Огюстен Тьерри.[79] В первой английской революции, в «великом бунте», действующим лицом был народ, во второй – он почти «безмолвствовал». Отсюда вытекает, что в обстановке классового рабства трудно обучить угнетенные массы хорошим манерам. Выведенные из себя, они действуют поленом, камнем, огнем и веревкой. Придворные историки эксплуататоров бывают оскорблены. Но великим событием в историю новой (буржуазной) Англии вошла, тем не менее, не «славная» революция, а «великий бунт».
Величайшим после реформации и «великого бунта» событием новой истории, далеко превосходящим два предшествующие по значению, является Великая Французская Революция XVIII столетия. Этой классической революции отвечал классический терроризм. Каутский готов простить террор якобинцам, признавая, что другими мерами им бы не спасти республики. Но от этого оправдания задним числом никому ни тепло, ни холодно. Каутские конца XVIII столетия (лидеры французских жирондистов[80]) видели в якобинцах[81] исчадие зла. Вот достаточно поучительное в своей банальности сопоставление якобинцев с жирондистами под пером одного из мещанских французских историков. «Как одни, так и другие хотели республики»… Но жирондисты «хотели республики свободной, законной, милостивой. Монтаньяры желали (!) республики деспотической и ужасной. И те и другие стояли за верховную власть народа; но жирондисты справедливо понимали под народом всех; для монтаньяров же… народом был лишь трудящийся класс; поэтому одним этим людям и должно было, по мнению монтаньяров, принадлежать господство». Антитеза между великодушными рыцарями учредилки и кровожадными проводниками революционной диктатуры намечена здесь достаточно полно только в политических терминах эпохи.
Железная диктатура якобинцев была вызвана чудовищно-тяжким положением революционной Франции. Вот как рассказывает об этом буржуазный историк: «Иностранные войска вступили с четырех сторон на французскую территорию: с севера – англичане и австрийцы, в Эльзасе – пруссаки, в Дофинэ и до Лиона – пьемонтцы, в Руссильоне – испанцы. И это в такое время, когда гражданская война свирепствовала в четырех различных пунктах: в Нормандии, в Вандее, в Лионе и в Тулоне» (стр. 176). К этому надо прибавить внутренних врагов, в виде многочисленных тайных сторонников старого порядка, готовых всеми средствами помогать неприятелю.
Суровость пролетарской диктатуры в России – скажем тут же – была обусловлена не менее тяжкими обстоятельствами. Сплошной фронт на севере и юге, западе и востоке. Кроме русских белогвардейских армий Колчака, Деникина и пр., против Советской России выступают одновременно или поочередно: немцы и австрийцы, чехо-словаки, сербы, поляки, украинцы, румыны, французы, англичане, американцы, японцы, финны, эстонцы, литовцы… В стране, охваченной блокадой, задыхающейся от голода, непрерывные заговоры, восстания, террористические акты, разрушение складов, путей и мостов.
«У правительства, взявшего на себя борьбу с бесчисленными внешними и внутренними врагами, не было ни денег, ни достаточного войска – ничего, кроме безграничной энергии, горячей поддержки со стороны революционных элементов страны и громадной смелости принимать все меры для спасения родины, как бы произвольны, беззаконны и суровы они ни были». Такими словами характеризовал некогда Плеханов правительство… якобинцев («Социал-Демократ». Трехмесячное литературно-политическое обозрение. 1890 г., февраль, книга первая. Лондон. Статья «Столетие Великой Революции», стр. 6 – 7).
