Dans le bocage et dans les champs!
Des guerrets hote pacifque,
Ta vue est chere au laboureur;
Nous aimons ton chant prophetique
De l’ete doux avant-coureur!
Les muses daignent te sourire,
Et tu tiens du dieu de la lyre
L’eclat de tes joyeux accents.
Des bois oracle harmonieux,
Fille innocente de la terre!..
Ta substance pure et legere
Te rend presque semblable aux dieux!
 
   (На стрекозу)
   (О стрекоза благозвучная, как счастлива судьба твоя, под какими прекрасными законами ты живешь! Ты, царица лесов, опьяняешься среди благоуханий росы, а когда сидишь на зеленой ветке, эхо передает твой голос! Плоды, которые расточает осень, богатства, приносимые весною, – все это предоставляет тебе в рощах и полях милость богов. Мирный посетитель пашен! Вид твой драгоценен земледельцу! Мы любим твое пророческое пение, приятный предвестник лета! Музы удостоивают тебя улыбкою, и ты получила от бога лиры очарование твоих радостных напевов. Сладкогласный певец лесов, невинная дочь земли, твое чистое и легкое вещество уподобляет тебя богам!..)
   Привожу еще, хотя и вопреки хронологическому порядку, одно французское четверостишие моей матери; сочинила она его в течение не более пяти минут в 1849 году (23 мая) за два часа перед моим выездом из Варшавы в Петербург для поступления в учебное заведение:
 
Acrostiche a mon fls Leon
 
 
Les souhaits, qu’en се jour je fais pour ton bonheur,
En te disant adieu, partent du fond du coeur;
О mon Dieu! daigne, daigne ecouter ma priere,
Ne la rejette pas – tu vois qu’elle est sincere…
 
   (Акростих сыну моему Льву)
   (Пожелания, которые сегодня произношу для твоего счастия, говоря тебе прости, исходят из глубины сердца. О Боже мой, удостой, удостой услышать молитву мою! Не отвергай ее, ты видишь, что она искренна!)
 
   В вышеупомянутом альбоме списаны моей матерью также многие любимые ею стихотворения брата ее и других писателей. К сожалению, Ольга Сергеевна не под каждым из них подписывала фамилию авторов. В числе помещенных в этой книжке произведений находится пьеса «Разуверение», приписываемая Ольге Сергеевне ее друзьями; мать же на вопрос мой – «кто автор?» – отвечала, улыбаясь: «Сам отгадай, Леон, а так-таки и не скажу».
   В этом стихотворении автор – по всей вероятности, Ольга Сергеевна – говорит как бы от имени товарища Александра Сергеевича по лицею, В.К. Кюхельбекера, после упрека, сделанного ему дядей за обидчивый нрав. И действительно, Александр Сергеевич однажды, в присутствии своей сестры, сказал Кюхельбекеру: «Тяжелый у тебя характер, брат «Кюхля» (так всегда он называл его); люблю тебя как брата, но когда меня не станет, вспомни мое слово: «ни друга, ни подруги не познать тебе вовек».
   Пушкин любил всей душой брата «Кюхлю», хотя, так же как и с Павлом Ганнибалом, повздорил с ним именно из-за вздоров, вследствие чего, рассказывала мне мать, секунданты, их же друзья и приятели, поставив Пушкина и «Кюхлю» на дистанцию в пятнадцати шагах один от другого, вручили каждому из ратоборцев по игрушечному пистолету, не бившему и на пять шагов. Результатом поединка – искренние объятия соперников, слезы умиления и не одна бутылка «Аи». Вот стихи «Разуверение»:
 
Не мани меня, надежда,
Не прельщай меня, мечта!
Уж нельзя мне всей душою
Вдаться в сладостный обман;
Уж унесся предо мною
С жизни жизненный туман.
 
 
Неожиданная встреча
С сердцем, любящим меня…
Мне ль тобою восхищаться?
Мне ль противиться судьбе?
Я боюсь тебе вверяться,
Я не радуюсь тебе!
 
