Степень ожесточенности борьбы зависит от ряда внутренних и международных обстоятельств. Чем ожесточеннее и опаснее сопротивление поверженного классового врага, тем неизбежнее система репрессий сгущается в систему террора.
Но тут Каутский занимает неожиданно новую позицию в борьбе с советским терроризмом: он просто-напросто отводит ссылки на свирепость контрреволюционного сопротивления русской буржуазии. «Такой свирепости, – говорит он, – нельзя было заметить в ноябре 1917 г. в Петербурге и в Москве и еще меньше недавно в Будапеште» (стр. 102).
При такой счастливой постановке вопроса революционный терроризм оказывается просто продуктом кровожадности большевиков, уклонившихся одновременно от традиций травоядного антропопитека и от нравственных уроков каутскианства.
Первоначальное завоевание власти Советами, в начале ноября 1917 г. (по нов. стилю), совершилось само по себе с ничтожными жертвами. Русская буржуазия чувствовала себя настолько оторванной от народных масс, настолько внутренне бессильной, настолько скомпрометированной ходом и исходом войны, настолько деморализованной режимом Керенского, что почти не отважилась на сопротивление. В Петербурге власть Керенского была опрокинута почти без боя. В Москве сопротивление затянулось, главным образом, вследствие нерешительности наших собственных действий. В большинстве провинциальных городов власть переходила к Советам по одной телеграмме из Петербурга или Москвы. Если бы дело этим ограничилось, о красном терроре не было бы и речи. Но уже ноябрь 1917 г. был свидетелем начинавшегося сопротивления имущих. Понадобилось, правда, вмешательство империалистских правительств Запада для того, чтобы придать русской контрреволюции веру в себя, а ее сопротивлению – все возрастающую силу. Это можно показать на крупных и мелких фактах, изо дня в день, за всю эпоху Советской революции.
«Ставка» Керенского не чувствовала никакой опоры в солдатских массах и склонна была без сопротивления признать Советскую власть, приступавшую к переговорам о перемирии с немцами. Но последовал протест военных миссий Антанты, сопровождавшийся открытыми угрозами. Ставка испугалась; подстрекаемая «союзными» офицерами, она встала на путь сопротивления. Это привело к вооруженному конфликту и к убийству начальника полевого штаба, генерала Духонина, группой революционных матросов.
В Петербурге официальные агенты Антанты, особенно французская военная миссия, рука об руку с эсерами и меньшевиками, открыто организовали сопротивление, со второго дня Советского переворота мобилизуя, вооружая, натравливая на нас юнкеров и вообще буржуазную молодежь. Восстание юнкеров 10 ноября породило в сотни раз больше жертв, чем переворот 7 ноября. Вызванный тогда же Антантой авантюристский поход Керенского – Краснова на Петербург естественно внес в борьбу первые элементы ожесточения. Тем не менее генерал Краснов[84] был отпущен на честное слово. Ярославское восстание (летом 1918 года), стоившее стольких жертв, было организовано Савинковым[85] по заказу французского посольства и на его средства. Архангельск был захвачен по плану английских военно-морских агентов при помощи английских военных судов и самолетов. Начало царствию Колчака, ставленника американской биржи, было положено чужеземным чехо-словацким корпусом, состоявшим на содержании французского правительства. Каледин[86] и отпущенный нами на свободу Краснов, первые вожди донской контрреволюции, могли иметь частичные успехи только благодаря открытой военной и финансовой поддержке со стороны Германии. На Украине Советская власть была низвергнута в начале 1918 года германским милитаризмом. Добровольческая армия Деникина была создана при помощи финансовых и технических средств Великобритании и Франции. Только в надежде на вмешательство Англии и при ее материальной поддержке была создана армия Юденича.[87] Политики, дипломаты и журналисты стран Согласия с полной откровенностью дебатируют два года подряд вопрос о том, достаточно ли выгодным предприятием является финансирование гражданской войны в России. При этих условиях нужен поистине медный лоб, чтобы причину кровавого характера гражданской войны в России искать в злой воле большевиков, а не в международной обстановке.
Русский пролетариат первым вступил на путь социальной революции, и русская буржуазия, политически бессильная, осмелилась не мириться со своей политической и экономической экспроприацией только потому, что во всех странах видела у власти свою старшую сестру, еще сохранявшую экономическое, политическое, а отчасти и военное могущество.
Если бы наш ноябрьский переворот произошел через несколько месяцев или хотя бы через несколько недель после установления господства пролетариата в Германии, Франции и Англии, – нет никакого сомнения в том, что наша революция была бы наиболее «мирной», наиболее «бескровной» из всех вообще возможных революций на грешной земле. Но эта историческая очередь, наиболее «естественная» на первый взгляд и во всяком случае наиболее выгодная для русского рабочего класса, оказалась нарушенной – не по нашей вине, а по воле событий: вместо того, чтобы быть последним, русский пролетариат оказался первым. Именно это обстоятельство придало – после первого периода замешательства – отчаянный характер сопротивлению господствовавших ранее в России классов, и вынудило русский пролетариат, в моменты величайших опасностей, внешних наступлений, внутренних заговоров и восстаний, прибегать к жестоким мерам государственного террора. Что эти меры оказались недействительны, этого теперь не скажет никто. Но может быть их потребуют считать… «недопустимыми»?
