Но распространяясь о Гоголе, Жуковском, Мятлеве, опять зашел я слишком вперед. Возвращаюсь к семейной хронике в последовательном порядке.

Глава VIII

   Однообразные занятия отца моего по Иностранной коллегии казались ему переходным пунктом к чему-нибудь иному, лучшему; он все смотрел вдаль, даже в Америку, мечтая уже не о миссии дипломатической, а о консульстве. Начальник Азиатского департамента, К.К. Родофиникин, посулив ему место консула в Молдавии, хотел сделать из него, что называется, рабочую лошадь. Отец нужен был Родофиникину для замены другого дельца, назначенного начальником отделения, а потому Родофиникин, увернувшись обычным «б уду иметь в виду», перевел отца к себе в департамент, столоначальником по турецким делам.
   Оканчивалась турецкая война, учреждалась миссия в Греции. Желая тут пристроиться, отец, в ожидании будущих благ, стал учиться по-новогречески у какого-то монаха Александро-Невского монастыря; желая облегчить себе служебное поприще на востоке, он принялся также изучать, под руководством товарища своего, графа Толстого, изъездившего вдоль и поперек Турцию и Персию, языки турецкий и персидский.
   Но увы! надежды на Грецию скоро улетучились. В Афины назначили сперва некоего Поп – уло, а потом некоего X – уло; было ясно, что грек Родофиникин покровительствовал своим единоплеменникам. Взбешенный отец мой при объяснении с Родофиникиным сказал ему следующую резкую фразу:
   – Для пользы службы не переименоваться ли мне из Павлищева в Павлопуло?
   Родофиникин притворился, что не понял ядовитости этих слов, но вслед за тем не преминул отомстить отцу, обратив его из столоначальника в начальника библиотеки. Таким образом, всякие надежды на миссию исчезли.
   Вспыхнул польский мятеж; отец решился распроститься и с Родофиникиным, и с Петербургом.
   По ходатайству тестя своего, Сергея Львовича, он поступил в феврале 1831 года в состав Временного правления Царства Польского под начальство действительного тайного советника Ф. Энгеля.
   Надлежало тотчас ехать. Не легко было отцу расстаться с весьма серьезно заболевшей, вследствие простуды, женою; мать моя до конца 1832 года осталась в Петербурге и приехала в Варшаву лишь тогда, когда отец совершенно устроился.
   Выехав из Петербурга, отец через несколько дней был в Вильне, где явился к Энгелю. Последний тотчас же откомандировал его к генерал-интенданту армии, с поручением следить за операцией заготовления в Пруссии продовольственных припасов для наших войск. Отец находился при главной квартире почти в течение всей кампании и, получив знак военного достоинства (Virtuti militari[25]), вступил, вместе с нашими победоносными войсками, в Варшаву.
   В Варшаве он прожил после этого безвыездно целых сорок лет, занимая последовательно места: управляющего канцелярией генерал-интенданта действующий армии (1832—1834 гг.), помощника статс-секретаря Государственного совета Царства Польского (1834—1842 гг.), помощника обер-прокурора общего собрания Варшавских департаментов Сената (1842—1851 гг.), обер-прокурора того же собрания (1851—1859 гг.) и члена Х департамента Сената. Затем, после кратковременной отставки (с 1860 по 1861 год), отец поступил вновь на службу, но уже по военному ведомству; состоя при главнокомандующих войсками, заведовал, по высочайшему повелению, периодической печатью и дирекциею официальных двух газет, а именно – основанного им русского и польского «Варшавских дневников» до 1871 года; в 1871 году отец возвратился в Петербург с назначением состоять по военному министерству после с лишком пятидесятилетней безупречной службы. Сверх того, будучи при занимаемых им до 1860 года должностях, он состоял членом совета народного просвещения в Царстве Польском и членом экзаменационного комитета, преподавая с 1838 по 1851 год русскую историю и статистику по-русски же в бывших юридических и педагогических курсах.
   Считаю долгом, впрочем, заметить, что описание деятельности отца моего на поприще административном, педагогическом и литературном составляет особый отдел моих воспоминаний, который я надеюсь предложить со временем, если позволят обстоятельства, вниманию читателей. Здесь же упоминаю об его деятельности лишь в главных ее чертах.