 
Надо мною тяготеет
Клятва друга первых лет!
Юношей связали музы,
Радость, молодость, любовь,
Я расторг святые узы…
Он в числе моих врагов!
 
 
Ни подруги и ни друга
Не иметь тебе вовек!
Молвил, гневом вдохновенный,
И пропал мне из очей;
С той поры уединенный
Я скитаюсь меж людей!
 
 
Раз еще я видел счастье…
Видел на глазах слезу,
Видел нежное участье,
Видел… но прости, певец,
Уж предвижу я ненастье!
Для меня ль союз сердец?
 
 
Что же? роковая пуля
Не прервала дней моих?
Что ж? для нового изгнанья
Не подводят мне коня?
В тихой тьме воспоминанья
Ты б не разлюбил меня…
 
   Обидчивость Кюхельбекера порой, в самом деле, была невыносима; в обществе его прозвали «Le monsieur qui prend la mou-che»[14]. Так, например, рассердился он на мою мать за то, что она на танцевальном вечере у Трубецких выбрала в котильоне не его, а Дельвига; в другой же раз на приятельской пирушке у П.А. Катенина Кюхельбекер тоже вломился в амбицию против хозяина, когда Катенин, без всякой задней мысли, налил ему бокал не первому, а четвертому или пятому из гостей.
   Относясь всегда как нельзя более дружески к Кюхельбекеру, Александр Сергеевич разошелся с другим своим лицейским товарищем, бароном, впоследствии графом, Модестом Андреевичем Корфом. Между ними пробежала черная кошка из-за безделицы. О столкновении дяди моего с Корфом Ольга Сергеевна, оправдывая отнюдь не своего брата, а Модеста Андреевича, рассказала мне следующее.
   Поводом к взаимному охлаждению лицейских однокашников послужило обстоятельство вздорное.
   Корф и Пушкин жили в одном и том же доме; камердинер Пушкина, под влиянием Бахуса, ворвался в переднюю Корфа, с целью завести ссору с камердинером последнего; вероятно, у этих субъектов были свои счеты. На произведенный камердинером Пушкина шум в передней Модест Андреевич вышел узнать, в чем дело, и, будучи вспыльчив, прописал виновнику беспокойства argumentum baculinum[15]. Побитый камердинер Пушкина пожаловался своему барину. Александр Сергеевич вспылил в свою очередь и, заступаясь за слугу, немедленно вызвал Корфа на дуэль. На письменный вызов Модест Андреевич отвечал тоже письменно: «Je n’accepte pas Voire def pour une bagatelle semblable, non par ce que Vous etes Pouchkine, mais parceque je ne suis pas Ktichelbecker».[16]
   Корф, не жалуя Кюхельбекера за бретерство, уколол этим же качеством и моего дядю.
   Буря в стакане воды повела, однако, к тому, что Александр Сергеевич начал коситься на Корфа, который тоже стал его избегать. Сошлись ли они впоследствии на прежнюю товарищескую ногу, – не знаю.
   Между тем Пушкин всю силу своей дружбы обратил на третьего своего товарища, поэта-барона Антона Антоновича Дельвига; теплые чувства их одного к другому не омрачились никакими недоразумениями.
   Дядя после внезапной смерти Дельвига, последовавшей 31 января 1831 года, о которой получил известие, будучи в Москве, заболел от горя: кончина друга была для него неожиданным, страшным ударом. Изливая скорбь о невознаградимой утрате перед матерью моей, тоже искренно любившей безвременно угасшего поэта, Александр Сергеевич, среди истерических рыданий, сказал ей: «Сестра! в гробу мой Дельвиг милый! Немного нас осталось здесь: Горчаков, Комовский, Корф и только; о Кюхле (Кюхельбекере) не говорю; он для нас помер[17]; далеко, далеко он от нас… не увидим более друга Вильгельма…»
   Слова моего дяди, вылившиеся из глубины его любящего сердца, мать моя вспоминала не раз и вспоминала не без слез, высказывая предположение, что будь жив Дельвиг, он бы не допустил ее брата до расправы с «мальчишкой» (ее выражение) Дантесом и заставил бы Александра Сергеевича пренебречь всеми анонимными пасквилями, которыми доедали и доели его люди, не стоящие подошвы разорванных сапогов его же пьяных лакеев (подлинные слова моей матери. Выражалась она энергически).
   И действительно, Дельвиг был ангелом-хранителем Пушкина, добрым его гением, в противоположность Чаадаеву, которого, кстати скажу, Ольга Сергеевна терпеть не могла. По ее словам, стихотворение моего дяди «Демон», посвященное им другу своему, Ал[ександру] Ник[олаевичу] Раевскому, относится именно к Чаадаеву. Оно написано в 1823 году и начинается так:
 