Рабочий класс, взявши с бою власть, имел задачей и обязанностью утвердить эту власть незыблемо, обеспечить свое господство неоспоримо, отбить охоту у своих врагов к государственному перевороту и тем обеспечить за собой возможность социалистических реформ. Иначе незачем брать власть.
Революция «логически» не требует терроризма, как «логически» она не требует и вооруженного восстания. Какая широковещательная банальность! Но зато революция требует от революционного класса, чтобы он добился своей цели всеми средствами, какие имеются в его распоряжении: если нужно – вооруженным восстанием, если требуется – терроризмом. Революционный класс, который с оружием в руках завоевал власть, обязан и будет с оружием в руках подавлять все попытки вырвать ее у него из рук. Там, где он будет иметь против себя вражескую армию, он противопоставит ей свою армию. Там, где он будет иметь против себя вооруженный заговор, покушение, мятеж, – он обрушит на головы врагов суровую расправу. Может быть, Каутский изобрел другие средства? Или же он сводит весь вопрос к степеням репрессии и предлагает во всех случаях применять тюремное заключение вместо расстрела?
Вопрос о форме репрессии или об ее степени, конечно, не является «принципиальным». Это вопрос целесообразности. В революционную эпоху отброшенная от власти партия, которая не мирится с устойчивостью правящей партии и доказывает это своей бешеной борьбой против нее, не может быть устрашена угрозой тюремного заключения, так как она не верит в его длительность. Именно этим простым, но решающим фактом объясняется широкое применение расстрелов в гражданской войне.
Или же Каутский хочет сказать, что расстрел вообще нецелесообразен, что «классы нельзя устрашить»? Это неверно. Террор бессилен – и то лишь в «последнем счете», – если он применяется реакцией против исторически поднимающегося класса. Но террор может быть очень действителен против реакционного класса, который не хочет сойти со сцены. Устрашение есть могущественное средство политики, и международной и внутренней. Война, как и революция, основана на устрашении. Победоносная война истребляет по общему правилу лишь незначительную часть побежденной армии, устрашая остальных, сламывая их волю. Так же действует революция: она убивает единицы, устрашает тысячи. В этом смысле красный террор принципиально не отличается от вооруженного восстания, прямым продолжением которого он является. «Морально» осуждать государственный террор революционного класса может лишь тот, кто принципиально отвергает (на словах) всякое вообще насилие – стало быть, всякую войну и всякое восстание. Для этого нужно быть просто-напросто лицемерным квакером.
«Но чем же ваша тактика отличается в таком случае от тактики царизма?» – вопрошают нас попы либерализма и каутскианства.
Вы этого не понимаете, святоши? Мы вам объясним. Террор царизма был направлен против пролетариата. Царская жандармерия душила рабочих, боровшихся за социалистический строй. Наши чрезвычайки расстреливают помещиков, капиталистов, генералов, стремящихся восстановить капиталистический строй. Вы улавливаете этот… оттенок? Да? Для нас, коммунистов, его вполне достаточно.
«СВОБОДА ПЕЧАТИ»
ВЛИЯНИЕ ВОЙНЫ
Но тут Каутский занимает неожиданно новую позицию в борьбе с советским терроризмом: он просто-напросто отводит ссылки на свирепость контрреволюционного сопротивления русской буржуазии. «Такой свирепости, – говорит он, – нельзя было заметить в ноябре 1917 г. в Петербурге и в Москве и еще меньше недавно в Будапеште» (стр. 102).
При такой счастливой постановке вопроса революционный терроризм оказывается просто продуктом кровожадности большевиков, уклонившихся одновременно от традиций травоядного антропопитека и от нравственных уроков каутскианства.
Первоначальное завоевание власти Советами, в начале ноября 1917 г. (по нов. стилю), совершилось само по себе с ничтожными жертвами. Русская буржуазия чувствовала себя настолько оторванной от народных масс, настолько внутренне бессильной, настолько скомпрометированной ходом и исходом войны, настолько деморализованной режимом Керенского, что почти не отважилась на сопротивление. В Петербурге власть Керенского была опрокинута почти без боя. В Москве сопротивление затянулось, главным образом, вследствие нерешительности наших собственных действий. В большинстве провинциальных городов власть переходила к Советам по одной телеграмме из Петербурга или Москвы. Если бы дело этим ограничилось, о красном терроре не было бы и речи. Но уже ноябрь 1917 г. был свидетелем начинавшегося сопротивления имущих. Понадобилось, правда, вмешательство империалистских правительств Запада для того, чтобы придать русской контрреволюции веру в себя, а ее сопротивлению – все возрастающую силу. Это можно показать на крупных и мелких фактах, изо дня в день, за всю эпоху Советской революции.
«Ставка» Керенского не чувствовала никакой опоры в солдатских массах и склонна была без сопротивления признать Советскую власть, приступавшую к переговорам о перемирии с немцами. Но последовал протест военных миссий Антанты, сопровождавшийся открытыми угрозами. Ставка испугалась; подстрекаемая «союзными» офицерами, она встала на путь сопротивления. Это привело к вооруженному конфликту и к убийству начальника полевого штаба, генерала Духонина, группой революционных матросов.