   В 1832 году, как сказано выше, мать моя переселилась в Варшаву.
   Русское общество только что начинало там группироваться около своего центра, светлейшего князя Ивана Феодоровича Варшавского, с супругой которого, Елизаветой Алексеевной, рожденной Грибоедовой, мать знакома была давно, находясь в родстве. Фельдмаршал был всегда очень внимателен к моей матери, а также и к ее братьям и оценил, как я уже сказал в своем месте, боевые заслуги младшего, Льва Сергеевича. Последний, по окончании польской кампании, подав в отставку, проживал в Варшаве и поселился в доме моих родителей. Случилось при этом так, что поданное им своему начальнику, командиру Финляндского драгунского полка, прошение об отставке затерялось в ордонансгаузе или поступило не в свое время, вследствие чего дядю исключили из службы. Паскевич ничего об этом не знал и, танцуя на бале у себя полонез с моею матерью, спросил ее: «А что делает ваш брат Лев?» – «Он здесь, в Варшаве», – отвечала она, причем рассказала, что случилось. Фельдмаршал попросил ее прислать «завтра же» записку, и недели чрез две в «Инвалиде» было напечатано, что Пушкин увольняется от службы с чином и мундиром. Паскевич предлагал дяде поступить вновь на службу к нему адъютантом, но Лев Сергеевич, покутив в Варшаве порядком, предпочел драться с горцами и в начале 1834 года уехал на Кавказ.
   В том же 1834 году появился на свет и аз многогрешный. Говорю об этом вовсе не с целию распространяться о моей особе, а потому, что появление мое прекратило вражду Надежды Осиповны к моему отцу, которого она до этого времени «игнорировала». По получении известия о моем рождении, она написала ему следующее письмо:
   «Comment Vous exprimer la joie, que j’ai eprouvee, en recevant votre lettre, mon cher Николай Иванович? II faut etre grand’ mere pour pouvoir se faire une idee de ce que j’ai senti en la lisant; que le ciel benisse notre petit Leon, que j’aime deja de tout mon coeur; qu’il fasse Votre bonheur, et que j’aie la douce satisfaction de recevoir ses caresses; c’est le voeu sincere, que je ne cesserai de former».[26]
   Желание это осуществилось через полтора года, когда мать в 1836 году, по случаю смертельной болезни моей бабки, поехала в Петербург и взяла меня с собою, так как Надежда Осиповна непременно хотела видеть и благословить внука. Увидев меня, она, правда весьма ненадолго, оживилась, приказала, чтобы я находился в ее комнате безотлучно, и чтобы меня, кроме ее и матери, никто не смел ласкать, даже Сергей Львович, которому она говорила: «Не целуй ребенка, он тебя испугается». Таким образом, как рассказывала мне моя мать, я дневал-ночевал в комнате бабки и был бессознательным свидетелем ее кончины.
   Надежде Осиповне не было суждено увидеть зятя: мучимая угрызениями совести, она рыдала, вспоминая о нем, и жаждала свидания с ним, вследствие чего мать моя написала мужу, чтобы он приехал. Случилось так, что в это же время князь Паскевич ехал в Петербург и брал с собою отца. Узнав в чем дело, светлейший отправил его вперед, однако, несмотря на скорость курьерской езды, отец опоздал и нашел тещу уже на столе. Умирая, Надежда Осиповна беспрестанно спрашивала: «Да что, в самом деле, не является Павлищев, когда приедет, наконец, ведь он мне родной… какая, Боже, тоска… нет его, нет его…» Скончалась она во время Великой заутрени первого дня Пасхи.
   Тело бабки было предано земле в Святогорском Успенском монастыре, в 4 верстах от сельца Михайловского; в этом же монастыре похоронены на следующий год – Александр Сергеевич, а в 1848 году – Сергей Львович.
   Не нарушая хода событий, нахожу современным упомянуть, что Александр Сергеевич, узнав от отца моего о скором приезде в столицу Паскевича, прежде чем явиться к фельдмаршалу, попросил зятя вручить светлейшему только что вышедший нумер «Современника», где был напечатан журнал дяди «Путешествие в Арзерум во время похода 1829 года». Паскевич принял книжку благосклонно, но после сказал отцу, что в статье интересного ничего нет. Фельдмаршал ожидал найти в ней что-нибудь посерьезнее о своих действиях против турок.