В те дни, когда мне были новы
Все впечатленья бытия…
 
   И далее:
 
Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня…
 
   Перенося безропотно, до самого своего замужества, домашние огорчения и неприятности, Ольга Сергеевна находила бестолковой суетой погоню за общественными увеселениями и удивлялась своим сверстницам, бальницам и модницам, говоря им: «Je m’etonne, comment Vous ne pouvez pas sufre a Vous rnёtе?» (Удивляюсь, как вы не можете довольствоваться самими собою?) Любимым провождением времени и утешением ее были книги, ведение своего дневника, втайне, конечно, от родителей, – дневника, в котором она изливала свои страдания, наконец, беседы с людьми серьезными о предметах отвлеченных.
   Как я уже упомянул в своем месте, Ольгу Сергеевну занимали, главным образом, не разрешаемые смертными вопросы высшие – о цели бытия земного, назначении человека и, наконец, вопрос роковой, страшный – о смерти и жизни загробной. Под влиянием кончины горько оплаканных ею Марии Алексеевны и Анны Львовны, мать моя увидела ключ к разрешению волновавших ее вопросов единственно в религии, покончив бесповоротно с несостоятельными системами философов-энциклопедистов.
   Убежденная в истине бессмертия души, Ольга Сергеевна пришла к выводу, что отошедшие души наших родственников и друзей могут порою навещать оставшихся, а раз допустив это, она допустила бытие и других неразгаданных существ иного мира, духовного. Мистическому настроению матери содействовали, кроме чтения мистиков в библиотеке Сергея Львовича, принадлежавшего в молодости, подобно своему брату Василию, к масонской ложе, и бесчисленные семейные легенды.
   Некоторыми из этих легенд я и заканчиваю описание молодости матери до ее замужества, рассказывая каждое таинственное приключение порознь, и черта в черту так, как передавала мне их Ольга Сергеевна.