В Петербурге официальные агенты Антанты, особенно французская военная миссия, рука об руку с эсерами и меньшевиками, открыто организовали сопротивление, со второго дня Советского переворота мобилизуя, вооружая, натравливая на нас юнкеров и вообще буржуазную молодежь. Восстание юнкеров 10 ноября породило в сотни раз больше жертв, чем переворот 7 ноября. Вызванный тогда же Антантой авантюристский поход Керенского – Краснова на Петербург естественно внес в борьбу первые элементы ожесточения. Тем не менее генерал Краснов[84] был отпущен на честное слово. Ярославское восстание (летом 1918 года), стоившее стольких жертв, было организовано Савинковым[85] по заказу французского посольства и на его средства. Архангельск был захвачен по плану английских военно-морских агентов при помощи английских военных судов и самолетов. Начало царствию Колчака, ставленника американской биржи, было положено чужеземным чехо-словацким корпусом, состоявшим на содержании французского правительства. Каледин[86] и отпущенный нами на свободу Краснов, первые вожди донской контрреволюции, могли иметь частичные успехи только благодаря открытой военной и финансовой поддержке со стороны Германии. На Украине Советская власть была низвергнута в начале 1918 года германским милитаризмом. Добровольческая армия Деникина была создана при помощи финансовых и технических средств Великобритании и Франции. Только в надежде на вмешательство Англии и при ее материальной поддержке была создана армия Юденича.[87] Политики, дипломаты и журналисты стран Согласия с полной откровенностью дебатируют два года подряд вопрос о том, достаточно ли выгодным предприятием является финансирование гражданской войны в России. При этих условиях нужен поистине медный лоб, чтобы причину кровавого характера гражданской войны в России искать в злой воле большевиков, а не в международной обстановке.
Русский пролетариат первым вступил на путь социальной революции, и русская буржуазия, политически бессильная, осмелилась не мириться со своей политической и экономической экспроприацией только потому, что во всех странах видела у власти свою старшую сестру, еще сохранявшую экономическое, политическое, а отчасти и военное могущество.
Если бы наш ноябрьский переворот произошел через несколько месяцев или хотя бы через несколько недель после установления господства пролетариата в Германии, Франции и Англии, – нет никакого сомнения в том, что наша революция была бы наиболее «мирной», наиболее «бескровной» из всех вообще возможных революций на грешной земле. Но эта историческая очередь, наиболее «естественная» на первый взгляд и во всяком случае наиболее выгодная для русского рабочего класса, оказалась нарушенной – не по нашей вине, а по воле событий: вместо того, чтобы быть последним, русский пролетариат оказался первым. Именно это обстоятельство придало – после первого периода замешательства – отчаянный характер сопротивлению господствовавших ранее в России классов, и вынудило русский пролетариат, в моменты величайших опасностей, внешних наступлений, внутренних заговоров и восстаний, прибегать к жестоким мерам государственного террора. Что эти меры оказались недействительны, этого теперь не скажет никто. Но может быть их потребуют считать… «недопустимыми»?
Рабочий класс, взявши с бою власть, имел задачей и обязанностью утвердить эту власть незыблемо, обеспечить свое господство неоспоримо, отбить охоту у своих врагов к государственному перевороту и тем обеспечить за собой возможность социалистических реформ. Иначе незачем брать власть.
Революция «логически» не требует терроризма, как «логически» она не требует и вооруженного восстания. Какая широковещательная банальность! Но зато революция требует от революционного класса, чтобы он добился своей цели всеми средствами, какие имеются в его распоряжении: если нужно – вооруженным восстанием, если требуется – терроризмом. Революционный класс, который с оружием в руках завоевал власть, обязан и будет с оружием в руках подавлять все попытки вырвать ее у него из рук. Там, где он будет иметь против себя вражескую армию, он противопоставит ей свою армию. Там, где он будет иметь против себя вооруженный заговор, покушение, мятеж, – он обрушит на головы врагов суровую расправу. Может быть, Каутский изобрел другие средства? Или же он сводит весь вопрос к степеням репрессии и предлагает во всех случаях применять тюремное заключение вместо расстрела?
Вопрос о форме репрессии или об ее степени, конечно, не является «принципиальным». Это вопрос целесообразности. В революционную эпоху отброшенная от власти партия, которая не мирится с устойчивостью правящей партии и доказывает это своей бешеной борьбой против нее, не может быть устрашена угрозой тюремного заключения, так как она не верит в его длительность. Именно этим простым, но решающим фактом объясняется широкое применение расстрелов в гражданской войне.
