Руководящая роль в делегации Четверного Союза принадлежала по праву барону Кюльману. В этом баварце не было и тени пресловутого баварского добродушия; католик не вносил никакого диссонанса в прусско-бисмарковскую школу архи-прусских волкодавов. Если этот незаурядный реакционер с полной готовностью пошел навстречу открытым переговорам и во время их нимало не уклонялся от «принципиальной» постановки вопросов, то только потому, что не сомневался в том, что открытые переговоры нам нужны лишь для того, чтобы найти благовидную форму для нашей дружбы с династией Гогенцоллернов. И так как фон-Кюльман не сомневался в нашей дипломатической беспомощности, то готовился от избытка своей изобретательности найти подходящие юридические и политические формулы для капитуляции пролетарской революции пред мировой политикой германских юнкеров и биржевиков. Ошибочность расчета скоро обнаружилась, и этот господин, которому нельзя отказать в выдержке, все более и более раздражался, по мере того как убеждался, что мы относимся с полной серьезностью к собственным программным заявлениям и отнюдь не склонны принимать за чистую монету – хотя бы только притворно – благожелательное вранье капиталистической дипломатии. Кюльман и его сообщники прежде всего недоумевали, с чем имеют дело: с ограниченностью ли новичков, которые не разобрались в собственной выгоде, или с прямой недобросовестностью партнеров, которые нарушают правила молчаливо принятого соглашения.
   Именно в этом последнем смысле изображали ход и смысл переговоров дипломаты и печать стран Согласия. Там не сомневались или притворялись, что не сомневаются в наличности предварительного соглашения между Советской властью и Вильгельмом II. Брест-Литовские переговоры оценивались, как более или менее неуклюжее прикрытие уже состоявшейся сделки пред лицом обманываемых революционных масс. В таком освещении печать Парижа, Лондона, Рима и Нью-Йорка ежедневно преподносила осколки Брест-Литовских переговоров общественному мнению рабочих масс стран Согласия. Мало того, жалкие пошляки типа Бернштейна обвиняли нас внутри самой Германии в противо-революционном сотрудничестве с правительством Гогенцоллерна.
   В этом обстоятельстве заключалось большое политическое, то есть агитационно-психологическое затруднение для формального заключения мира. Отсюда возникли разногласия. Мы все были солидарны в том, что переговоры нужно тянуть как можно долее, чтобы извлечь из них весь агитационный «капитал» и в то же время выгадать как можно более времени, дав истории возможность приблизить нас к германской и обще-европейской революции. Разногласия начинались с вопроса: как быть в случае ультиматума? Тов. Ленин ставил вопрос ребром: ни в каком случае не доводить переговоров до разрыва. Раз мы не можем вести войну, то непозволительно играть с войной. Меньшинство партии, наоборот, считало обязательным довести переговоры до разрыва, чтобы ответить на наступление партизанской войной. Наконец, было течение, которое считало невозможным военное сопротивление, но в то же время находило необходимым довести переговоры до открытого разрыва, до нового наступления Германии, так, чтобы капитулировать пришлось уже перед очевидным применением империалистской силы и вырвать тем самым почву из-под ног инсинуаций и подозрений, будто переговоры являются только прикрытием уже состоявшейся сделки. Этот агитационный довод представлялся решающим автору настоящих строк. При борьбе двух крайних течений в партии временное преобладание получила «средняя» точка зрения, давшая каждому из флангов надежду на то, что дальнейший ход событий подтвердит правильность его диагноза и прогноза.
   Переговоры были прерваны. Германия перешла в наступление даже без оговоренного перемирием предупреждения за семь дней. Тот минимум усилия, который понадобился для этого мошенничества, был братски поделен бароном Кюльманом и генералом Гофманом, которые, вообще говоря, во всех других отношениях жили, как кошка с собакой.[157] Переход немцев в наступление, захват ими ряда городов, расстрелы коммунистов на Украине – все это слишком ясно показало, что дело идет не о закулисной сделке. Нам ничего не оставалось, как временно капитулировать пред силой.