Обратимся к революции, которая произошла во второй половине XIX столетия, в стране «демократии», в Соединенных Штатах Северной Америки. Хотя речь шла отнюдь не об отмене частной собственности вообще, а только об отмене собственности на чернокожих, тем не менее, учреждения демократии оказались совершенно неспособны мирным путем разрешить конфликт. Южные штаты, разбитые на выборах президента в 1860 году, решили какими угодно мерами возвратить себе влияние, которым они до того располагали в интересах рабовладения, и, произнося, как полагается, звонкие слова о свободе и независимости, встали на путь рабовладельческого мятежа. Отсюда неизбежно вытекли все дальнейшие последствия гражданской войны. Уже в самом начале борьбы военная власть в Балтиморе заключила в форт Мак-Гэнри несколько граждан, сторонников рабовладельческого юга, несмотря на «habeas corpus». Вопрос о законности или незаконности подобных действий сделался предметом горячего спора между так называемыми «высшими авторитетами». Верховный судья Тэней решил, что президент не имеет права ни останавливать действие «habeas corpus», ни давать на то полномочия военным властям. «Таково, по всей вероятности, правильное конституционное разрешение этого вопроса, – говорит один из первых историков американской войны. – Но положение дел было до такой степени критическое, и необходимость принять решительные меры против населения Балтиморы до такой степени велика, что не только правительство, но и народ Соединенных Штатов поддерживал самые энергичные меры» («История американской войны», соч. Флетчера, подполковника гвардейских шотландских стрелков, перевод с английского, С.-Петербург 1867 г., стр. 95).
Некоторые предметы, в которых нуждался мятежный юг, доставлялись тайно северными купцами. Конечно, северянам не оставалось ничего другого, как прибегнуть к репрессиям. 6 августа 1861 г. утверждено было президентом постановление конгресса «о конфискации собственности, употребляемой для инсуррекционных целей». Народ, в лице наиболее демократических слоев, был в пользу крайних мер, республиканская партия имела на севере решительное преобладание, и люди, подозреваемые в сецессионизме, т.-е. поддержке раскольнических южных штатов, подвергались насилиям. В некоторых северных городах и даже в славившихся своими порядками штатах Новой Англии народ нередко врывался в конторы журналов, поддерживавших мятежных рабовладельцев, и разбивал их печатные станки. Случалось, что реакционных издателей вымазывали дегтем, украшали перьями и возили в таком виде по площадям, пока не вынуждали присягнуть в верности Союзу. Смазанная дегтем плантаторская личность мало походила на «самоцель», так что категорический императив Канта терпел в гражданской войне штатов немалый урон. Но это не все. «Правительство, с своей стороны, – рассказывает нам историк, – принимало разного рода карательные меры против изданий, которые держались несогласных с ним мнений, и в короткое время свободная до сих пор американская пресса очутилась в положении едва ли лучшем, чем в автократических европейских государствах». Той же участи подверглась и свобода слова. «Таким образом, – продолжает подполковник Флетчер, – американский народ отказался в это время от большей части своей свободы. Надо заметить, – нравоучительно прибавляет он, – что большинство народа было до такой степени поглощено войною и до такой степени проникнуто готовностью на всякого рода жертвы для достижения своей цели, что не только не сожалело об утраченной свободе, но даже почти этого не замечало» («История американской войны», стр. 162 – 164).
Несравненно беспощаднее действовали кровожадные рабовладельцы юга со своей разнузданной челядью. «Повсюду, где образовалось большинство в пользу рабовладения, – рассказывает граф Парижский, – общественное мнение деспотически относилось к меньшинству. Всех, кто сожалел о национальном знамени…, принудили замолчать. Но скоро и это оказалось недостаточным; как и при всякой революции, равнодушных принудили выразить свою преданность новому порядку вещей… Те, которые не согласились на это, были отданы в жертву ненависти и насилия народной толпы… В каждом центре рождающейся цивилизации (юго-западных штатов) образовались комитеты бдительности из всех тех, которые отличались крайностями в избирательной борьбе… Кабак был обыкновенным местом их заседаний, и шумная оргия смешивалась с презренной пародией державных форм правосудия. Несколько бешеных людей, сидевших вокруг конторки, на которой лились джин и виски, судили своих присутствующих и отсутствующих сограждан. Обвиняемый, прежде чем был спрошен, уже видел, как приготовляли роковую веревку. Не явившийся в суд узнавал свой приговор, падая под пулей палача, притаившегося за углом леса»… Эта картина очень напоминает те сцены, какие изо дня в день разыгрываются в стане Деникина, Колчака, Юденича и других героев англо-французской и американской «демократии».
Как обстоял вопрос о терроризме в отношении Парижской Коммуны 1871 года, мы увидим ниже. Во всяком случае попытки Каутского противопоставить нам Коммуну – несостоятельны в корне и лишь доводят автора до словесных вывертов самого низкопробного качества.