Или же Каутский хочет сказать, что расстрел вообще нецелесообразен, что «классы нельзя устрашить»? Это неверно. Террор бессилен – и то лишь в «последнем счете», – если он применяется реакцией против исторически поднимающегося класса. Но террор может быть очень действителен против реакционного класса, который не хочет сойти со сцены. Устрашение есть могущественное средство политики, и международной и внутренней. Война, как и революция, основана на устрашении. Победоносная война истребляет по общему правилу лишь незначительную часть побежденной армии, устрашая остальных, сламывая их волю. Так же действует революция: она убивает единицы, устрашает тысячи. В этом смысле красный террор принципиально не отличается от вооруженного восстания, прямым продолжением которого он является. «Морально» осуждать государственный террор революционного класса может лишь тот, кто принципиально отвергает (на словах) всякое вообще насилие – стало быть, всякую войну и всякое восстание. Для этого нужно быть просто-напросто лицемерным квакером.
«Но чем же ваша тактика отличается в таком случае от тактики царизма?» – вопрошают нас попы либерализма и каутскианства.
Вы этого не понимаете, святоши? Мы вам объясним. Террор царизма был направлен против пролетариата. Царская жандармерия душила рабочих, боровшихся за социалистический строй. Наши чрезвычайки расстреливают помещиков, капиталистов, генералов, стремящихся восстановить капиталистический строй. Вы улавливаете этот… оттенок? Да? Для нас, коммунистов, его вполне достаточно.
«СВОБОДА ПЕЧАТИ»
Один пункт особенно беспокоит Каутского, автора великого числа книг и статей: это – свобода печати. Допустимо ли закрывать газеты?
Во время войны все учреждения и органы государственной власти и общественного мнения становятся, прямо или косвенно, органами ведения войны. В первую очередь это относится к печати. Ни одно правительство, ведущее серьезную войну, не позволит, чтобы на его территории существовали издания, открыто или замаскированно поддерживающие врага. Тем более в гражданской войне. Природа последней такова, что каждый из борющихся лагерей имеет в тылу своих армий значительные круги населения, стоящие на стороне врага. На войне, где успех и неудача оплачиваются смертью, проникшие в тыл вражеские агенты подвергаются расстрелу. Это негуманно, но никто еще не считал войну школой гуманности, – тем более гражданскую войну. Можно ли всерьез требовать, чтобы во время войны с белогвардейскими бандами Деникина издания партий, поддерживающих Деникина, беспрепятственно выходили в Москве и Петербурге? Предлагать это во имя «свободы» печати то же, что во имя гласности требовать опубликования военных тайн. «Осажденный город, – писал коммунар Артур Арну о Париже, – не может допустить, чтобы в его среде открыто высказывали желание его падения, чтобы призывали к измене бойцов, его защищающих, чтобы неприятелю сообщили движение его войска. Таково было положение Парижа при Коммуне». Таково положение Советской Республики в течение двух лет ее существования.
Послушаем, однако, что говорит на этот счет Каутский.
«Оправдание этой системы (т.-е. репрессий по отношению к печати) сводится к наивному представлению, будто существует абсолютная истина (!) и только коммунисты ею обладают (!). Равным образом, – продолжает Каутский, – сводится она к другому воззрению, что все писатели являются от природы лжецами (!) и что только коммунисты – фанатики истины (!). В действительности же лжецы и фанатики того, что они считают правдой, – имеются во всех лагерях». И пр., и пр., и пр. (стр. 119).
Таким образом, для Каутского революция в своей самой острой фазе, когда дело идет для классов о жизни и смерти, по-прежнему остается литературной дискуссией с целью установления… истины. Какая глубина!.. Наша «истина», конечно, не абсолютна. Но так как мы во имя ее сейчас проливаем кровь, то у нас нет ни основания, ни возможности вести литературную дискуссию об относительности истины с теми, кто «критикует» нас при помощи всех родов оружия. Равным образом задача наша не состоит и в том, чтобы наказать лжецов и поощрить праведников печати всех направлений, но в том, чтобы задушить классовую ложь буржуазии и обеспечить торжество классовой правды пролетариата – независимо от того, что в обоих лагерях имеются и фанатики, и лжецы.
«Советская власть, – сокрушается дальше Каутский, – разрушила единственное средство, которое может помочь против коррупции: свободу печати. Контроль посредством неограниченной свободы печати один мог держать в узде тех бандитов и авантюристов, которые неизбежно будут присасываться к каждой неограниченной неконтролируемой власти…» (стр. 140). И так далее.
Печать, как верное орудие борьбы с коррупцией! Этот либеральный рецепт звучит особенно жалко при мысли о двух странах с наибольшей «свободой» печати, – Северной Америке и Франции, которые являются вместе с тем странами наивысшего расцвета капиталистической коррупции.
Питаясь устаревшими сплетнями политических задворков русской революции, Каутский воображает, что без кадетски-меньшевистской гласности советский аппарат разъедается «бандитами и авантюристами». Таков был голос меньшевиков год – полтора тому назад. Теперь и они этого не посмеют повторить. При помощи советского контроля и партийного отбора, в напряженной атмосфере борьбы, Советская власть справилась с бандитами и авантюристами, всплывшими на поверхность в момент переворота, несравненно лучше, чем справлялась с ними когда бы то ни было какая бы то ни было власть.