   Нет никакого сомнения в том, что если мы не оказались вовлеченными в безнадежную войну, которая закончилась бы разгромом русской революции в течение 2–3 месяцев, то этим партия и революция обязана той решительности, с какой тов. Ленин поставил вопрос о необходимости временной капитуляции, – «перехода на нелегальное положение по отношению к германскому империализму», как выражался он на партийных собраниях. Но, оглядываясь назад, можно сейчас с полной уверенностью сказать, что временный разрыв Брест-Литовских переговоров и переход германских войск в наступление против нас в последнем счете не повредил, а, наоборот, помог делу европейской революции. После захвата немцами Двинска, Ревеля и Пскова английские и французские рабочие не могли, разумеется, верить, что дело идет о закулисном сотрудничестве большевиков с Гогенцоллерном. Это надолго затруднило бандитам Согласия возможность наступать на нас. Тов. Раковский однажды выразился так: «Если подписание Брестского мира второй формации избавило нас от дальнейшего наступления германского империализма, то предшествовавший отказ подписать Брестский мир первой формации надолго избавил нас от наступления стран Согласия». Во всяком случае, здесь уместно более, чем где бы то ни было, сказать: все хорошо, что хорошо кончается.
   Время пребывания в Брест-Литовске не принадлежало к самым приятным дням нашей жизни, как и общество, в котором приходилось проводить ежедневно несколько часов, не являлось самым привлекательным. Выше я уже определил тон Кюльмана, как лощеную наглость. Этот тон господствовал – с теми различиями, что одни немного более подчеркивали лоск, другие откровенно напирали на наглость.
   Граф Чернин с достаточной полнотой выражал расслабленную в своей преступности природу Австро-Венгерской империи. Он слыл в своем роде «пацифистом». Руководящие австрийские социалисты шушукались с ним и, не прекращая фамильярной полемики в представительных учреждениях, обнадеживали в то же время рабочих насчет «искреннего» стремления графа Чернина заключить мир. Во время Брест-Литовских переговоров граф Чернин свой «пацифистский» оттенок выражал только в том, что брал на себя, по поручению Кюльмана, наиболее непримиримые заявления, приправляя их полуоткрытыми угрозами{7}.
   При Чернине состояли венские профессора из катедер-социалистов, справа примыкающих к австро-марксистам и считающих себя глубокими знатоками вопросов пролетарской революции, так как в венских кафе им доводилось болтать об этом с «самими» Бауэром и Реннером.[158]
   Турецкие делегаты, как старо-, так и младотурецкой школы, открыто приглашали на комиссионных заседаниях плюнуть на принципы и заняться «делом». У них при этом был проницательный вид старых и опытных фальшивомонетчиков. Болгары не раскрывали рта.[159]
   Но самым постыдным пятном конференции являлась бесспорно делегация киевской Рады. Трудно передать тот букет вороватого плутовства, провинциального самодовольства, мелкобуржуазного подхалимства и напыщенной глупости, который излучался во все стороны от господина Голубовича. Перед верховным трибуналом фон-Кюльмана и генерала Гофмана киевские дипломаты многословно и плаксиво жаловались на антидемократический образ действий Советской власти и на нарушение ею высших принципов социализма. Самодовольная низость достигала отвратительного апофеоза, когда, по окончании своей жалобы, Голубович, раздвинув сзади фалды дипломатического сюртука, почти с гордостью опускался на стул против Талаат-Паши. Если Брест-Литовские переговоры не были лишены черты подлинного исторического трагизма, то дипломат Довгочхун из Миргорода вносил в переговоры элемент полагающегося в старой трагедии шутовства.
   «Здесь сегодня слышалось дуновение истории», сказал как-то тов. Каменев, выходя с одного из заседаний конференции, на котором разыгрался принципиальный конфликт двух миров. Ибо, даже заигрывая с нами внешним образом в начале переговоров, австро-германские дипломаты противостояли нам с открытой враждебностью, как представители всего капиталистического мира. Они уже тогда брали против нас по возможности под защиту буржуазные классы и правительства стран Согласия, ибо чувствовали, что каждый удар, какой мы наносим английскому империализму, рикошетом ударяет и по ним. Весть об аресте нами румынского посланника Диаманди вызвала явное «возмущение» в их среде, хотя Румыния находилась еще с ними в войне, а Диаманди – типичный румынский дипломат со взломом – стоял в центре преступных заговорщиков сиятельного и уголовного типа…
   Мы же тогда уже выступали против империалистов центральных империй, как представители международного и в том числе австро-германского пролетариата.