Институт заложников, по-видимому, надо признать «имманентным» терроризму гражданской войны. Каутский против терроризма и против института заложников, но за Парижскую Коммуну (NB: Коммуна жила пятьдесят лет тому назад). Между тем, Коммуна брала заложников. Получается затруднение. Но зачем же существует искусство экзегетики?
Декрет Коммуны о заложниках и об их расстреле в ответ на зверства версальцев возник, по глубокомысленному толкованию Каутского, «из стремления сохранить человеческие жизни, а не уничтожать их». Превосходное открытие! Его нужно только расширить. Можно и должно пояснить, что в гражданской войне мы истребляем белогвардейцев для того, чтобы они не истребляли рабочих. Стало быть, задачей нашей является не истребление жизней, а их сохранение. Но так как бороться за сохранение жизней приходится с оружием в руках, то это приводит к истреблению жизней – загадка, диалектический секрет которой был разъяснен стариком Гегелем,[82] не считая еще более древних мудрецов.
Коммуна могла удержаться и окрепнуть только путем жестокой борьбы с версальцами. У версальцев же было значительное число агентов в Париже. Борясь с бандами Тьера,[83] Коммуна не могла не истреблять версальцев – на фронте и в тылу. Если бы ее господство перешло за пределы Парижа, она в провинции встретила бы – в процессе гражданской войны с армией Национального Собрания – еще больше заклятых врагов в среде мирного населения. Коммуна не могла, сражаясь с роялистами, предоставлять свободу слова агентам роялистов в тылу.
Каутский, несмотря на все нынешние мировые события, совершенно не постигает, что значит война вообще, гражданская война в особенности. Он не понимает, что каждый, или почти каждый, сторонник Тьера в Париже был не просто идейным «противником» коммунаров, но агентом и шпионом Тьера, свирепым врагом, готовым стрелять в спину. Врага нужно обезвреживать, а во время войны это значит уничтожать.
Задача революции, как и войны, состоит в том, чтобы сломить волю врага, заставив его капитулировать и принять условия победителя. Воля есть, конечно, факт психического мира, но, в отличие от митинга, публичного диспута или съезда, революция преследует свою цель посредством применения материальных средств, – хотя в меньшей мере, чем война.
Сама буржуазия завоевала власть при помощи восстаний, закрепляла ее путем гражданской войны. В мирную эпоху она удерживает власть в своих руках при помощи сложной системы репрессий. Доколе существует классовое общество, основанное на глубочайших антагонизмах, репрессии остаются необходимым средством подчинить себе волю противной стороны.
Если бы даже в той или другой стране диктатура пролетариата сложилась во внешних рамках демократии, этим отнюдь еще не была бы устранена гражданская война. Вопрос о том, кому господствовать в стране, т.-е. жить или погибнуть буржуазии, будет решаться с обеих сторон не ссылками на параграфы конституции, но применением всех видов насилия. Сколько бы Каутский ни исследовал пищу антропопитеков (см. стр. 85 и след. его книжки) и другие близкие и отдаленные обстоятельства для определения причин человеческой жестокости, он не найдет в истории других средств сломить классовую волю врага, кроме целесообразного и энергичного применения насилия.
«Революция приносит нам, – жалуется Каутский, – кровавый терроризм, проводимый социалистическими правительствами. Большевики в России вступили первые на этот путь и суровейшим образом осуждались поэтому всеми социалистами, не стоявшими на большевистской точке зрения, в том числе и социалистами немецкого большинства. Но как только последние почувствовали себя угрожаемыми в своем господстве, они прибегли к методам того же террористического режима, который они клеймили на востоке» (стр. 9). Казалось бы, отсюда следовало сделать вывод, что терроризм гораздо глубже связан с природой революции, чем это думали кой-какие мудрецы. Но Каутский делает вывод прямо противоположный: гигантское развитие белого и красного терроризма во всех последних революциях – русской, германской, австрийской и венгерской – свидетельствует для него о том, что эти революции отклонились от своего подлинного пути и оказались не теми революциями, какими они должны бы быть согласно теоретическим сновидениям Каутского. Не углубляясь в обсуждение вопроса, – «имманентен» ли терроризм, «как таковой», революции, «как таковой», остановимся на примере нескольких революций, как они проходили перед нами в живой человеческой истории.