Глава IX

   После кончины бабки возникла длиннейшая и скучнейшая процедура по разделу ее наследства, о чем я сказал уже в начале моих воспоминаний. Дядя Александр Сергеевич, ужаснувшись, до какой степени были запущены Сергеем Львовичем дела по Михайловскому имению, упросил отца моего побывать там, прежде возвращения своего в Варшаву, и принять, если возможно, самые крутые меры против дальнейшего хищения.
   Отец согласился и, попросив отсрочку отпуска, провел в Михайловском с моей матерью все лето, сменил мошенника управляющего и, заведя свои порядки, привел имение не в пример в более благообразный вид.
   Все это видно из прилагаемой ниже переписки между дядей и отцом – переписки, которая началась между ними еще в 1834 году, значит, за два года до смерти бабки. Подлинные письма дяди у меня, а от писем отца сохранились черновые; отец никогда прямо набело ничего не писал.
   Свидание между матерью и дядей в 1836 году оказалось последним.
   Расставание ее с ним было до крайности грустное. Оба они томились предчувствием вечной разлуки, и брат, провожая сестру, залился горькими слезами, сказав ей:
   – Едва ли увидимся когда-нибудь на этом свете, а впрочем, жизнь мне надоела; не поверишь, как надоела! Тоска, тоска! все одно и то же, писать не хочется больше, рук не приложишь ни к чему, но… чувствую – не долго мне на земле шататься.
   (Подлинные его слова, переданные мне матерью.)
   И действительно, более они не встретились: не прошло и года, как Александр Сергеевич, раненный смертельно Дантесом-Геккереном, отошел в вечность.
   Распространяться об этом событии, о котором столько писали, то справедливо, то вкривь и вкось, считаю излишним, ограничиваясь следующим:
   По получении рокового известия в Варшаве, в дипломатической канцелярии наместника, чиновник этой канцелярии г. Софьянос явился к моим родителям ночью на квартиру. С таинственным видом прошел он в кабинет отца и на вопрос: «зачем пожаловали не к чаю, а так поздно?» – отвечал: «известие страшное: Александр Сергеевич убит!» Тут Софьянос, сообщив отцу некоторые сведения о злополучном деле, поспешил откланяться. Между тем мать моя, услышав голоса разговаривающих, позвала отца по уходе печального вестника и спросила, кто был у него так поздно и зачем?
   – Александр Сергеевич… – начал отец.
   – Что, болен? умер?
   – Убит на дуэли Дантесом.
   Это известие было для моей матери таким страшным ударом, что она занемогла очень серьезно; кровавая тень погибшего брата являлась к ней по ночам; она вынесла жестокую нервную горячку, во время которой неоднократно вспоминала, как, рассматривая руку брата, предсказала ему насильственную смерть.
   Все знакомые моих родителей, начиная с фельдмаршала, и русские и поляки, поспешили изъявить самое теплое сочувствие матери. Медовая улица, где жили мои родители, три дня сряду была запружена экипажами.
   Не скоро мать поправилась. Лечили ее три доктора, насколько помнится из рассказов Ольги Сергеевны Шефер, доктор фельдмаршала, Добродеев и Бонцевич. В конце концов натура взяла свое.
   После кончины брата мать долго не выезжала в свет, посвятив себя исключительно семье; но мало-помалу стала посещать кружок избранного русского общества, который в это время расширился. Общество это собиралось у наместника Паскевича, Горчаковых, Окуневых, Шиповых, Симоничей. Скажу несколько слов о представителях этих семейств.
   Князь Михаил Дмитриевич Горчаков, впоследствии, как известно, ставший во главе русских сил на Дунае и под Севастополем, был в то время начальником штаба у Паскевича; Николай Александрович Окунев, внучатный брат моей матери, свиты Его Величества генерал-майор, был попечителем варшавского учебного округа; генерал-адъютант Шипов – главным директором Комиссии внутренних дел и народного просвещения, а бывший командир Грузинского гренадерского полка, отличившийся в Елисаветпольском сражении и впоследствии посланник при Персидском дворе, генерал-лейтенант граф Симонич – комендантом города Варшавы.
   В этих семействах мать моя в особенности любила бывать и принимала их у себя; к ним нередко присоединялись и пастыри нашей православной церкви архиепископы варшавские и новогеоргиевские, впоследствии митрополиты петербургские – Антоний и Никанор. Первый из них, как известно, присоединил значительную часть униатов к православной церкви; будучи вместе с тем священноархимандритом Почаевской лавры, управлял он с 1837 по 1843 год кроме епархии варшавской и епархией волынскою. Преемник его, красноречивый Никанор, замечателен проповедями; пробыл он в Варшаве с 1843 по 1848 год. Оба они, и Антоний и Никанор, оставили самые лучшие по себе воспоминания среди русского варшавского общества.