   Знаменитая январская стачка 1918 года в Австрии и Германии – первая зарница надвигавшейся в центральных империях революции – была непосредственно вызвана Брест-Литовскими переговорами. В первый момент она произвела великое смущение в рядах буржуазии и особенно социал-патриотов; пресса последних стала заигрывать с Советской Россией и требовать от своей дипломатии смягчения условий, пугая ее революционным развитием событий. Но как только соединенными усилиями социал-предательской дипломатии, буржуазной лжи и гогенцоллернского террора стачечное движение было подавлено, тон правящих сразу переменился. Чем более они испугались, тем оголеннее прорвалась их ненависть к большевизму. Правое крыло требовало разрыва переговоров, умеренные буржуазные партии вяло настаивали на заключении мира, обнадеживая быстрым падением большевиков, и, наконец, социал-демократы требовали уступчивости от нас, пугая нас новым натиском германского милитаризма. Столбцы «Форвертса» того времени представляли, поистине, альманах низости и предательства. И когда ныне Шейдеманы и Эберты обличают задним числом «непримиримость» гогенцоллернской дипломатии и жадность имущих классов в разгроме Германии, приходится пожалеть, что на лбу этих обличителей не выжжены их собственные январские и февральские речи и статьи.
   После нашей формальной капитуляции в Брест-Литовске, германский империализм не продержался и 9 месяцев.[160] История доставила нам недурной реванш – пока еще, правда, далеко не полный: во-первых, партия Либкнехта и Люксембург не вырвала еще власти из рук лакеев, временно пришедших на смену господам; во-вторых, победители наших бывших победителей еще не побеждены. Англо-французский империализм еще не только жив, но и опасен.
   Со своей стороны, мы готовы были повторить Брест-Литовские переговоры с новыми англо-французскими партнерами; история показала, что от первого Бреста не мы оказались в накладе. Но именно поэтому буржуазные классы Антанты после всех колебаний, шатаний и пересудов, по-видимому, окончательно отказались от переговоров с правительством большевиков. В этом отказе есть весьма ценное историческое признание как правильности нашей брест-литовской политики, так и нашей возросшей силы. Германский империализм вступил с нами в переговоры, ибо надеялся справиться с нами без труда. Англо-французский империализм не верит себе и потому боится нас. Если для того, чтобы опрокинуть австро-германский империализм, истории понадобился этап Бреста, то это вовсе не значит, что, уходя от Бреста, англо-французские хищники уйдут от гибели. История изобретательна, и в распоряжении ее имеется много методов и средств, а мы не доктринеры и охотно примем гибель наших врагов, независимо от того, в каком виде она обрушится на их головы.
   Воронеж – Курск. 1 августа 1919 г.

II. Основные задачи Советской власти весной 1918 г

Л. Троцкий. ТРУД, ДИСЦИПЛИНА, ПОРЯДОК[161]

   (Доклад на Московской Городской Конференции РКП 27 марта 1918 г.)
   Товарищи! Конференция собирается в дни глубокого внутреннего перелома нашей вообще переломной эпохи и в такой момент, когда настроение не может быть подъемным и боевым. Несомненно, что мы переживаем период внутренней заминки, больших затруднений и, главное, – самокритики, которая, будем надеяться, поведет к внутреннему очищению и новому подъему революционного движения.
   Мы ведем свою родословную, как власть, от Октябрьской революции, от которой кое-кто из тех, кто держался в рядах, близких к нам или шел параллельно с нами, склонен теперь как будто отказываться. И еще теперь Октябрьская революция рассматривается многими мудрецами не то как авантюра, не то как ошибка.