Напомним сперва религиозную реформацию,[78] вошедшую водоразделом между средневековой и новой историей: чем более глубокие интересы народных масс она захватывала, тем шире был ее размах, тем свирепее развертывалась под религиозным знаменем гражданская война, тем беспощаднее становился на обеих сторонах террор.
В семнадцатом веке Англия проделала две революции: первая, вызвавшая большие социальные потрясения и войны, привела, между прочим, к казни короля Карла I, а вторая – благополучно завершилась восшествием на престол новой династии. Английская буржуазия и ее историки совершенно по разному относятся к этим революциям: первая для них – бесчинство черни, «великий бунт»; за второй укрепилось название «славной революции». Причину такого различия в оценках разъяснил еще французский историк Огюстен Тьерри.[79] В первой английской революции, в «великом бунте», действующим лицом был народ, во второй – он почти «безмолвствовал». Отсюда вытекает, что в обстановке классового рабства трудно обучить угнетенные массы хорошим манерам. Выведенные из себя, они действуют поленом, камнем, огнем и веревкой. Придворные историки эксплуататоров бывают оскорблены. Но великим событием в историю новой (буржуазной) Англии вошла, тем не менее, не «славная» революция, а «великий бунт».
Величайшим после реформации и «великого бунта» событием новой истории, далеко превосходящим два предшествующие по значению, является Великая Французская Революция XVIII столетия. Этой классической революции отвечал классический терроризм. Каутский готов простить террор якобинцам, признавая, что другими мерами им бы не спасти республики. Но от этого оправдания задним числом никому ни тепло, ни холодно. Каутские конца XVIII столетия (лидеры французских жирондистов[80]) видели в якобинцах[81] исчадие зла. Вот достаточно поучительное в своей банальности сопоставление якобинцев с жирондистами под пером одного из мещанских французских историков. «Как одни, так и другие хотели республики»… Но жирондисты «хотели республики свободной, законной, милостивой. Монтаньяры желали (!) республики деспотической и ужасной. И те и другие стояли за верховную власть народа; но жирондисты справедливо понимали под народом всех; для монтаньяров же… народом был лишь трудящийся класс; поэтому одним этим людям и должно было, по мнению монтаньяров, принадлежать господство». Антитеза между великодушными рыцарями учредилки и кровожадными проводниками революционной диктатуры намечена здесь достаточно полно только в политических терминах эпохи.
Железная диктатура якобинцев была вызвана чудовищно-тяжким положением революционной Франции. Вот как рассказывает об этом буржуазный историк: «Иностранные войска вступили с четырех сторон на французскую территорию: с севера – англичане и австрийцы, в Эльзасе – пруссаки, в Дофинэ и до Лиона – пьемонтцы, в Руссильоне – испанцы. И это в такое время, когда гражданская война свирепствовала в четырех различных пунктах: в Нормандии, в Вандее, в Лионе и в Тулоне» (стр. 176). К этому надо прибавить внутренних врагов, в виде многочисленных тайных сторонников старого порядка, готовых всеми средствами помогать неприятелю.
Суровость пролетарской диктатуры в России – скажем тут же – была обусловлена не менее тяжкими обстоятельствами. Сплошной фронт на севере и юге, западе и востоке. Кроме русских белогвардейских армий Колчака, Деникина и пр., против Советской России выступают одновременно или поочередно: немцы и австрийцы, чехо-словаки, сербы, поляки, украинцы, румыны, французы, англичане, американцы, японцы, финны, эстонцы, литовцы… В стране, охваченной блокадой, задыхающейся от голода, непрерывные заговоры, восстания, террористические акты, разрушение складов, путей и мостов.
«У правительства, взявшего на себя борьбу с бесчисленными внешними и внутренними врагами, не было ни денег, ни достаточного войска – ничего, кроме безграничной энергии, горячей поддержки со стороны революционных элементов страны и громадной смелости принимать все меры для спасения родины, как бы произвольны, беззаконны и суровы они ни были». Такими словами характеризовал некогда Плеханов правительство… якобинцев («Социал-Демократ». Трехмесячное литературно-политическое обозрение. 1890 г., февраль, книга первая. Лондон. Статья «Столетие Великой Революции», стр. 6 – 7).