Мы воюем. Мы боремся не на жизнь, а на смерть. Печать есть орудие не отвлеченного общества, а двух непримиримых, вооруженных и сражающихся лагерей. Мы разрушаем печать контрреволюции так же, как мы разрушаем ее укрепленные позиции, ее склады, ее коммуникации, ее разведку. Мы лишаем себя кадетски-меньшевистских обличений коррупции рабочего класса? Зато мы победоносно разрушаем основы капиталистической коррупции.
Но Каутский идет далее, развивая свою тему: он жалуется на то, что мы закрываем газеты эсеров и меньшевиков и даже – бывает и это – арестуем их вождей. Разве дело тут идет не об «оттенках» в пролетариате или в социалистическом движении? Школьный педант за привычными словами не видит фактов. Меньшевики и эсеры для него просто течения в социализме, тогда как в ходе революции они превратились в организацию, которая находится в действенном союзе с контрреволюцией и ведет против нас открытую войну. Армия Колчака создавалась социалистами-революционерами (каким шарлатанством звучит ныне это имя!) и поддерживалась меньшевиками. И те, и другие вели и ведут против нас в течение полутора лет войну на Северном фронте. Правящие на Кавказе меньшевики, бывшие союзники Гогенцоллерна, ныне союзники Ллойд-Джорджа, арестовывали и расстреливали большевиков рука об руку с германскими и английскими офицерами. Меньшевики и эсеры Кубанской Рады[88] создавали армию Деникину. Участвующие в правительстве эстонские меньшевики принимали прямое участие в последнем наступлении Юденича на Петербург. Таковы эти «течения» в социализме. Каутский считает, что можно находиться в состоянии открытой гражданской войны с меньшевиками и эсерами, которые при помощи созданных, благодаря им же, войск Юденича, Колчака и Деникина борются за свой «оттенок» в социализме, и в то же время предоставлять этим невинным «оттенкам» свободу печати в нашем тылу. Если бы спор с эсерами и меньшевиками мог быть разрешен путем убеждения и голосования, – т.-е. если бы за их спиной не стояли русские и иностранные империалисты, – тогда не было бы и гражданской войны.
Каутский, конечно, готов «осудить» (лишняя капля чернил!) и блокаду, и поддержку Антантой Деникина, и белый террор. Но в своем высоком беспристрастии он не может отказать последнему в смягчающих обстоятельствах. Белый террор, видите ли, не нарушает своих принципов, тогда как большевики, применяя красный террор, изменяют принципу «святости человеческой жизни, который они сами провозгласили» (стр. 139).
Что означает принцип святости человеческой жизни на практике, и чем он отличается от заповеди «не убий», Каутский не поясняет. Когда разбойник заносит нож над ребенком, можно ли убить разбойника, чтобы спасти ребенка? Не будет ли этим нарушен принцип «святости человеческой жизни»? Можно ли убить разбойника, чтоб спасти себя самого? Допустимо ли восстание угнетенных рабов против своих господ? Допустимо ли купить свободу ценою смерти тюремщиков? Если человеческая жизнь вообще свята и неприкосновенна, то нужно отказаться не только от применения террора, не только от войны, но и от революции. Каутский просто не отдает себе отчета в контрреволюционном значении того «принципа», который он пытается навязать нам. В другом месте мы видим, что Каутский обвиняет нас в заключении Брест-Литовского мира.[89] По его мнению, мы должны были продолжать войну. Но как же быть со святостью человеческой жизни? Может быть, жизнь перестает быть священной, когда речь заходит о людях, говорящих на другом языке? Или же Каутский считает, что массовые убийства, организуемые по правилам стратегии и тактики, не суть убийства? Поистине трудно выдвинуть в нашу эпоху «принцип» более лицемерный и более глупый в одно и то же время. До тех пор, пока человеческая рабочая сила, а стало быть и жизнь, является предметом купли-продажи, эксплуатации и расхищения, принцип «святости человеческой жизни» является подлейшей ложью, имеющей целью держать в узде угнетенных рабов.
Мы боролись против смертной казни, введенной Керенским, потому что эта кара применялась военно-полевыми судами старой армии против солдат, отказывавшихся продолжать империалистическую войну. Мы вырвали это оружие из рук старых военных судов, разрушили самые суды и распустили старую армию, которая их создала. Истребляя в Красной Армии и вообще в стране контрреволюционных заговорщиков, стремящихся путем восстаний, убийств, дезорганизации восстановить старый режим, мы действуем сообразно железным законам войны, в которой хотим обеспечить победу за собой.
Если уж искать формальных противоречий, то, разумеется, на стороне белого террора, являющегося орудием тех классов, которые считают себя христианскими, покровительствуют идеалистической философии и твердо убеждены, что личность (их собственная) есть самоцель. Что касается нас, то никогда мы не занимались кантиански-поповской, вегетариански-квакерской болтовней о «святости человеческой жизни». Мы были революционерами в оппозиции и остались ими у власти. Чтобы сделать личность священной, нужно уничтожить общественный строй, который ее распинает. А эта задача может быть выполнена только железом и кровью.