   Мы, коммунисты, не можем рассматривать вопрос об Октябрьской революции под этим субъективным углом зрения. После 1905 г., в течение ряда лет, предшествовавших революции 1917 года, мы не только предсказывали неизбежность новой революции, но утверждали, теоретически предвидели, что если эта революция придет к победоносному завершению, то она обязательно поставит у власти рабочий класс, опирающийся на все беднейшие слои населения. Наш, оправдавшийся в Октябре, анализ называли утопией. Теперь называют утопией нашу социалистическую перспективу, нашу коммунистическую программу. Но для всех очевиден тот факт, что диктатура рабочего класса, которую мы предсказывали, осуществилась, и что все те «трезвенники», которые видели в этом предсказании утопию и наши субъективные пожелания, оказались отброшенными прочь развитием классовой борьбы в нашей революции.
   Февральская революция обнаружила основное соотношение сил: во-первых, совокупность всех имущих, владельческих классов, – совокупность, возглавляемую кадетской партией, внутри которой растворились все противоречия, все антагонизмы между различными группами имущих, именно потому, что революция поставила ребром коренной вопрос о собственности, как таковой, и тем самым устранила разногласия внутри собственнических классов.
   Соглашательские группы представляли собой второй большой лагерь революции, политически гораздо больший, чем это отвечало их действительным социальным силам (по причинам, о которых я скажу сейчас несколько слов). Третий лагерь представлял возглавляемый нашей партией рабочий класс и трудящиеся массы, связанные с ним.
   Я сказал, что соглашательский лагерь, который наложил свою роковую печать на первую эпоху революции, казался самому себе и другим несравненно более могущественным, чем это на самом деле отвечало социальной природе того слоя, из которого этот лагерь вербовался. Я говорю о той буржуазной и мелкобуржуазной интеллигенции, из которой соглашательские партии рекрутировали не только своих вождей, но и свои боевые кадры.
   Чем же объясняется тот факт, что в первую эпоху революции партии эсеров и меньшевиков играли руководящую роль и тем задерживали развитие революции, усугубляли разруху и придали всему дальнейшему процессу развития крайне острый и болезненный характер? Это объясняется тем, что наша революция выросла из войны, а война мобилизовала и организовала наиболее отсталые темные народные массы из среды крестьянства, придала им военную организацию и таким путем заставила их в первую эпоху революции оказывать прямое и непосредственное воздействие на ход политических событий, прежде чем эти массы, под руководством пролетариата, прошли хотя бы элементарную политическую школу.
   Полки, дивизии, корпуса выбирали своих депутатов в Советы Рабочих и Солдатских Депутатов, наравне с рабочим классом. Но рабочий класс выбирал своих депутатов, исходя из своих естественных трудовых очагов – фабрик, заводов. Крестьяне же выбирали, будучи включены, через посредство государственной машины, в принудительные организации армии, и потому они выбирали не крестьянских депутатов, а полковых, ротных и иных.
   Через армию крестьяне были привлечены к непосредственному активнейшему влиянию на ход политических событий, прежде чем, повторяю, политическая школа под руководством рабочего класса дала им для этого необходимые внутренние побуждения и необходимый минимум политических идей. Естественно, что эта крестьянская масса искала для себя представителей и вождей вне себя, и она находила их в среде мелкобуржуазной интеллигенции армии: в вольноопределяющихся, в молодых, более или менее революционных офицерах, словом, в выходцах из буржуазии, которые обладали известными формальными преимуществами перед солдатско-крестьянской массой – умением выражать свои мысли более или менее членораздельно, грамотностью и проч. Вот почему так расплодились в первую эпоху кадры соглашательских партий эсеров и меньшевиков. Они опирались на многомиллионную крестьянскую армию. И поскольку рабочий класс инстинктивно стремился не отрываться от тяжелых крестьянских резервов, он сам обнаруживал известное тяготение к соглашательству, потому что это последнее было для него мостом, связывающим его с крестьянскими и солдатскими массами. Вот та причина, в силу которой в первую эпоху революции эсеры и меньшевики накладывали печать всеопределяющего внимания на ее развитие. Свое внимание они выражали, однако, в том, что не только не приступали к разрешению хотя бы одного из поставленных революцией вопросов, но прямо затягивали, тормозили все вопросы, усугубляли все трудности и придали характер страшного исторического бремени тому наследству, которое досталось нам в Октябре.