   Отец мой, заваленный работами и по законодательной части в Государственном совете, и по народному просвещению, показывался гостям редко. Составлял он тогда «Исторический атлас России», «Польскую историю», русские учебники географии и статистики да писал корреспонденции в журнал М.П. Погодина «Москвитянин»; писал он также статьи и в «Северную пчелу». Вообще, отец предпочитал салонным разговорам ученые беседы с удалявшимися в кабинет его двумя обычными посетителями-сотрудниками по ученой части, которых он особенно уважал, а именно: воином кампании Отечественной, полковником К.М. Франковским[27], который был тогда директором реальной гимназии, и добрейшим Петром Павловичем Дубровским[28], фамилию которого дядя Александр Сергеевич дал герою своей повести под тем же названием. Пушкин относился всегда с радушием к Дубровскому как к другу Михаила Ивановича Глинки. Уроженец Москвы, Дубровский был ярым славянофилом и, задавшись целию «научить поляков уму да разуму русскому», появился, не знаю какими судьбами, в Варшаве, где добился должности сперва учителя русского языка в гимназии, потом цензора и основал наконец литературно-славянский журнал «Денницу». Разумеется, отец мой занял между его сотрудниками первое место. Привел Петр Павлович к отцу и другого приятеля Глинки, земляка и товарища последнего по университетскому пансиону А.А. Римского-Корсакова, поэта и проказника. Нашалив в Петербурге и прогневив батюшку своего, Корсаков в одно прекрасное утро, едва ли не вместе с Дубровским, очутился в Варшаве преподавателем русской азбуки в уездном (поветовом, как называли) училище. Здесь школьники, в силу физического его недостатка или, точнее сказать, физического избытка, непомерной тучности, так ему насолили насмешками, что Корсаков бросил учительство и определился канцелярским чиновником в бывшую Правительственную комиссию внутренних и духовных дел Царства Польского. Стихи и афоризмы свои Корсаков печатал в «Северных цветах», издававшихся, при деятельном участии Пушкина, бароном Дельвигом. Дельвиг невзначай порядком рассердил Корсакова, сказав ему, ради красного словца, что «стихи его, как пол лощеный гладки, о мысли не споткнешься в них». После такого словца Корсаков перестал не только сотрудничать у Дельвига, но и кланяться с ним.
   Часто бывал у моих родителей еще один поэт, П.Г. Сиянов, издавший в Варшаве собрание стихов «Досуги кавалериста». Он был товарищем Льва Сергеевича по оружию во время польской кампании, но любил особенно вспоминать Отечественную войну, когда служил в сформированном графом Мамоновым полку «бессмертных гусар».
   Гораздо позднее, в 1849 году, появился в доме моих родителей творец опер «Жизнь за царя» и «Руслан и Людмила», находившийся тогда уже на вершине музыкальной славы. Прожил Михаил Иванович Глинка в Варшаве года два; при нем состоял в качестве эконома испанец или португалец, Дон Педро, обжора и Геркулес по части бутылочной. Откуда выкопал такого субъекта Михаил Иванович, неизвестно; знаю только, что в названном господине он души не чаял и привез в Варшаву. Расскажу кстати о прогулке их, в самый день приезда, по главной улице города Новый Свет:
   Навстречу приезжим попадается Паскевич в коляске, сопровождаемый конвоем линейных казаков. Было установлено правило снимать, под страхом гауптвахты, перед фельдмаршалом шапки, чего Глинка и Дон Педро не могли еще знать. Наместник крикнул кучеру зычным голосом «стоп», подозвал гуляющих и накинулся на злополучного Педро:
   – Знаешь, кто я? Шапку долой!
   Педро вытаращил глаза, ничего не понимая, а Глинка, спеша выручить приятеля, докладывает о фамилии спутника.
   – А вы сами-то кто?
   – Я – Глинка!
   – Ах, боже мой, так это вы, Михаил Иванович? Вообразите, не узнал. Садитесь с этим шутом ко мне в коляску и отобедайте у меня; покорно прошу.
   Паскевич уважал талант покойного композитора и любил музыку (известно, что в предсмертных страданиях, происходивших от рака в желудке, заставлял он играть у себя в комнате военный оркестр, чтобы заглушить мучения). Глинка после обеда, за которым Педро по обычаю объелся, предложил фельдмаршалу устроить музыкальные вечера; Паскевич принял предложение с радостью, и вскоре произведения Глинки исполнялись, под магической палочкой самого Михаила Ивановича, в Королевском замке и Бельведере военным оркестром и хором превосходных певчих главной квартиры армии. Между тем Глинка, не жалуя большого света, посещал только нас, когда не исправлял у фельдмаршала музыкальной обязанности, а еще более любил сиживать дома в халате, предаваясь лени и беседуя с друзьями, упомянутыми мною выше, Корсаковым и Дубровским. Само собою разумеется, Педро вертелся тут же, воздавая честь музе Терпсихоре вообще, а Вакху в особенности.
   Почти в одно время с Глинкою завернул в Варшаву, на обратном пути из-за границы, друг Александра и Льва Сергеевичей С. А. Соболевский и, застряв в этом городе более года, никуда не показывался, а ездил так же, как и Глинка, единственно к моим родителям.
   Скажу о Соболевском несколько слов.
   Замечательный библиофил и сотрудник во многих журналах, Сергей Александрович колкими эпиграммами и бесцеремонным чересчур обращением в обществе высшего круга, в котором и стяжал прозвище «Mylord qu’importe»[29] (русского более соответственного перевода, кроме «боярин – черт всех побери», пожалуй, и не приищешь), нажил себе немало врагов; в сонме их, на первом месте, находился известный Ф.Ф. Вигель, вследствие эпиграммы, законченной таким образом:
 