Обратимся к революции, которая произошла во второй половине XIX столетия, в стране «демократии», в Соединенных Штатах Северной Америки. Хотя речь шла отнюдь не об отмене частной собственности вообще, а только об отмене собственности на чернокожих, тем не менее, учреждения демократии оказались совершенно неспособны мирным путем разрешить конфликт. Южные штаты, разбитые на выборах президента в 1860 году, решили какими угодно мерами возвратить себе влияние, которым они до того располагали в интересах рабовладения, и, произнося, как полагается, звонкие слова о свободе и независимости, встали на путь рабовладельческого мятежа. Отсюда неизбежно вытекли все дальнейшие последствия гражданской войны. Уже в самом начале борьбы военная власть в Балтиморе заключила в форт Мак-Гэнри несколько граждан, сторонников рабовладельческого юга, несмотря на «habeas corpus». Вопрос о законности или незаконности подобных действий сделался предметом горячего спора между так называемыми «высшими авторитетами». Верховный судья Тэней решил, что президент не имеет права ни останавливать действие «habeas corpus», ни давать на то полномочия военным властям. «Таково, по всей вероятности, правильное конституционное разрешение этого вопроса, – говорит один из первых историков американской войны. – Но положение дел было до такой степени критическое, и необходимость принять решительные меры против населения Балтиморы до такой степени велика, что не только правительство, но и народ Соединенных Штатов поддерживал самые энергичные меры» («История американской войны», соч. Флетчера, подполковника гвардейских шотландских стрелков, перевод с английского, С.-Петербург 1867 г., стр. 95).
Некоторые предметы, в которых нуждался мятежный юг, доставлялись тайно северными купцами. Конечно, северянам не оставалось ничего другого, как прибегнуть к репрессиям. 6 августа 1861 г. утверждено было президентом постановление конгресса «о конфискации собственности, употребляемой для инсуррекционных целей». Народ, в лице наиболее демократических слоев, был в пользу крайних мер, республиканская партия имела на севере решительное преобладание, и люди, подозреваемые в сецессионизме, т.-е. поддержке раскольнических южных штатов, подвергались насилиям. В некоторых северных городах и даже в славившихся своими порядками штатах Новой Англии народ нередко врывался в конторы журналов, поддерживавших мятежных рабовладельцев, и разбивал их печатные станки. Случалось, что реакционных издателей вымазывали дегтем, украшали перьями и возили в таком виде по площадям, пока не вынуждали присягнуть в верности Союзу. Смазанная дегтем плантаторская личность мало походила на «самоцель», так что категорический императив Канта терпел в гражданской войне штатов немалый урон. Но это не все. «Правительство, с своей стороны, – рассказывает нам историк, – принимало разного рода карательные меры против изданий, которые держались несогласных с ним мнений, и в короткое время свободная до сих пор американская пресса очутилась в положении едва ли лучшем, чем в автократических европейских государствах». Той же участи подверглась и свобода слова. «Таким образом, – продолжает подполковник Флетчер, – американский народ отказался в это время от большей части своей свободы. Надо заметить, – нравоучительно прибавляет он, – что большинство народа было до такой степени поглощено войною и до такой степени проникнуто готовностью на всякого рода жертвы для достижения своей цели, что не только не сожалело об утраченной свободе, но даже почти этого не замечало» («История американской войны», стр. 162 – 164).