1. Белая женщина

   Бабка моя, Надежда Осиповна, год спустя после появления на свет Александра Сергеевича, – следовательно в 1800 году, – прогуливаясь с мужем днем по Тверскому бульвару в Москве, увидела шедшую возле нее женщину, одетую в белый балахон; на голове у женщины был белый платок, завязанный сзади узлом, от которого висели два огромные конца, ниспадавшие до плеч. Женщина эта, как показалось моей бабке, не шла, а скользила, как бы на коньках. – «Видишь эту странную попутчицу, Сергей Львович?» Ответ моего деда последовал отрицательный, а странная попутчица, заглянув Надежде Осиповне в лицо, исчезла.
   Прошло лет пять; видение бабка забыла. Пушкины переехали на лето в деревню; в самый день приезда, вечером, Надежда Осиповна, удалясь в свою комнату отдохнуть, села на диван. Вдруг видит она перед собою ту же самую фигуру. Страх лишает бабку возможности вскрикнуть, и она падает на диван лицом к стене. Странное же существо приближается к ней, наклоняется к дивану, смотрит бабке моей в лицо и затем, скользя по полу, опять как будто бы на коньках, исчезает. Тут Надежда Осиповна закричала благим матом. Сбежалась прислуга, но все попытки отыскать непрошеную гостью остались напрасными.
   Прошло еще лет пять или шесть, и Пушкины переселились из Москвы в Петербург, так как дядю моего Александра готовили в лицей. К матери же в гувернантки определили англичанку мисс Белли, упомянутую мною уже выше, на которую Надежда Осиповна возложила, сверх того, поручение читать ей по вечерам английские романы. Однажды Надежда Осиповна, в ожидании прибытия гувернантки, укладывавшей Ольгу Сергеевну спать, вязала в своей комнате чулок. Комната освещалась тусклым светом висячей лампы; свечи же на столике бабка из экономии не сочла нужным зажигать до прихода мисс Белли. Внезапно отворяется дверь, и Надежда Осиповна, не спуская глаз с работы, говорит взошедшей: «А! это наконец вы, мисс Белли! давно вас жду, садитесь, читайте». Вошедшая приближается к столу, и глазам бабки представляется та же таинственная гостья Тверского бульвара и сельца Михайловского – гостья, одетая точно так же, как и в оба предшествовавшие раза. Загадочное существо вперило в Надежду Осиповну безжизненный взгляд, обошло или, лучше сказать, проскользнуло три раза вокруг комнаты и исчезло, как бабке показалось, в стене.
   Спустя год или два после этого последнего явления Надежда Осиповна видит во сне похороны; чудится ей, будто бы ей говорит кто-то: «Смотрите! хоронят «Белую женщину» вашего семейства! больше ее не увидите». Так и вышло: галлюцинации Надежды Осиповны прекратились.

2. Двойник

   В 1810 году к Пушкиным собрались, по случаю ли именин Сергея Львовича, или жены его (мать позабыла), гости. Страдая зубною болью, Сергей Львович высылает камердинера с извинением, что явиться к чаю не может. Общество занимает Надежда Осиповна разными забавными анекдотами, причем изощряет все свое остроумие на счет родственниц мужа – Чичериных, из которых одну она прозвала горбушкой, другую – крикушкой, третью – дурнушкой. Тогда сидящая за самоваром рядом с Надеждой Осиповной мать ее, Марья Алексеевна Ганнибал, подает ей знаки прекратить ядовитые шутки, но дочь, не унимаясь, хохочет над своими же остротами до упаду. Марья Алексеевна повторяет свою мимику и, наконец, выведенная из терпения, говорит: «Как не стыдно тебе, Надя, смеяться над его родными», – причем показывает дочери на порожний стул. Дочь не понимает, смотрит на мать и говорит ей, продолжая острить: «Ну что ж такое? разумеется, все три смешны: горбушка, крикушка, дурнушка!»…
   Между тем, вот что было причиною и жестов, и увещания Марьи Алексеевны: ей показалось, будто бы Сергей Львович явился в гостиную в халате с подвязанной щекою и сел на стул у дивана. Прабабку мою поразило, каким образом чопорный Сергей Львович мог выйти в таком бесцеремонном облачении, он, который принимал посторонних у себя не иначе, как во фраке, согласно господствовавшему в то время этикету модных салонов? Удивление Марьи Алексеевны возросло, когда на ее вопрос дочери, почему та не наливает чашку чаю Сергею Львовичу (говоря это, Марья Алексеевна вторично указала на порожний стул), Надежда Осиповна отвечала: «Разве не знаете, мама, что Сергей из кабинета не выйдет? у него зубы болят, и чай ему я уже послала».
   Двойник моего деда, никем, впрочем, не видимый, кроме Марьи Алексеевны, просидел в глазах ее на стуле до самого ужина, а когда гости перешли в столовую ужинать, последовал за ними, но прошел, минуя столовую, в кабинет, где находился не фиктивный, а настоящий Сергей Львович.
   Удостоверясь на следующий день, что Сергей Львович вовсе и не думал показываться гостям в неглиже, Марья Алексеевна перепугалась немало, но никому о явлении в течение целого года и не заикнулась, полагая, что если даст волю языку ранее, то случится с Сергеем Львовичем Бог весть что. Но 1810 год прошел благополучно, и только на новый – 1811 год, она сообщила о втором экземпляре моего деда.