…Счастлив дом тот и тот флигель,
Где, разврата не любя,
Друг, Филипп Филиппыч Вигель,
В шею выгнали тебя.
 
   Славился Соболевский амфигуриями и искусством рифмоплетства до такой степени, что подсказывал дяде Александру Сергеевичу рифмы, когда отдыхал у него на диване после обеда, наслаждаясь ароматом гаванской сигары.
   – Нут-ка, Сергей, Бога ради, рифму на «Ольга», – пристает Пушкин.
   – «Фолыа!» – разрешает задачу, зевая, Соболевский. Дядя продолжает писать и опять спрашивает:
   – Сергей, как мне подогнать рифму на слово «Мефистофель»? Думаю – «п р о ф и л ь».
   – Неправильно, – возражает Соболевский, – гораздо проще – картофель; но будет с тебя, Александр; спать хочу.
   Привожу следующий образец рифмоплетства «Mylord qu’importe», за который намылила ему дружески голову добрейшая Анна Петровна Керн, подруга матери, воспетая дядей в стихах «Я помню чудное мгновенье», а Глинкой – в романсе на те же слова.
   Анна Петровна, женщина умная, не обиделась на довольно пошлую выходку Соболевского, а только, сделав ему дружеский выговор, посоветовала не терять досуги на пустяки, а обратить талант рифмоплетства к чему-нибудь более путному.
   Вот выходка Соболевского, сообщенная мне матерью:
 
Ну, скажи, каков я?
Счастлив беспримерно;
Баронесса Софья
Любит меня верно,
Слепее крота…
Я же легче серны,
Влюбленнее кота,
У ног милой Керны…
Эх!! как они скверны!
 
   В заключение не могу не вспомнить шутку Соболевского по адресу известной поэтессы Р.:
 
Ах! зачем вы не бульдог,
Только пола нежного!
Полюбить бы я вас мог,
Очень больше прежнего!
 
 
Ах! зачем вы не бульдог
С поступью, знать, гордою,
С четвернею белых ног,
С розовою мордою!
 
 
Как не целовать мне лап,
Белых, как у кролика,
Коль лобзанье ног у пап
Счастье для католика?..
 
 
Быть графиней, что за стать?
И с какою ручкою
Вы осмелитесь сравнять
Хвостик с закорючкою?..
 
   Дед, Сергей Львович Пушкин, приезжал два раза к дочери в Варшаву на все лето: первый раз в 1842 году, второй – в 1846 году; при нем тогда выдержал я экзамен в третий класс гимназии, по окончании которого дед сам надел на меня мундирчик и благословил иконой. Тогда видел я деда в последний раз: в 1848 году он скончался семидесяти семи лет от роду.