Есть и еще между белым террором и красным разница, которую игнорирует нынешний Каутский, но которая в глазах марксиста имеет решающее значение. Белый террор является орудием исторически-реакционного класса. Когда мы обличали бессилие репрессий буржуазного государства по отношению к пролетариату, мы никогда не отрицали того, что арестами и казнями правящие классы могут в известных условиях временно задержать развитие социальной революции. Но мы были уверены, что им не удастся остановить ее. Мы опирались на то, что пролетариат есть исторически восходящий класс и что буржуазное общество не может развиваться, не увеличивая силы пролетариата. Буржуазия в нынешнюю эпоху есть падающий класс. Она не только не играет более необходимой роли в производстве, но своими империалистическими методами присвоения разрушает мировое хозяйство и человеческую культуру. Однако историческая цепкость буржуазии колоссальна. Она держится и не хочет уходить. Тем самым она угрожает увлечь за собою в пропасть все общество. Ее приходится отрывать, отрубать. Красный террор есть орудие, применяемое против обреченного на гибель класса, который не хочет погибать. Если белый террор может лишь замедлить историческое восхождение пролетариата, то красный террор ускоряет гибель буржуазии. Ускорение – выигрыш темпа – имеет в известные эпохи решающее значение. Без красного террора русская буржуазия совместно с мировой задушила бы нас задолго до наступления революции в Европе. Нужно быть слепцом, чтобы этого не видеть, или фальсификатором, чтобы это отрицать.
Кто признает революционное историческое значение за самым фактом существования советской системы, тот должен санкционировать и красный террор. А Каутский, исписавший за последние два года горы бумаги против коммунизма и терроризма, вынужден под конец своей брошюры смириться перед фактом и неожиданно признать, что русская советская власть представляет собою теперь важнейший фактор мировой революции. «Как бы ни относиться к большевистским методам, – пишет он, – тот факт, что пролетарское правительство в большой стране не только пришло к власти, но и удержало ее в течение уже двух лет до настоящего времени среди величайших трудностей, этот факт необычайно повышает чувство силы в пролетариате всех стран. Для действительной революции большевики этим сделали великое дело (Grosses geleistet)…» (стр. 153). Это заявление поражает, как величайшая неожиданность, – как признание исторической истины с той стороны, откуда этого уже больше не ждешь. Большевики совершили великое и историческое дело, продержавшись два года против объединенного капиталистического мира. Но большевики держались не только идеей, но и мечом. Признание Каутского есть невольное санкционирование методов красного террора и вместе с тем злейшее осуждение его собственной критической стряпни.
Во время войны все учреждения и органы государственной власти и общественного мнения становятся, прямо или косвенно, органами ведения войны. В первую очередь это относится к печати. Ни одно правительство, ведущее серьезную войну, не позволит, чтобы на его территории существовали издания, открыто или замаскированно поддерживающие врага. Тем более в гражданской войне. Природа последней такова, что каждый из борющихся лагерей имеет в тылу своих армий значительные круги населения, стоящие на стороне врага. На войне, где успех и неудача оплачиваются смертью, проникшие в тыл вражеские агенты подвергаются расстрелу. Это негуманно, но никто еще не считал войну школой гуманности, – тем более гражданскую войну. Можно ли всерьез требовать, чтобы во время войны с белогвардейскими бандами Деникина издания партий, поддерживающих Деникина, беспрепятственно выходили в Москве и Петербурге? Предлагать это во имя «свободы» печати то же, что во имя гласности требовать опубликования военных тайн. «Осажденный город, – писал коммунар Артур Арну о Париже, – не может допустить, чтобы в его среде открыто высказывали желание его падения, чтобы призывали к измене бойцов, его защищающих, чтобы неприятелю сообщили движение его войска. Таково было положение Парижа при Коммуне». Таково положение Советской Республики в течение двух лет ее существования.
Послушаем, однако, что говорит на этот счет Каутский.
«Оправдание этой системы (т.-е. репрессий по отношению к печати) сводится к наивному представлению, будто существует абсолютная истина (!) и только коммунисты ею обладают (!). Равным образом, – продолжает Каутский, – сводится она к другому воззрению, что все писатели являются от природы лжецами (!) и что только коммунисты – фанатики истины (!). В действительности же лжецы и фанатики того, что они считают правдой, – имеются во всех лагерях». И пр., и пр., и пр. (стр. 119).
Таким образом, для Каутского революция в своей самой острой фазе, когда дело идет для классов о жизни и смерти, по-прежнему остается литературной дискуссией с целью установления… истины. Какая глубина!.. Наша «истина», конечно, не абсолютна. Но так как мы во имя ее сейчас проливаем кровь, то у нас нет ни основания, ни возможности вести литературную дискуссию об относительности истины с теми, кто «критикует» нас при помощи всех родов оружия. Равным образом задача наша не состоит и в том, чтобы наказать лжецов и поощрить праведников печати всех направлений, но в том, чтобы задушить классовую ложь буржуазии и обеспечить торжество классовой правды пролетариата – независимо от того, что в обоих лагерях имеются и фанатики, и лжецы.
«Советская власть, – сокрушается дальше Каутский, – разрушила единственное средство, которое может помочь против коррупции: свободу печати. Контроль посредством неограниченной свободы печати один мог держать в узде тех бандитов и авантюристов, которые неизбежно будут присасываться к каждой неограниченной неконтролируемой власти…» (стр. 140). И так далее.