Несравненно беспощаднее действовали кровожадные рабовладельцы юга со своей разнузданной челядью. «Повсюду, где образовалось большинство в пользу рабовладения, – рассказывает граф Парижский, – общественное мнение деспотически относилось к меньшинству. Всех, кто сожалел о национальном знамени…, принудили замолчать. Но скоро и это оказалось недостаточным; как и при всякой революции, равнодушных принудили выразить свою преданность новому порядку вещей… Те, которые не согласились на это, были отданы в жертву ненависти и насилия народной толпы… В каждом центре рождающейся цивилизации (юго-западных штатов) образовались комитеты бдительности из всех тех, которые отличались крайностями в избирательной борьбе… Кабак был обыкновенным местом их заседаний, и шумная оргия смешивалась с презренной пародией державных форм правосудия. Несколько бешеных людей, сидевших вокруг конторки, на которой лились джин и виски, судили своих присутствующих и отсутствующих сограждан. Обвиняемый, прежде чем был спрошен, уже видел, как приготовляли роковую веревку. Не явившийся в суд узнавал свой приговор, падая под пулей палача, притаившегося за углом леса»… Эта картина очень напоминает те сцены, какие изо дня в день разыгрываются в стане Деникина, Колчака, Юденича и других героев англо-французской и американской «демократии».
Как обстоял вопрос о терроризме в отношении Парижской Коммуны 1871 года, мы увидим ниже. Во всяком случае попытки Каутского противопоставить нам Коммуну – несостоятельны в корне и лишь доводят автора до словесных вывертов самого низкопробного качества.
Институт заложников, по-видимому, надо признать «имманентным» терроризму гражданской войны. Каутский против терроризма и против института заложников, но за Парижскую Коммуну (NB: Коммуна жила пятьдесят лет тому назад). Между тем, Коммуна брала заложников. Получается затруднение. Но зачем же существует искусство экзегетики?
Декрет Коммуны о заложниках и об их расстреле в ответ на зверства версальцев возник, по глубокомысленному толкованию Каутского, «из стремления сохранить человеческие жизни, а не уничтожать их». Превосходное открытие! Его нужно только расширить. Можно и должно пояснить, что в гражданской войне мы истребляем белогвардейцев для того, чтобы они не истребляли рабочих. Стало быть, задачей нашей является не истребление жизней, а их сохранение. Но так как бороться за сохранение жизней приходится с оружием в руках, то это приводит к истреблению жизней – загадка, диалектический секрет которой был разъяснен стариком Гегелем,[82] не считая еще более древних мудрецов.
Коммуна могла удержаться и окрепнуть только путем жестокой борьбы с версальцами. У версальцев же было значительное число агентов в Париже. Борясь с бандами Тьера,[83] Коммуна не могла не истреблять версальцев – на фронте и в тылу. Если бы ее господство перешло за пределы Парижа, она в провинции встретила бы – в процессе гражданской войны с армией Национального Собрания – еще больше заклятых врагов в среде мирного населения. Коммуна не могла, сражаясь с роялистами, предоставлять свободу слова агентам роялистов в тылу.
Каутский, несмотря на все нынешние мировые события, совершенно не постигает, что значит война вообще, гражданская война в особенности. Он не понимает, что каждый, или почти каждый, сторонник Тьера в Париже был не просто идейным «противником» коммунаров, но агентом и шпионом Тьера, свирепым врагом, готовым стрелять в спину. Врага нужно обезвреживать, а во время войны это значит уничтожать.
Задача революции, как и войны, состоит в том, чтобы сломить волю врага, заставив его капитулировать и принять условия победителя. Воля есть, конечно, факт психического мира, но, в отличие от митинга, публичного диспута или съезда, революция преследует свою цель посредством применения материальных средств, – хотя в меньшей мере, чем война.
Сама буржуазия завоевала власть при помощи восстаний, закрепляла ее путем гражданской войны. В мирную эпоху она удерживает власть в своих руках при помощи сложной системы репрессий. Доколе существует классовое общество, основанное на глубочайших антагонизмах, репрессии остаются необходимым средством подчинить себе волю противной стороны.
Если бы даже в той или другой стране диктатура пролетариата сложилась во внешних рамках демократии, этим отнюдь еще не была бы устранена гражданская война. Вопрос о том, кому господствовать в стране, т.-е. жить или погибнуть буржуазии, будет решаться с обеих сторон не ссылками на параграфы конституции, но применением всех видов насилия. Сколько бы Каутский ни исследовал пищу антропопитеков (см. стр. 85 и след. его книжки) и другие близкие и отдаленные обстоятельства для определения причин человеческой жестокости, он не найдет в истории других средств сломить классовую волю врага, кроме целесообразного и энергичного применения насилия.