3. Одновременная галлюцинация Василия и Сергея Львовичей

   Оба они, будучи детьми, увидали вечером в одной и той же комнате и в один и тот же час бабку их Чичерину на девятый день по ее кончине. Она взошла к ним в детскую, благословила их и исчезла. Оба мальчика не сказали один другому об этом ни полслова. Лет пятнадцать спустя они пировали в кружке товарищей – офицеров Егерского полка; предметом беседы послужили, между прочим, сверхъестественные анекдоты, рассказываемые по очереди каждым из присутствовавших. Очередь дошла до Сергея Львовича, и он упомянул о своем видении; тогда Василий Львович, вскочив с места, закричал: «Как это, Серж? значит, мы в одну и ту же минуту видели то же самое?»

4. Галлюцинация Льва Сергеевича

   Когда мой дядя Лев решился поступить в военную службу, не извещая о своем намерении родителей, уехавших из Петербурга в Михайловское, – это было в 1826 году, – то, оставаясь в их пустой квартире (если не ошибаюсь, по набережной Фонтанки у Семеновского моста), он приступил к разбору бумаг среди светлой майской ночи. Разобрав их, Лев Сергеевич хотел пройти в кабинет уложить свои вещи и тут задался вопросом, хорошо ли делает, уезжая на службу без родительского благословения? Путь в кабинет лежал чрез огромную гостиную, и вот Лев Сергеевич видит в гостиной скончавшуюся, как сказано выше, в 1819 году свою покойную бабку, Марью Алексеевну. Дяде кажется, будто бы она встает при его приближении со стула, останавливается в расстоянии нескольких шагов от него, благословляет его крестным знамением и исчезает мгновенно.
   Впоследствии, в Варшаве, рассказывая моей матери свою галлюцинацию, дядя Лев, который далеко не был суеверен, а совершенно напротив того, прибавил: «Благословение тени добрейшей бабки нашей послужило, знать, мне в пользу. Во всех отчаянных сражениях с персиянами и поляками я, среди адского огня, не получил даже контузии; пули как-то отлетали от меня, как от заколдованного».

5. Кончина Алексея Михайловича Пушкина

   Алексей Михайлович Пушкин, племянник Марии Алексеевны Ганнибал, тоже, как известно, рожденной Пушкиной (см. родословную А.С. Пушкина, составленную отцом моим Н.И. Павлищевым со слов Ольги Сергеевны и напечатанную в издании П.В. Анненкова 1855 года), был свитским офицером и профессором математики в Москве. Религиозный родственник его Василий Львович посещал его часто, желая обратить его на путь христианского учения, однако встречал всякий раз со стороны хозяина не только сильную оппозицию, но и постоянное кощунство над предметами всеобщего чествования, – кощунство, доходившее в вольтерианце-хозяине до какого-то исступления. Мало того: Алексей Михайлович обучал кощунству и своего лакея, так что, когда Василий Львович выгонял из комнаты этого доморощенного философа, старавшегося при беседах между своим барином и гостем перещеголять в выходках первого из них, лишь бы получить лишний пятак на очищенную, – этот негодяй, по наущению Алексея Михайловича, возвращался в ту же комнату через другую дверь и продолжал твердить заданное барином и выученное к немалой досаде Василия Львовича.
   Вдруг недуманно-нежданно Алексей Михайлович заболевает, запирается в кабинете, и многочисленная дворня его, в том числе и философ, слышит явственно в комнате барина два спорящих голоса и слышит их несколько ночей сряду. Челядь перетрусила; но философ, по своему скептицизму, посмотрел на этот факт с философской же точки зрения и, не спрашивая, ворвался в кабинет; тут увидел он своего патрона и учителя среди комнаты, размахивавшего руками, испуганного и поистине страшного в испуге. Алексей Михайлович, устремив глаза на какой-то невидимый лакею предмет и ругаясь с каким-то таинственным гостем, замечает приход незваного камердинера и кричит что есть мочи:
   – Пошел, пошел прочь! Не мешай нам; мы тебя не спрашиваем, убирайся покуда цел, пошел!
   Камердинер навострил лыжи и не посмел уже возобновлять опыта. Но затем всякую ночь слышна была загадочная перебранка, как рассказывали люди, продолжаясь в течение еще недель двух, до самой кончины Алексея Михайловича, о которой Василий Львович, продолжавший в силу христианского благочестия и родственных чувств посещать больного, правда по дням, а не по ночам, передавал своему брату и Ольге Сергеевне множество других странных подробностей, распространяться о которых считаю уже излишним.
   Я привел некоторые легенды лишь в виду значения, которое приписывала им покойная Ольга Сергеевна и все семейство Пушкиных.