Печать, как верное орудие борьбы с коррупцией! Этот либеральный рецепт звучит особенно жалко при мысли о двух странах с наибольшей «свободой» печати, – Северной Америке и Франции, которые являются вместе с тем странами наивысшего расцвета капиталистической коррупции.
Питаясь устаревшими сплетнями политических задворков русской революции, Каутский воображает, что без кадетски-меньшевистской гласности советский аппарат разъедается «бандитами и авантюристами». Таков был голос меньшевиков год – полтора тому назад. Теперь и они этого не посмеют повторить. При помощи советского контроля и партийного отбора, в напряженной атмосфере борьбы, Советская власть справилась с бандитами и авантюристами, всплывшими на поверхность в момент переворота, несравненно лучше, чем справлялась с ними когда бы то ни было какая бы то ни было власть.
Мы воюем. Мы боремся не на жизнь, а на смерть. Печать есть орудие не отвлеченного общества, а двух непримиримых, вооруженных и сражающихся лагерей. Мы разрушаем печать контрреволюции так же, как мы разрушаем ее укрепленные позиции, ее склады, ее коммуникации, ее разведку. Мы лишаем себя кадетски-меньшевистских обличений коррупции рабочего класса? Зато мы победоносно разрушаем основы капиталистической коррупции.
Но Каутский идет далее, развивая свою тему: он жалуется на то, что мы закрываем газеты эсеров и меньшевиков и даже – бывает и это – арестуем их вождей. Разве дело тут идет не об «оттенках» в пролетариате или в социалистическом движении? Школьный педант за привычными словами не видит фактов. Меньшевики и эсеры для него просто течения в социализме, тогда как в ходе революции они превратились в организацию, которая находится в действенном союзе с контрреволюцией и ведет против нас открытую войну. Армия Колчака создавалась социалистами-революционерами (каким шарлатанством звучит ныне это имя!) и поддерживалась меньшевиками. И те, и другие вели и ведут против нас в течение полутора лет войну на Северном фронте. Правящие на Кавказе меньшевики, бывшие союзники Гогенцоллерна, ныне союзники Ллойд-Джорджа, арестовывали и расстреливали большевиков рука об руку с германскими и английскими офицерами. Меньшевики и эсеры Кубанской Рады[88] создавали армию Деникину. Участвующие в правительстве эстонские меньшевики принимали прямое участие в последнем наступлении Юденича на Петербург. Таковы эти «течения» в социализме. Каутский считает, что можно находиться в состоянии открытой гражданской войны с меньшевиками и эсерами, которые при помощи созданных, благодаря им же, войск Юденича, Колчака и Деникина борются за свой «оттенок» в социализме, и в то же время предоставлять этим невинным «оттенкам» свободу печати в нашем тылу. Если бы спор с эсерами и меньшевиками мог быть разрешен путем убеждения и голосования, – т.-е. если бы за их спиной не стояли русские и иностранные империалисты, – тогда не было бы и гражданской войны.
Каутский, конечно, готов «осудить» (лишняя капля чернил!) и блокаду, и поддержку Антантой Деникина, и белый террор. Но в своем высоком беспристрастии он не может отказать последнему в смягчающих обстоятельствах. Белый террор, видите ли, не нарушает своих принципов, тогда как большевики, применяя красный террор, изменяют принципу «святости человеческой жизни, который они сами провозгласили» (стр. 139).
Что означает принцип святости человеческой жизни на практике, и чем он отличается от заповеди «не убий», Каутский не поясняет. Когда разбойник заносит нож над ребенком, можно ли убить разбойника, чтобы спасти ребенка? Не будет ли этим нарушен принцип «святости человеческой жизни»? Можно ли убить разбойника, чтоб спасти себя самого? Допустимо ли восстание угнетенных рабов против своих господ? Допустимо ли купить свободу ценою смерти тюремщиков? Если человеческая жизнь вообще свята и неприкосновенна, то нужно отказаться не только от применения террора, не только от войны, но и от революции. Каутский просто не отдает себе отчета в контрреволюционном значении того «принципа», который он пытается навязать нам. В другом месте мы видим, что Каутский обвиняет нас в заключении Брест-Литовского мира.[89] По его мнению, мы должны были продолжать войну. Но как же быть со святостью человеческой жизни? Может быть, жизнь перестает быть священной, когда речь заходит о людях, говорящих на другом языке? Или же Каутский считает, что массовые убийства, организуемые по правилам стратегии и тактики, не суть убийства? Поистине трудно выдвинуть в нашу эпоху «принцип» более лицемерный и более глупый в одно и то же время. До тех пор, пока человеческая рабочая сила, а стало быть и жизнь, является предметом купли-продажи, эксплуатации и расхищения, принцип «святости человеческой жизни» является подлейшей ложью, имеющей целью держать в узде угнетенных рабов.
Мы боролись против смертной казни, введенной Керенским, потому что эта кара применялась военно-полевыми судами старой армии против солдат, отказывавшихся продолжать империалистическую войну. Мы вырвали это оружие из рук старых военных судов, разрушили самые суды и распустили старую армию, которая их создала. Истребляя в Красной Армии и вообще в стране контрреволюционных заговорщиков, стремящихся путем восстаний, убийств, дезорганизации восстановить старый режим, мы действуем сообразно железным законам войны, в которой хотим обеспечить победу за собой.