Глава X

   После кончины Сергея Львовича моя мать ездила в Петербург определить меня в закрытое заведение, а также и для раздела наследства. Там встретила она в последний раз Льва Сергеевича, тоже приехавшего в столицу из Одессы, где, после перехода в гражданскую службу, он состоял членом таможни; умер дядя Лев в Одессе же, ровно четыре года спустя.
   Осенью 1851 года моя мать переселилась в Петербург, чтобы наблюдать за окончательным образованием детей. Отец же, связанный службою, остался в Варшаве.
   Прожив в Польше девятнадцать лет сряду, мать никак не могла научиться по-польски, уверяя, что ей слышатся звуки псковского наречия, с «дзяканьем» и «дзюканьем», – наречия, изучение которого показалось ей совершенно ненужным. Прислугу она приучала объясняться по-русски, причем вражду национальную считала непонятной мелочью, не постигая польского фанатизма и ненависти поляков к русским. «Господ поляков, – говорила она мне, – никак не убедишь в том, что русский, поляк, китаец, англичанин, эфиоп да немец – все одинаково рождаются, очень много страдают, очень мало радуются и, наконец, возвращаются к общему Небесному Отцу. Господь Иисус Христос искупил всех. Апостол же Павел сам сказал: Несть Эллин и Иудей, варвар и Скиф, раб и свобод, но всяческая и во всех Христос».
   Принцип этот не мешал ей, однако, быть патриоткой, но патриоткой в самом благородном смысле слова, без непостижимой ее философскому, христианскому взгляду ненависти к какой бы ни было народности. Любила она искренно всех и, будучи врагом так называемых «бабьих сплетен», ни о ком не отзывалась дурно, разве уже об отъявленных негодяях, о чем я говорил выше.
   Покинув Варшаву, она оставила по себе самую лучшую память и среди русских, и среди поляков. Все оценили ум ее, доброту, благочестие, отсутствие предрассудков и благотворительность, примеров которой могу привести множество.
   В Петербурге мать встретила свою невестку, вдову поэта, Наталью Николаевну, вышедшую замуж на генерал-адъютанта П.П. Ланского, и давнишних друзей, из которых стали ее часто посещать с супругами: Петр Александрович Плетнев, князь П.А. Вяземский, князь В.Ф. Одоевский литератор, царскосельский товарищ Александра Сергеевича С.Д. Комовский, шурин последнего и родственник матери граф Е.Е. Камаровский, Я.И. Сабуров, А.Н. Зубов, Алексей Николаевич Вульф с сестрами Анною и баронессою Евпраксиею Вревскою, Анна Петровна Керн, а также известная прежней литературной деятельностью, впрочем, осмеянная в эпиграмме Александра Сергеевича, Е.Н. Пучкова, наконец, задушевный друг матери Настасья Львовна Баратынская. Посещал часто ее и товарищ ее детства, граф Константин Николаевич Толстой, женатый на кузине ее, княжне Оболенской, а в 1855 году показался и престарелый Филипп Филиппович Вигель, сделавшийся обычным посетителем нашим по субботам, когда мать принимала своих старых подруг, сестра моя – молодых, а я – товарищей, университетских буршей. Вигель занимал общество чтением интересных воспоминаний (напечатаны впоследствии в «Русском вестнике»). Нервный, своенравный, он терпеть не мог, когда прерывали чем-нибудь чтение, сморканьем ли, чиханьем ли, или курением табаку, а к зелию такому, по его выражению, «вельми богопротивному», он чувствовал непреодолимое отвращение. Если что-либо прерывало чтение, Вигель уходил домой, ни с кем не прощаясь, что, впрочем, не мешало ему приходить в следующую субботу снова и опять читать. Не могу забыть, как рассердился Вигель за то, что в одну от суббот заснули под его чтение князь П.А. Вяземский и Я.И. Сабуров, вторя его красноречию старческим храпом. Вигель, заметив это, встал, раскланялся и исчез, не говоря ни слова. Не сносил Филипп Филиппович ни противоречия, ни похвалы своим антагонистам; так, он едва не ушел, когда моя мать, вовсе не думая его обидеть, похвалила за что-то врага его, Соболевского.