Глава VI

   В 1828 году Ольга Сергеевна вышла замуж за отца моего, Николая Ивановича Павлищева.
   Родитель его, бедный столбовой дворянин Екатеринославской губернии, но рыцарь в полном смысле слова, Иван Васильевич Павлищев участвовал, командуя эскадроном отважных Мариупольских гусар, в кампаниях против Наполеона в 1805, 1807, 1812, 1813 и 1814 годах.
   За отличие в кровавых битвах под Аустерлицем, Прейсиш-Эйлау, Фридланде, Тарутине, Лейпциге (где, в самом разгаре боя, встретил в последний раз своего старшего сына, Павла, служившего юнкером в другом полку), Бар-Сюр-Обе, Фершампенуазе и, наконец, в приступах Бельвиля и Монмартра дед мой – любимец героя этих времен князя Петра Христиановича Витгенштейна – получил за отличную храбрость ордена: св. Владимира 4-й степени, Анны 2-й степени с алмазами, а за Фершампенуаз – высшее за военную доблесть возмездие – орден св. Георгия 4-й степени. Скончался в 1816 году в чине полковника от полученных в сражениях ран и чахотки по возвращении в Екатеринослав.
   Покровитель детей его, незабвенный князь П.X. Витгенштейн, доказал на деле, а не на одних словах расположение к Ивану Васильевичу: выхлопотал вдове его значительную пенсию, замолвил в пользу старшего сына доброе слово, в силу которого дядя Павел Иванович быстро пошел по службе, а младшего, отца моего, определил на казенный счет в благородный пансион Царскосельского лицея. Николай Иванович, крестник Витгенштейна, был, что называется, его garcon gate, баловнем.
   Мать отца, Луиза Матвеевна, рожденная фон Зейдфельд, скончалась тоже в Екатеринославе в 1846 году, тридцать лет спустя по смерти мужа. За два года перед кончиной думала она посетить Николая Ивановича в Варшаве, но болезнь помешала. Я ее не видал.
   Итак, отец мой поступил казеннокоштным воспитанником пансиона лицейского. Оба заведения – лицей и пансион, разделенные между собою парком, составляли в то время почти одно, управляясь общим директором – сперва Малиновским, а потом Е.А. Энгельгардтом. Курс наук и профессора были одни и те же, права по службе тоже: лучшие воспитанники выпускались в старую гвардию офицерами, а в гражданскую службу – десятым классом. Пансион был открыт 27 января 1814 года, упразднен же пятнадцать лет спустя по причинам, изложенным в весьма интересной монографии питомца этого заведения, генерал-лейтенанта князя Николая Сергеевича Голицына, изданной в 1869 году под заглавием: «Благородный пансион Императорского Царскосельского лицея 1814—1820 гг.».
   Отец мой, обучаясь в пансионе, готовился к службе военной, слушая лекции артиллерии, фортификации, тактики и инженерного искусства у известного в то время мастерским преподаванием инженер-полковника Эльснера, вместе с своими друзьями Безаком и бароном Бухгольцем. Но на старшем курсе отцу моему пришлось горько разочароваться. Не знаю почему, искренно любивший его за успехи в науках директор Энгельгардт вообразил, что Павлищев слабогруд и одарен всеми признаками наследственной чахотки, в силу чего и распорядился: отцу моему оставить «Марса» в покое, а служить «Фемиде».
   Перед самим выпуском над отцом моим стряслась беда.