Если уж искать формальных противоречий, то, разумеется, на стороне белого террора, являющегося орудием тех классов, которые считают себя христианскими, покровительствуют идеалистической философии и твердо убеждены, что личность (их собственная) есть самоцель. Что касается нас, то никогда мы не занимались кантиански-поповской, вегетариански-квакерской болтовней о «святости человеческой жизни». Мы были революционерами в оппозиции и остались ими у власти. Чтобы сделать личность священной, нужно уничтожить общественный строй, который ее распинает. А эта задача может быть выполнена только железом и кровью.
Есть и еще между белым террором и красным разница, которую игнорирует нынешний Каутский, но которая в глазах марксиста имеет решающее значение. Белый террор является орудием исторически-реакционного класса. Когда мы обличали бессилие репрессий буржуазного государства по отношению к пролетариату, мы никогда не отрицали того, что арестами и казнями правящие классы могут в известных условиях временно задержать развитие социальной революции. Но мы были уверены, что им не удастся остановить ее. Мы опирались на то, что пролетариат есть исторически восходящий класс и что буржуазное общество не может развиваться, не увеличивая силы пролетариата. Буржуазия в нынешнюю эпоху есть падающий класс. Она не только не играет более необходимой роли в производстве, но своими империалистическими методами присвоения разрушает мировое хозяйство и человеческую культуру. Однако историческая цепкость буржуазии колоссальна. Она держится и не хочет уходить. Тем самым она угрожает увлечь за собою в пропасть все общество. Ее приходится отрывать, отрубать. Красный террор есть орудие, применяемое против обреченного на гибель класса, который не хочет погибать. Если белый террор может лишь замедлить историческое восхождение пролетариата, то красный террор ускоряет гибель буржуазии. Ускорение – выигрыш темпа – имеет в известные эпохи решающее значение. Без красного террора русская буржуазия совместно с мировой задушила бы нас задолго до наступления революции в Европе. Нужно быть слепцом, чтобы этого не видеть, или фальсификатором, чтобы это отрицать.
Кто признает революционное историческое значение за самым фактом существования советской системы, тот должен санкционировать и красный террор. А Каутский, исписавший за последние два года горы бумаги против коммунизма и терроризма, вынужден под конец своей брошюры смириться перед фактом и неожиданно признать, что русская советская власть представляет собою теперь важнейший фактор мировой революции. «Как бы ни относиться к большевистским методам, – пишет он, – тот факт, что пролетарское правительство в большой стране не только пришло к власти, но и удержало ее в течение уже двух лет до настоящего времени среди величайших трудностей, этот факт необычайно повышает чувство силы в пролетариате всех стран. Для действительной революции большевики этим сделали великое дело (Grosses geleistet)…» (стр. 153). Это заявление поражает, как величайшая неожиданность, – как признание исторической истины с той стороны, откуда этого уже больше не ждешь. Большевики совершили великое и историческое дело, продержавшись два года против объединенного капиталистического мира. Но большевики держались не только идеей, но и мечом. Признание Каутского есть невольное санкционирование методов красного террора и вместе с тем злейшее осуждение его собственной критической стряпни.
ВЛИЯНИЕ ВОЙНЫ
Одну из причин крайне кровавого характера революционной борьбы Каутский видит в войне, в ее ожесточающем влиянии на нравы. Совершенно неоспоримо. Это влияние со всеми вытекающими отсюда последствиями можно было предвидеть заранее, приблизительно в ту эпоху, когда Каутский не знал, нужно ли голосовать за военные кредиты или против них.
"Империализм насильно вырвал общество из состояния неустойчивого равновесия, – писали мы пять лет тому назад в немецкой книге «Война и Интернационал». – Он взорвал шлюзы, которыми социал-демократия сдерживала поток революционной энергии пролетариата, и направил этот поток в свое русло. Этот чудовищный исторический эксперимент, который одним ударом расшиб позвоночник социалистическому Интернационалу, заключает в себе в то же время смертельную опасность для самого буржуазного общества. Молот изъят из рук рабочего и заменен мечом. Рабочий, связанный механикой капиталистического хозяйства по рукам и по ногам, внезапно вырывается из его среды и приучается ставить цели коллектива выше домашнего благополучия и самой жизни.
"Империализм насильно вырвал общество из состояния неустойчивого равновесия, – писали мы пять лет тому назад в немецкой книге «Война и Интернационал». – Он взорвал шлюзы, которыми социал-демократия сдерживала поток революционной энергии пролетариата, и направил этот поток в свое русло. Этот чудовищный исторический эксперимент, который одним ударом расшиб позвоночник социалистическому Интернационалу, заключает в себе в то же время смертельную опасность для самого буржуазного общества. Молот изъят из рук рабочего и заменен мечом. Рабочий, связанный механикой капиталистического хозяйства по рукам и по ногам, внезапно вырывается из его среды и приучается ставить цели коллектива выше домашнего благополучия и самой жизни.