   Когда внутренней логикой классовой борьбы наша партия, стоящая во главе пролетариата, оказалась у власти, был призван к испытанию третий лагерь, лагерь рабочего класса, который, по всей своей природе, является единственно способным разрешить основные задачи революции.
   В смысле политическом и непосредственно боевом, Октябрьская революция прошла с неожиданною и ни с чем несравнимою победоносностью. В истории еще не бывало примеров такого рода могущественного наступления угнетенного класса, который бы с такою планомерностью и быстротой отбрасывал господство имущих, правящих классов во всех частях страны, распространяя из Петрограда и Москвы по всем углам и закоулкам России свое собственное господство.
   Эта победоносность Октябрьского восстания показала политическую слабость буржуазных классов, коренящуюся в особенностях развития русского капитализма.
   Слагаясь в условиях полного разложения мелкой и средней промышленности и старой капиталистической идеологии в Западной Европе, русский капитализм, сразу выступивший в самом концентрированном виде, развил, несомненно, большое экономическое могущество и, вместе с тем, внутреннюю способность перехода к более совершенным формам хозяйства, т.-е. создал почву для национализации предприятий. Но, вместе с тем, эти же условия превратили представителей русского торгово-промышленного и финансового капитала в небольшой привилегированный класс, малый по численности и оторванный от широких народных масс, без идеологических корней в народе, в его толщах, без своей политической армии.
   Отсюда ничтожество того политического сопротивления, которое наша буржуазия оказалась способной противопоставить нам в октябре, ноябре и в последующие месяцы, когда в отдельных местах страны поднимались восстания калединцев, корниловцев, дутовцев[162] или Украинской Рады. И если Украинская Рада временно победила или побеждает в настоящее время Советскую власть на Украине, то это происходит исключительно при помощи могущественной машины германского милитаризма.[163]
   Как в передовых, так и в отсталых, наименее промышленных частях страны, везде и всюду наши имущие классы оказались бессильны собственными средствами задержать военно-революционное наступление пролетариата, боровшегося за завоевание государственной власти. Это указывает нам, прежде всего, на то, товарищи, что, если бы силою и волею исторических судеб, – чего я не думаю, и чего не думаете и вы, – мы оказались отброшенными от власти, то это было бы только эпизодом, только на самый короткий промежуток времени, ибо развитие шло бы дальше по той же самой основной линии, по которой шло оно и до сих пор. Глубокая социальная пропасть между буржуазными верхами и трудящимися классами и глубокая спайка всех обездоленных масс с пролетариатом говорят за это и ручаются за это.
   Будучи даже временно отброшен от власти, пролетариат остался бы вождем огромного большинства трудящихся масс страны, и новая ближайшая волна неизбежно поставила бы его у власти. В этом мы должны почерпать глубочайшую внутреннюю уверенность во всей нашей политической работе. По всей социальной структуре России и по той международной обстановке, в которой мы живем, мы, в полном смысле слова, непобедимы, несмотря на все затруднения и даже несмотря на наши собственные недостатки, ошибки и промахи, о которых я еще буду говорить.
   Военное сопротивление буржуазии оказалось сломленным в кратчайший срок. Она выдвинула тогда другой механизм сопротивления, в виде саботажа чиновничьего и технического персонала, всех квалифицированных и полуквалифицированных интеллигентных сил, которые служат в буржуазном обществе механизмом технического руководства и, вместе с тем, классового господства, классового правления.[164]
   Все эти элементы встали на дыбы после завоевания власти рабочим классом. Теоретически это не должно было быть и не могло быть для всех нас неожиданностью. По поводу Парижской Коммуны Маркс писал, что рабочий класс, встав у власти, не может механически завладеть старым государственным аппаратом: он его должен перестроить целиком.[165] И этот факт невозможности для рабочего класса просто овладеть старой машиной выразился у нас в двух формах: в недоверии рабочих масс и Советов к старым чиновникам и в ненависти старого чиновничества к новому хозяину – к рабочему классу. Отсюда саботаж, дезертирство, дезорганизация всех правительственных и многих общественных и частных учреждений со стороны их руководящего технического и административного персонала.