   Воспитатель Гауеншильд, всеми ненавидимый – и начальством и воспитанниками – за фискальство, улучил удобную минуту, когда Энгельгардт был не в духе, донести, что воспитанник выпускного класса Павлищев курит трубку-носогрейку. Наслаждение табаком преследовалось Энгельгардтом елико возможно. Результатом доноса Гауеншильда было то, что отец мой едва не подвергся исключению, и только отличные успехи в науках выручили его из беды. Однако, вследствие доноса Гауеншильда, отец выпущен в 1819 году не первым, а вторым, получив не золотую медаль, предоставленную другому воспитаннику Ольховскому, а первую серебряную.
   На следующий месяц после выпуска отец мой, семнадцати лет от роду, вследствие ходатайства князя Витгенштейна, поступил прямо на должность помощника столоначальника в Департамент народного просвещения по приказанию тогдашнего министра князя А.Н. Голицына; в должности этой пробыл год, по истечении которого Петр Христианович пристроил отца моего, в 1820 году, к себе, по званию главнокомандующего 2-й армиею, и повез с собою в Тульчин.
   Служба отца у Витгенштейна была далеко не обременительна; Петр Христианович познакомил крестника, между прочим, и с семейством начальника своего штаба, Киселева, который, обласкав как нельзя более отца моего, посоветовал ему воспользоваться свободными от службы досугами: заняться серьезно тем, к чему он обнаруживал особенную склонность.
   Слова Киселева не упали на почву бесплодную. Отец после беседы с Киселевым переделал из Дестют де Траси замечания на Монтескье, перевел из Филанджерьи трактат «О деяниях, не подлежащих наказанию» и некоторые главы из «Философского словаря» Вольтера, касающиеся политико-экономических вопросов. Будучи нрава веселого, отец, желая посмеяться над Бурцевым, Филипповичем и другими почитателями их сослуживца, сосланного впоследствии декабриста князя Барятинского, хлопотавшими между прочим о замене в артиллерии и фортификации технических иностранных слов русскими, написал «10 мористическое письмо из Кремлевщины 1823 года». Результат выходки – дуэль отца с Барятинским на пистолетах, причем отец повредил противнику колено.
   Историю потушили. Барятинский подал рапорт о какой-то другой, будто бы постигшей его внезапной болезни, а с отцом моим, немедленно после поединка, помирился.
   В 1822 году П.Д. Киселев командировал отца, с разрешения Витгенштейна, в Петербург с поручением извлечь в Государственном архиве и Военно-топографическом депо материалы для истории русско-турецких войн, начиная со времен Петра Великого до времен последних, причем Павел Дмитриевич, вручив ему инструкцию, снабдил рекомендательными письмами, давшими отцу повод войти в прямые сношения с Нессельроде, Дибичем, Довре и особенно с Закревским.
   Отец выполнил весьма добросовестно возложенное на него поручение: с помощью прикомандированных к нему из Коллегии иностранных дел и Инспекторского департамента писцов он трудился более двух лет над составлением выписок, которые и пересылал к своему начальнику с срочным фельдъегерем. За то два раза в течение года (1824) получил он денежные подарки в размере годового жалованья.